Мы не осуждаем, безусловно, действий духовной цензуры: они могут оправдываться разными особенными соображениями. Но мы хотим указать на ее характер для того, чтобы видна была неосновательность упрека автору «Описания» за то, что его книга напечатана за границей. Оправдание его против этого упрека очень просто: он не мог ее напечатать в России. Если теперь, уже напечатанную, ее не пропускают в Россию, то как же можно думать, что ее дозволили бы, если б автор или издатель вздумал здесь представить ее в цензуру? Если человека не пускают идти прямым путем – можно ли казнить его за то, что он обойдет окольным?..
Но, скажут нам, – чего не позволяют, того и не нужно делать. Если автор знал, что его книгу не позволит цензура, то он не должен был даже и писать ее, не только что посылать за границу. Совершенная правда. Но для автора – впрочем, он остается тут в стороне уже и потому, что не сам издал свою книгу, – итак – для издателя эти самые соображения могли представляться в другом виде. Он мог думать: «Намерения автора недурны; он хочет обратить общее внимание на бедственное положение духовенства, для того чтобы приняты были меры к его улучшению. По моим убеждениям, закон этого не запрещает; но те, которые служат истолкователями и блюстителями закона, расходятся со мной во взгляде на этот пункт. Попробую же я, обошедши их, предстать на общий суд прямо с моими убеждениями и с моим пониманием закона». Какова бы ни была степень справедливости этих рассуждений, но то достоверно, что они неизбежно и неминуемо являются у людей, которые лишены возможности свободно и прямо выражать свои мысли. Дело это очень важно, и о нем следует серьезно подумать тем, кого оно касается. Выскажем об этом с своей стороны несколько замечаний в надежде, что духовная цензура не увидит в них ничего противного христианству и православию.
Во время Крымской войны и вслед за ее окончанием – у нас оказалась потребность в переменах и улучшениях по всем почти частям общественного быта и государственного управления. Перемены эти понемножку начали делаться и теперь делаются; о них стали говорить в официальных отчетах и приказах, стали толковать в обществе. Такое положение дел отразилось и в литературе: стали писать о многих предметах, которые прежде не смели появляться в печати. При этом, само собою разумеется, главное дело состояло в показании недостатков всего существующего для сведения и соображения тех, кому приходилось придумывать меры исправления и улучшения; иногда предлагались в литературе и проекты самых улучшений. В числе недостатков, на которые нападала литература, всегда можно отличить два рода: одни заключаются в злоупотреблениях или неспособности личностей, другие – в самой организации известной отрасли… Это стремление к обличению было так обще и в то же время так скромно и благонамеренно, что правительство решилось ему не противиться. Вследствие этого как общая цензура, так и частные цензуры всех ведомств светских – стали пропускать в печати много таких статей, в которых указывались не только личные злоупотребления, но и некоторые частные недостатки той или другой статьи самых законов. Все это, конечно, практической пользы принесло очень мало; но зато оживило литературу, дало публике чтение дельное и близкое к жизни, вместо прежних приторных идиллий и глупых сказок всякого рода, заставило благословлять наше время, в которое оглашаются такие вещи, и, наконец, смягчило то глухое, безмолвное, но тем более мрачное и зловещее раздражение, которое прежде таилось и смутно бродило в обществе и нередко от злоупотреблений частных переходило даже на общий характер правительственных действий. Прежде слухи о каких-нибудь беспорядках администрации пересказывались только в кружках знакомых; но так как беспорядков и злоупотреблений было немало, то слухами о них переполнены были все кружки, заняты все собрания… Слухи эти перемешивались, переплетались с другими, преувеличивались до громадных размеров, задевали людей совершенно невинных, щадя действительных негодяев, и т. п. Как совершенная нелепость, слухи эти могли быть вредны для самого общества, по никому не могли принести пользы. Литература взялась извлечь из них пользу, приняла их под свой контроль и затем пустила их в свет под своей ответственностью. То, что напечатано, тем хорошо, что уж твердо и неизменно сидит в книге. Переделать, исказить, переврать уж нельзя: сейчас можно справиться; если неверно – отпереться тоже нельзя: улика налицо; если кто хочет отвечать – опять удобство: обвинение закреплено