bannerbannerbanner
полная версияТуша

Никита Демидов
Туша

Полная версия

Словно услышав мою мысль и поспешив предложить себя в качестве слушателя, а то быть может и советника, ко мне подбежала одна из крыс, и приблизившись в плотную к моему лицу, уставилась в него своими ничего не выражающими, черными глазками. А что если? Нет, это слишком рискованно. Не стоит забывать, что это все же крысы, какими бы ленивыми и беспечными они не были. Возьмут и нападут на меня, и я ничего не смогу с этим сделать, а их здесь такое великое множество. Да и достанет ли у меня сил и ловкости поймать её?

Изловчившись я схватил крысу и со всей силы стиснув пальцы в миг сломал ей шею. Она и пискнуть не успела, а сородичи её как перебегали с места на место, так и остались полностью погружены в это занятие. У меня получилось. Получилось! Но как только я сжал в руках мертвую тушку несчастного грызуна, так во мне сразу же зародилось новое желание. Оно захватило меня полностью, оно и раньше владело мною, да вот только я, погруженный в свои воспоминания и рассуждающий о происходящем, не замечал этого. Это был голод. Какой там к черту дождь?! Столь незначительной ерундой можно восхищаться лишь на сытый желудок, а мой же весь будто бы иссох за все то время, что я находился в сознании. Я смотрел на тушку маленького зверька и рот мой наполнялся слюной. С поразительной кровожадностью хотел я вцепиться в её плоть зубами, и осознание этого желания ужаснуло меня. Как же, ты ведь человек! А что есть человек? Животное, способное есть, все что угодно. А тут всего лишь крыса, этакий мизер, ведь я кажется и человека бы мог запросто убить и съесть. Съесть же грызуна мне что-то мешало, быть может даже и причина, по которой я поймал и убил его. Надо постараться выбить этой тушкой стекло, чтобы впустить свежий воздух в эту омерзительно пахнущую комнату. Видимо не настолько ты голоден, раз донимаешь себя подобными вопросами, на полный желудок всяк мастак размышлять, да, что уж там, можно и в Бога поверить ежели брюхо под завязку набито, – ехидно посмеиваясь, издевался надо мной внутренний голос. Зарычав от злости на то, что я все-таки выбрал это вариант, а не тот, который подсказывал мне голод, швырнул я мертвой крысой в окно. Стекло громко хрустнуло и рассыпавшись на множество осколков, обвалилось на пол, пронзительно звеня. Порывы свежего воздуха, врывающегося в комнату, не только услаждали мою душу, но по-видимому так же разгоняли и крыс. Они более не сновали по полу, а разбежались кто куда, отчаянно пища от страха. Но какой это был аромат! Запомните запах, какой будоражил ваш ум всякий раз как появлялся, и попробуйте представить, что по воле судьбы вас лишили обоняния, оставив лишь воспоминание об нем. И каждый день, на протяжении множества лет перед вами появляется предмет, который как вы точно знаете, служит источником этого аромата. Вы принюхиваетесь, но ничего, лишь в сознании звучит, что-то отголоском. Вы бы и хотели обмануть самих себя, но предмет столь для вас драгоценный, память об нем, не дают вам этого сделать. В отчаянии озираетесь вы вокруг себя, видите довольные лица своих близких, но ничего не чувствуете, ничего не можете сказать, и лишь виновато улыбаетесь, чтобы не испортить никому настроения. Очередной, мучительный день, кто-то вносит яблочный пирог (пускай именно его запах вам особенно дорог) и о боже, вы улавливаете этот тонкий аромат. Вы не верите самому себе, и даже пытаетесь убедить самих себя, что все это иллюзия, что этого не может быть. Вы даже задерживаете дыхание, лишь бы не вдыхать воздуха, но все эти уловки ни к чему не приводят, запах пирога все равно щекочет ваши ноздри. Вы едва сдерживаете слезы радости, чтобы никто не подумал, что вы сошли с ума. Меня же никто не видел, и я рыдал словно дитя, жадно вдыхая этот насыщенный влагой свежий воздух. Какое же это счастье! Внутренний голос продолжал бранить меня, но я уже не слушал его, мне было безразлично все то, о чем он говорил. Да, крысы разбежались и может быть уже не вернутся, и я упустил возможность утолить гложущий меня голод. Да, у меня совсем нет пищи, но какое все это имело значение сейчас? Дождь хлестал по карнизу, заливая пол у окна водой. Напрягая все силы, имеющиеся в руках моих и помогая им дряблыми ногами своими, перетащил я свою тушу к окну и завалившись на спину, подставил лицо под брызги дождя. Свежестью обдало меня, я жадно глотал капли срывающиеся вниз, и все вина мира, со своею сладостью и терпкостью были ничем в сравнении с небесной влагой, достающейся мне просто так. Как же я был счастлив!

