– Какие наркоманы?..
– Дофаминовые. Всё наше счастье сводится к временному снижению уровня страдания. В этот момент в мозгу выделяется дофамин, гормон, благодаря которому мы и ощущаем эти жгучие пузырьки внутри, то есть радость. И все, к чему стремится наша мысль, – это к снижению болевого синдрома посредством дофаминовых инъекций. И неважно, что это, новая пара кроссовок или поход в театр.
– Бред какой-то, – недоумевал Он, – ну, есть же там, не знаю… чувство прекрасного, радость за близких, сострадание. В них же мы не просто притупляем боль?
– Восхищение прекрасным – это всегда самодовольный плевок в ужасное, радость за близких… что ж, нам сказали, что она есть. Ну а насчёт сострадания – без картинных поз и тайного довольства своим «не-так-уж-и-плохо» его просто не существует. Твоя левая рука всегда знает, что делает правая.
Послышался какой-то шлепок.
– Давай хоть минуту без этого, ладно? – недовольно проговорила Она
– Ладно-ладно, я слушаю.
Мир медленно наполнился молочной дымкой.
– Когда ты выигрываешь матч, тебе радостно не от того, что вы выиграли, а от того, что не проиграли. Эта окрыляющая лёгкость оттого, что сия чаша вас минула. Когда кончается сезон, ты рад не началу новой жизни, а концу старой, полной усталости и злобы. А когда начинается новая, из этого чистого счастья шьётся новое страдание.
– Пфф, – возмущённо фыркнул Он, – тебе-то откуда знать…
Она ничего не ответила, как бы зная, что может этого не делать.
– Погоди, – не сдавался Он, – про зеркала я могу понять, даже про хоккей – ещё кое-как. Но как же старые книги, классика? Они ведь не развлекают, а дают понимание устройства мира вокруг, типа как расширяют сознание. Ты сама их стопками читаешь – что, тоже чтобы просто ширнуться?
– Писатели, – отвечала Она, словно читая по бумажке, – обворовывают жизнь, причём зачастую делают это так, будто это их первая вылазка, и потом перепродают награбленное людям без фантазии, ослепшим от жизни в темноте. Иногда эти книги возводят в ранг Библии, обязательной для изучения каждому боязливому холопу, но сами их авторы отличаются от обывателей с мышиными глазками лишь тем, что способы отличить селедку под шубой от припущенной рыбки среди всего информационного компоста.
– Понятно… – выдохнул Он.
– Но, как и с другими наркотиками, – продолжала Она, – чтобы торкало, нужно каждый раз повышать дозу. И если нам пока достаточно выпить кофе в «One&Double» и перепихнуться вечерком за просмотром комедии с Адамом Сэндлером, то для поднявшегося выше день уже не будет днём без полёта над солнечной Флоридой на личном вертолете. Но завидовать тут нечему. Кайфа ему от этого не больше – просто ниже этого уровня комфорта начинается, как бы выразился биолог, зона пессимума. То есть условия жизни, которые этим изнеженным гедонистом уже не котируются как приемлемые.
– А, то есть мы типа как всю жизнь просто ширяемся, страдаем, ещё больше ширяемся, ещё больше страдаем, так?
– Да, – ответила Она.
– Но почему?
– Потому что человек создан для страдания.
Воцарилась тишина. А затем мир чарующе плавно и со свистом увеличился в несколько раз.
– А сейчас ты страдаешь? – прошептал Он, после чего из голосов уже надолго исчезли слова.
Так Бонд узнал, насколько близка к самой маленькой та матрёшка, которую он называл своим миром. А по блаженной красноте глаз всех окружавших его полусонных граждан он заключил: мироздание в эти минуты говорило лично с ним. С того самого дня он не водился больше со сверстниками, не стремился вырваться в первые ряды, да и вообще не вызывался впредь на какую-либо работу под коллективным началом. Теперь Бонд подолгу гулял по Нижнему Бронхксу без какой-либо видимой цели, задумчиво бродил по границе Чёрной Пустоши и в целом вёл такую жизнь, которую муравьи из ударного отдела назвали бы чистым тунеядством. Изредка выполняя задачи добровольно-принудительного толка, Бонд не мог отделаться от ощущения тщеты происходящего. Дозы его собратьев, ползущие каждый день по венам Королевства в надежде однажды приобрести элитный альвелофт с видом на королевские покои, вызывали – нет, не отвращение, а скорее брезгливость, желание поскорее вернуться домой и долго-долго чистить усики. Однако Бонд остро ощущал некоторую несостыковку: осознание этих вещей, изливаемое им в плаксивых трактатах, не вело к избавлению от телесных нужд. Что-то явно было лишним. Либо ум, сознающий оскорбительную простоту жизни, либо бренное тело, вязнущее в благосе перезревших мечт и желаний. Впрочем, как Бонд узнал из того божественного диалога, и то, и то было, в сущности, одним и тем же – иллюзией, от которой неплохо было бы избавиться. Он подумывал о том, чтобы кинуться в Чёрную Пустошь, устранить затянувшееся недоразумение, но инстинкт самосохранения убедил его в том, что покончить с собой означало бы поверить, будто что-то вообще начиналось, впрячься не хуже пассионариев из министерских кабинетов. К тому же нельзя было отрицать, что заботливая рука всегда поднесёт тебе миску с едой, когда захочется есть, и пустой тазик после – стоит только притвориться вовлечённым в ячеечную жизнь собратьев. И немного в эту вовлечённость поверить. Но для умного муравья это была лишь вынужденная мера, тактический прогиб. Бонд знал, что твёрдый материал при воздействии внешних сил надламывается, упругий же, корректно выражаясь, идёт с этой силой на некоторый компромисс, при котором признает её влияние на себя, но вместе с тем сохраняет целостность. И с некоторой долей авантюризма Бонд решил, что прогибаться можно и нужно с удовольствием. Поэтому как вид деятельности он избрал красивое, но никуда не ведущее изобличение общемуравьиных пороков, то есть писательство. Ему нравилась сама идея писательской неприкосновенности: острое перо творца безнаказанно укалывает зашуганных, обессиленных рабским трудом и оттого до безобразия жалких и злобных обитателей нижнего Бронхкса; Королева же, как и другие держатели верхних альвелофтов, дабы не потерять одобрямс и не показаться излишне хитиновой, выходит из зала с потрёпанной улыбочкой и говорит: «Ну и пьеска, всем досталось, а мне – больше всех!», пока финансисты выкачивают из земли всю мокроту.
Бонд до сих пор несколько стеснялся своего редкого имени, поэтому придумал себе творческий псевдоним – Нё Бесьё. Им он как бы указывал на свою связь с самими нёбесами, верхним пределом мира, из-за которого никто из сумевших взобраться по Склизкому Пути ещё не возвращался.