печатью, у всех пред глазами, и, следовательно, отвечающий знает, что именно ему опровергать, против чего оправдываться. Так и идет теперь наша светская литература, разумеется, в тех пределах, какие указаны ей Цензурным уставом и о которых мы говорили в одной из наших рецензий в прошлом году[1]. Совершенно не то видим мы в вопросах, касающихся духовного ведомства. Современная литература обходит эти вопросы, и обходит не по пренебрежению к ним, а именно потому, что не имеет возможности свободно высказывать свои наблюдения, мнения и предположения. Некоторые замечают, что церковь и не нуждается в этом, так как она есть установление не человеческое, а божественное и, следовательно, совершенное и никаким переменам не подлежащее. Так. Но ведь никто из писателей и не думает касаться самых догматов православия, самых основ церковного устройства. И во всяком случае – на статьи подобного рода и могло бы быть налагаемо запрещение, если бы только они случились. А затем, указания на частные недостатки духовных лиц и временные нужды церкви могли бы быть печатаемы совершенно свободно. Ведь и в светской цензуре до сих пор не пропущено ни одной статьи, которая бы посягала на основной принцип русского государственного устройства – самодержавие, да и не слышно было, чтоб представлялись в цензуру подобные статьи; а между тем частные злоупотребления обличались, и цензура пропускала их на том основании, что они не только не разрушают нашего государственного принципа, но еще укрепляют его, когда показывают, что все недостатки происходят не от него, а от частных злоупотреблений. То же самое могло бы быть и в духовном ведомстве. Основам православия нисколько не повредит, если станут писать, например, о духовных консисториях, о существующих отношениях высшей духовной власти к низшему причту, об отношениях священника к прихожанам, об организации учебной части в духовных училищах, о значении различных мер, принимаемых и принимавшихся против раскола, и пр. Ведь устройство духовных консисторий, преподавание агрономии или медицины в семинариях и т. п. не определяется ни священным писанием, ни соборами, ни отцами церкви; это дело временных потребностей и сообразно с ними может изменяться… Что же касается до личных недостатков духовных служителей, то здесь, кажется, нужно бы дать уже полную свободу печатать все, что угодно, без всякого ограничения, и притом тем с большею смелостью, чем выше стоит духовное лицо, о котором пишут. Пусть будет и ложь печататься – беды нет; служитель церкви – не чиновник, которого деятельность теряется в сотне других подобных. На священника устремлены взгляды целого прихода – нескольких сотен, иногда и тысяч человек. Ложь о нем – не под рукою пущенная и коварно разнесенная шепотом, а гласная, напечатанная – всегда вызовет опровержение, и истина явится после нее еще в более ярком свете. Не допущенная в печать, ложь все-таки останется и, затаившись где-нибудь в темноте, станет оттуда поражать честного деятеля сплетнями и клеветами, которых даже и опровергнуть нельзя, потому что они неуловимы; а как же бороться с неуловимым?.. Не всё же клеветники и злодеи между людьми пишущими: найдутся и такие, которые напишут чистую правду, из искреннего желания добра. Зачем же их-то подводить под общую мерку и не давать их замечаниям гласности? Неужели в духовном сословии должны мы подозревать боязнь огласки, опасение открыть пред людьми свои недостатки? Это было бы слишком печально!.. Уступая силе общего направления, мирские люди всех ведомств и всех состояний подвергли себя публичному обличению и не считают преступниками тех, кто всенародно и печатно раскрывает их недостатки. А духовенство должно бы, кажется, подавать пример смиренномудрия; оно должно бы более всех других сословий сохранить память о первоначальном христианском обществе, в котором существовала открытая, всеобщая исповедь; оно должно бы постоянно помнить пример первоверховного апостола Павла, который, не убоясь никаких последствий, пред лицом новообращенных обличил Петра в слабости и двоедушии за то, что тот неодинаково вел себя в глазах христиан из язычников и христиан из евреев{4}. И между тем что же мы видим? – Все поднялись на самообличение, все стремятся заявить истину о своей жизни и обстановке своего быта; одно духовенство не только молчит, но еще смотрит с неприязнью и подозрением на всякую постороннюю попытку в этом роде… Достойно ли это истинных пастырей церкви, которые должны подавать светским людям пример самоотвержения, смирения и любви к правде?