VIII

Как же смеялся надо мною внутренний голос, когда я, напившись дождевой воды, вдруг понял, что помимо голода меня терзала и жажда. А я ведь и не заметил этого за мыслями о своем прошлом, словно и не желал пить. Теперь-то этот голос подтрунивал надо мной, все говорил о том, что желание мое во чтобы то ни стало разбить окно, прежде всего именно жаждой и вызвано, что я, мол, и не хотел вовсе никакого воздуха, а стремился лишь к одному, к воде. И как бы я не сопротивлялся, как бы не пытался убедить себя в обратном, доводы голоса были настолько сильны, что под конец я все-таки ему поверил. Неужели все это было галлюцинацией, горячечным воодушевлением, этакой фикцией в которую я поверил, и поверил со всей страстью на какую только был способен? “От обезвоживания и не в такое поверишь, я уже говорил тебе про Бога, помнишь?” – тщательно проговаривая каждое слово, выводил голос и все смеялся, смеялся, смеялся.

Но стоило ли ему верить? Ведь каждое слово его, было язвительной насмешкой надо мной, и он не то чтобы осуждал меня, нет, он только издевался. Ему кажется и повода не нужно было. Удивительное это было ощущение, лежать немощным на полу, в полном одиночестве, и единственным, кто составлял тебе компанию, был этот самый голос, самым непринужденным образом поливающий тебя помоями, словно эта насмешливость в нем была чем-то заложенным самой природой, чертой характера, единственной чертой, какой он обладал.

С каждым словом его, надежда на спасение во мне ослабевала, и я уже более не верил, что выберусь из этой комнаты живым. Я не знал куда деваться от этих беспрестанных насмешек, и пытался было снова предаться воспоминаниям о минувших днях, но от картин, всплывающих в памяти моей, в груди начинало что-то пульсировать, нечто гадливое и пакостное то сокращалось, то сжималось, отчего мне становилось не по себе. Наблюдая за собой, роющимся в нижнем женском белье, видел я, как чулки и колготки ползли ко мне, подобно змеям и обвиваясь вокруг шеи, душили и душили меня. Синюшнее лицо моё отражалось в тысячах зеркал, тех зеркал, что непременно стояли в прихожих, и в которых я неизменно запечатлевал своё преступное лицо, всякий раз как утолял свою похоть. А потом я умирал в этом ворохе тряпья и крысы, разбежавшиеся после моего броска в стекло, облепили тело моё и огромным, серым потоком ворвались в широко раскрытый рот. Живот мой пузырился, набухал и вдруг лопнув пустил наружу фонтан крови, в котором поласкались миниатюрные обнаженные женщины, лица которых более походили на затянувшийся только что шрам. Я не помнил их. Соблазненные мною девушки, за исключением той сумасшедшей в синем платье, жили в памяти моей ничего не значащими единицами. То были лишь цифры, обтянутые кожей и запеленатые в кожу, страстно дышащие и смеющиеся дурацким смехом. Я как Дон Жуан, мог бы вести список своих жертв, и я видел это, видел. Согбенным стариком сижу я за столом, и гаденько хихикая, вписываю в свой блокнот очередное число. Пятнадцать – вывожу я ровным почерком и напротив приписываю “где-то в парке, утром, точно помню, что видел купола храма Спаса-на-Крови”. Отложив в сторону ручку, я мечтательно запрокидываю посеребренную сединой голову свою и сладостно причмокиваю. Старательно и с поразительной честностью довожу я записи свои до конца и откидываюсь в кресле. Но вот блокнот мой, ощетинившись множеством острых зубов, впивается мне в глотку и с остервенением вгрызается в мою старческую плоть, а я оглашая пустую комнату свою хохотом, достаю ни бог весть откуда револьвер и пускаю пулю себе в висок. Одну, потом другую. Чрез мою голову уже можно продеть руку, а я все смеюсь и стреляю. Существо, отжившее свою чудовищную жизнь, столь же чудовищно и умирает.

Меня чуть не стошнило от всех этих кошмарных видений. Что же со мной происходит, неужели то во мне заговорила совесть? Она всю жизнь мою молчала и теперь подала голос, и именно в такую критическую минуту, когда я ничего сделать не могу. Так и буду лежать наедине со своей совестью, беспомощный и отвратительный. “Да-да, это именно совесть, – забубнил голос – и зная тебя, могу лишь сказать, что смерть уже близко. Ты принадлежишь к той категории людей, всю жизнь свою чинящих бесчинства и раскаивающихся лишь на смертном одре. По правде говоря, я разочарован, не ожидал от тебя такого, все надеялся, что ты, в гордыне своей, до самой последней минуты останешься честным греховодником, а ты взял и раскис. Но это ничего, еще чуть-чуть и в провидение поверишь, такое случается с людьми во время агонии, потому можешь продолжать свою исповедь. Да только я тебе наперед скажу, что ни одного светлого места в твоих воспоминаниях не будет, потому как ты самый последний подлец. И самое отвратительное в твоем случае это то, что ничего дурного, даже самой обыкновенной злости в тебе нет ни на йоту. Ничего благого ты не совершал, потому как не был на это способен, и преступлений не чинил, ибо это тоже поступок, значительный шаг, целая вселенная запертая в одном мгновении, а к такому тебя жизнь не готовила. Ты, как и многие другие, насекомое, беспозвоночное существо, застрявшее в вязкой смоле чувственных наслаждений, и не способное ни на какое действие. Одну лишь цель преследовал ты всю свою жизнь, и ей было поглощение. Проглатывать и гадить, и более ничего, единственным, что ты созидал были испражнения. И сейчас, вспоминая минувшие дни, ты тонешь в болоте, захлебываешься. Тебе не доступно то окрыляющие чувство, которое неизменно посещает нас всякий раз как мы вспоминаем первую свою влюбленность. Ты мерзнешь, ведь память о нежности матери не греет, она мертва в тебе. Нет в тебе ничего светлого, и даже самые приятные воспоминания твои о той девушке в синем платье связанны с пороком и ложью. Ты ничего не создал, ничего!”.

 

Ужасное чувство голода мучило меня, и до слов голоса мне не было никакого дела. Будто бы я и без него не знал, что жизнь моя прошла таким образом, что о ней и сказать нечего. В животе моем, под слоем обрюзгшей кожи, что-то беспрестанно вращалось, требуя пищи, но я ничего не мог сделать.

Но как я пришел к этому? – спросил я самого себя, чтобы как-то отвлечься от сосущего ощущения пустоты в желудке. И вопрос был не в том, каким именно образом я оказался в столь жалком положении, это-то как раз более или менее прояснилось, но, что предшествовало этому падению? Как и почему возникло во мне это ощущение внутренней пустоты, которую пытался заполнить я многочисленными любовными приключениями и прочими гадостями, о которых мне и вспоминать не хочется? Под влиянием каких сил обратился я в ничто?

IX

Теперь уж крысы не вернутся, в том я был уверен точно, будто бы чувствовал тоже сомнение, мучившее и их. Какие же, однако, смышленые зверьки, как быстро они все осознали, и изучив меня (хоть и поверхностно) постигли в полной мере мою отвратительную человеческую природу.

В желудке журчало и булькало, каким-то грязевым фонтанчиком бурлило в животе моем чувство голода и сдерживаемое пластами кожи, впивалось в кишки чем-то острым. Этак и подохнуть можно, глупо как-то и по-скотски. А, впрочем, как же иначе еще умирает человек? Жить можно на разный лад, а испускаем дух мы все на один манер. Ломит тело, заключенная в тебе бренность, утаенная бахвальством юности, спрятанная иллюзией пышущего здоровьем и жизнью тела, выбирается наружу и распускается, разрастается, заполняет собой все и выжимает тебя как грязную воду из половой тряпки. На пол, в безвестность, никуда.

Но жизнь еще подлее. Ты будто бы хрустальный кувшин, на тоненьких, хрупких ножках, заполненный до краев чем-то важным и ценным. О, жизнь человеческая!!! Какова твоя цена?! Столько сору и смраду в воздухе витает от одной лишь возможности этот вопрос в голове проговорить, шепотом, чтобы и сам даже не услышал. И вороны повсюду. Кружат над головой и харкают (намеренно харкают, а не каркают) “Человек! Человек! Человек!”. А вот идет в каком-нибудь отдаленном городке иной человек по тротуару, скрежещет своими хрустальными ножками, цокает, трещит, стопочками своими по мягкой брусчатке ступает, аккуратненько, чтобы не рассыпаться, да вдруг этак поскальзывается и падает. Падает, головушкой стукается о какой-то случайный выступ, появившийся неизвестно откуда, ведь вселенская мнительность никак бы не позволила выступа, это уж слишком рискованно, висок расшибает, да глазоньки бесцветные свои, на веки вечные закрывает. Лопается эта хрустальная конструкция, течь дает, да разливается по асфальту алым, расходится во все стороны, кровавой кляксой расплывается на листе сегодняшнего дня. И какого черта такая ценность была помещена в такую обертку? Это уж издевательство какое-то, честное слово, не лучше ли родиться мертвым, чем вот в этакую дрянь быть замотанным? А иные еще и кичатся “глянь-ка, какая у меня шкура, загляденье!”.

И самое отвратительное заключается в том, что мне дали надежду на спасение. С самого-то начала я был её лишен, думал даже, что мертвым лежу, а тут эвон какая ерунда, лучше бы уж умереть. Но как ни странно о смерти, об её безоговорочных преимуществах можно думать лишь на живую голову. Да и выбираешь ты её лишь на словах, а на деле мне и представить невозможно, чтобы кто-то взял бы лег на пол, да умер, это уж что-то фантастичное.

Какие же это все пошлости и глупости!

Я ничтожен. Я – лишь груда жира, распластанная на полу, немощью к нему пригвожденная и ни на что не способная. А ведь человеком был! Это-то и отвратительно, это-то и унизительно. Если бы не это, то мучился бы я? Нет! Какое мне дело, то того, в кого я превратился? Вот кем я был, это уже другая статья!

А ведь можно же поесть и кожи. Доползти бы до прихожей, там наверняка имеются какие-нибудь завалявшиеся кожаные башмаки. А из чего интересно сделана эта кукла, столь на меня похожая? Эх, целлофан! Это уж на самый крайний случай, когда совсем уж прижмет.

Я верно походил на огромную, жирную гусеницу, то перекатывающуюся по полу, то сжимающуюся чуть ли не вдвое, превращаясь при этом в шар, глянцем поблескивающий, и, вытягивающейся во всю свою отвратительную длину, при броске вперед после небольшого затишья. Крысы верно от души хохотали в своих неведомых норках, и писком исходили, делясь меж собою своими впечатлениями.

Крысы! А ведь раньше я человеком был!

Я запыхался. И не было какого-то отдельного сегмента, не было того центра усталости, как-то обыкновенно бывает с человеком. Долго и много ходишь – болят ноги, перетаскиваешь что-то, гудят мышцы рук, сосредоточенно думаешь, все туманом в голове застилается. Меня же преисполнила какая-то вселенская усталость, а от одной лишь мысли о том, что я делаю и для чего, становилось тошно. Ползу в прихожую, чтобы пожевать башмак, а ведь раньше, мог и стол, уставленный всевозможными яствами перевернуть без всяких зазрений совести.

В один из тех хмурых вечеров, когда Петербург облачался в свою темную одежду, и запрятав грязненькие и скукожившиеся от стыда центральные переулки свои, выставив как напоказ огнем горящие набережные, я сидел за столом, пытаясь пьяной мыслью зацепиться хоть за какой-нибудь предмет. Окрест меня сидели пятнами расплывшиеся люди, и все шелестели, этак тихо и с каким-то елейным упоением, назревали и лопались как пузырьки пеной бьющегося о берег прибоя. Все уже было съедено и на столе стояли лишь бутылки, дрейфующие из рук в руки, исчезающие и появляющиеся снова, и я все никак не мог сосредоточиться, настолько много было движения вокруг.

Я выполз из-за стола и откатился куда-то в гостиную, тут же опустившись в кресло. Из шума и гама, доносящегося с кухни, словно вышвырнутый его силой, влетел вслед за мной какой-то неизвестный господин, без имени, без лица и даже без какой бы то ни было истории, которую я хоть краем уха да слышал бы. Сев рядом и повернувшись ко мне своим вздернутым и расплющенным как у летучей мыши носом, он молчал, и все дышал с громким и каким-то неприличным свистом. С таким-то рылом того и гляди весь воздух в гостиной выкачает, а мне сиди и задыхайся, – подумалось мне и смешок вот-вот готов был вырваться наружу, как неизвестный заговорил.

– А я вот возьму и брошу, честное слово брошу! – выпалил он, то ли шепелявя, то ли заикаясь – Это уж совсем никуда не годиться!

Он запрокинул голову на несколько минут воткнув в рот свой, прорезавшийся из-под сплошной глади кожи, горлышко бутылки. Неизвестный с жадностью глотал вино под аккомпанемент утробного сердцебиения. Бух-бух-бух – с грохотом проваливалась в чрево его пьянящая жидкость. Чуть не упав, стремясь в пол, выпуклым и рельефным лбом своим, он занял мало-мальски вертикальное положение, швырнув бутылку в стену. Та разбилась, как-то тихо, почти беззвучно.

– Вот скажи мне, правильно ли я думаю, или нет, – продолжил он, заглатывая буквы и отхаркивая звуки, ни в одном алфавите мира не встречающиеся – в моей это воле или нет? Ах, черт тебя дери! Ты же ведь не знаешь ничего!

Он щелкнул себя ладонью по лбу, и по-пьяному сокрушенно завертел головой, будто хотел вкрутиться в собственную руку.

– Я полагаю, полагаю, понимаешь, что быть или не быть человеком, это исключительно моё право. Один лишь я волен решать кем мне быть. Вот захочу и не буду, перестану быть человеком и все тут, не сдвинешь меня. Ты только посмотри, посмотри кругом-то! Все эти замужние мужчины и женатые женщины, дряхлые дети и молодящиеся старики. Это знаешь ли, доказательство! Замужняя мужчина, я тебе доложу, это почище чем кошка с собачьим хвостом и мышиной мордой, так-то! Возможно все, понимаешь? Тут такая пропасть свободы, что можно самого Ирода в безумии перещеголять. Меня вот возьмем. Родился свободным, а значит сам могу решать, как мне поступать. Могу так, могу этак, и все-то истинным будем, все-то верным окажется, потому как, брат, свобода! А что? Захочу и человеком буду, а уж ежели прижмет, то и в свинью могу обратиться. Вот скажи, что я? Кровь и плоть, жажда и голод – лишь эти вещи во мне реальны, все остальное фикция! Сколько раз я пытался найти в себе эти (хи-хи-хи, – засмеялся он гнусно) высокие материи! Ох, сострадание! Ах, любовь! И находил, право, находил, да только вот выпьешь и фить, нет ни черта, одно только скотство и остается. А на кой черт нужна вся эта мишура? Она как бы есть, но в действительности её нет, и как по мне так честнее человеком не быть. Уж стать свиньей, да на том и стоять, а мы-то насквозь в своем лицемерии прогнили. Вот оно и аукнулось нам. Люди, да люди, а свинью-то прятали столько веков в себе, вот она до свободы жадная и вырвалась наружу, и таких сейчас делов наворотит, что голову пригни, да в сторонку отойди.

Он много еще говорил, уходя в такие дебри, смазанные сальностью всевозможных деталей, что слушать его было и скучно, и неприятно. Иногда неизвестный хохотал, своим гаденьким, каким-то пещерным смехом, отдающим сыростью. Кончив, он как-то нелепо, все время соскальзывая и спадая на пол, вполз на подоконник и отворив настежь окно, впустил в комнату мешанину петербургского воздуха. Было тут и балтийское море, и испарения канализаций, и удушливый мускус темных подворотен.

– Высокие материи! – воскликнул мой собеседник – С моим-то давлением, ваши материи высокие, очень даже вредны будут!

Произнеся это, он как-то неловко плюхнулся в окно, без малейших брызг, даже не всколыхнув темного моря ночи, накрывшего город.

Так, словно жуешь пожелтевшие, полуистлевшие письма, – подумалось после первого прикосновения зубов к язычку, отыскавшегося в прихожей, ботинка. Ничего животного, живого и настоящего в этом куске кожи не было, материя, всегда бывшая мертвой. Оторвав кусочек, я стал его жевать, не чувствуя ничего, кроме отвращения и какой-то жалости к самому себе, да быть может еще солоноватый привкус пота, хоть как-то смягчающий эту муку.

X

Был ли я хуже сейчас, разжевывая этот ботинок, по сравнению с тем человеком, образ которого так отчетливо встает перед моими глазами, всякий раз, когда я начинаю жалеть самого себя? Эти нелепые и отвратительные вопросы, заданные неизвестно кем и адресованные в пустоту. Кто я? Нет-нет, позвольте, так просто я об этом сказать не смогу, тут знаете ли такая материя…Лабиринт из многоточий. Другое дело, если вы меня спросите, не я самого себя, а вы! Вот только произнесите эти волшебные слова “Кто ты?” и поверьте, такого услышите! Целую историю, и может быть даже интересную, а мне и стыдно не будет.

Я, если уж быть совсем честным, и самому себе частенько лгу. Может быть и сейчас попробовать, а? Ты, мол, человек замечательный, человек исключительно…И снова многоточия, перечислять можно до бесконечности, но в этом-то и загвоздка, что слов я знаю ничтожное количество. Знаю я только такие слова, какие знать надобно, которые в ходу, и от которых не отвертеться, потому как они составляющая всего.

Какой-то кусочек, разжеванный, рассосанный и уставший сопротивляться челюстям отскочил от ботинка и тут же оказался в моем желудке. Сразу же стало как-то хорошо и спокойно. Значит можно жить! Оказывается, даже с торчащей из глотки подошвой сапога можно остаться человеком. Можно и в помоях вываляться, это ничего, это даже впрок пойдет, мол будешь знать собака, каково это. Но я не мог, нет-нет, мне уже никак в человечью шкуру не влезть, и я это отчетливо понимал, что, впрочем, меня совершенно не волновало, лишь бы быть, все остальное второстепенно.

Предаваясь воспоминаниям о прошлом, припоминая ту девушку в синем, я чувствовал нечто неприятное, будто бы выслушивал рассказ о чем-то пошлом и гадком. Но я только сейчас это так воспринимал, и именно от осознания собственной никчемности. Смотришь на себя со стороны и видя подобную вошь, трясёшься всем телом от страха, как бы не раздавил кто, а ведь всякий может, и помощи ждать не откуда. А я хочу спастись! Не шутки же ради я тут башмаки жую! Нет, мне страшно, до одури страшно от мысли, что это все перестанет существовать, оборвется как радиовещание, выключится, без предварительных помех, говорил диктор и замолчал. Тишина.

А прав был мой внутренний голос, вот я и в Бога уже веровать начал, да вот только худая это вера, трусость одна. Но раньше я и об этом бы не подумал, тогда-то любая вещь, которую я сейчас пакостью называю (заискивая неизвестно перед кем в надежде на снисхождение) была для меня самой обыденной. Не совершая ни добрых, ни злых поступков, я плыл по жизни среди явлений, совершавшихся без моего участия. Я был никем, и нынешнее состояние моего тела, не более чем отражение копошащейся в грязи, отвратительно извивающейся души моей.

 

До слуха моего донесся стон. Я испугался, башмак вывалился у меня из рук и встретившись с полом, громко хлопнул. И снова стон. Подобного я ранее не слышал, ничего более причудливого природа на свет еще не производила. Казалось, что будь это возможным, чтобы животное (допустим корова) испытав сугубо-человеческую боль, издало бы вопль от этой боли, по животному заревело, то именно так бы это все и звучало.

Он не смолкал, откуда-то сверху, капля за каплей в мою отвратительную квартиру затекало море чьих-то страданий. Елена Викторовна? Но она ведь говорила со мной, перед тем как уйти, и я не слышал, чтобы она вернулась назад. Кто это?

Я вслушивался, чтобы понять, хотя бы приблизительно, кому мог принадлежать этот стон. Это отвлекало от мыслей, ранее мучивших меня и как-то заглушало чувство голода. Все то же животное, нечеловеческий стон. Хлюпающая грязь, шипение, журчание, все что угодно, но человека я в этих звуках различить не мог. Но я был абсолютно уверен в том, что какофония эта сыграна одним из моих соседей. Быть может то был муж Елены Викторовны. Тогда же почему она бросила его и не вернулась? Она явно сошла с ума, ты же разговаривал с ней, помнишь разговор с этой помешанной?

Вдруг громкий свист, словно поставленный на плиту чайник вскипел и начал истерично предупреждать об этом всех присутствующих в квартире. Неизвестный, на время переместившийся в мою квартиру, заполнив её пронзительным и протяжным звуком, вернулся к себе, и я услышал, как кто-то, разместившись на обратной стороне моего потолка стал тяжело и громко дышать. Этот некто, словно спасенный утопающий, выволоченный на берег торопливо сипел, жадно проглатывая воздух.

Совершенно новый звук. Будто бы хотели сказать что-то, но слышен лишь дрейфующий по волнам, созданным мелодикой каждой отдельной буквы, хрип. Неизвестный откашлялся, чтобы прочистить горло. И снова. Да-да, я уже начинаю разбирать слова! Как же верно страшно сейчас моему соседу сверху, я бы боялся, умер бы со страха, от осознания непроходимости этой немоты. Это человек! Я слышу хрипловатое, спасительное “Помогите”. Теперь нас двое, и мне уже не так страшно.

Рейтинг@Mail.ru