– Карлайл Уэйн, – говорил Эдвард Мэнкс, – было тридцать лет, но она сохранила что-то от сорванца-подростка – не в речи, разумеется, которая была безмятежной и уверенной, но во внешности и манерах. Движения у нее были быстрые, пожалуй, мальчишеские, но плавные. У нее были длинные ноги, тонкие кисти и красивое худое лицо. Одежда выбиралась разумно-мудро и носилась элегантно, но к туалетам она не прилагала особых стараний и казалась хорошо одетой скорее волей случая, чем длительных размышлений. Она любила путешествовать, но ненавидела осматривать достопримечательности и сохраняла воспоминания о незначительных мелочах отчетливые, как карандашные наброски: официант, группа матросов, женщина в книжном киоске. Названия улиц или даже городов, где были подмечены эти лица, зачастую забывались, по-настоящему ее интересовали только люди. На людей у нее был глаз острый, как игла, и она была весьма терпимой.
– Ее дальний кузен, достопочтенный Эдвард Мэнкс, – прервала Карлайл, – подвизался театральным критиком. Ему было тридцать семь, и внешность он имел романтическую, но не чрезмерно. Его профессиональная репутация задиры и грубияна усердно взращивалась, поскольку, хотя он и был обременен буйным темпераментом, по натуре своей был обходительного нрава.
– Ух ты! – отозвался Эдвард Мэнкс, поворачивая на Аксбридж-роуд.
– Он был немного сноб, но достаточно находчив, чтобы скрывать это обстоятельство под маской социальной неразборчивости. Он был холост…
– …поскольку питал глубокое недоверие к тем женщинам, которые открыто им восхищались…
– …и страх, что его отвергнут те, в ком он был не вполне уверен.
– А ты и впрямь остра, как игла, знаешь ли, – смутился Мэнкс.
– Возможно, как раз поэтому я тоже осталась незамужней.
– Ничуть не удивлен. И тем не менее часто задаюсь вопросом…
– Меня неизменно тянет к возмутительным типам.
– Слушай, Лайл, сколько нам было, когда мы придумали эту игру?
– Рассказывать бульварные повести? Не в том поезде, когда возвращались с первых каникул у дяди Джорджа? Он тогда еще не был женат, значит, больше шестнадцати лет назад. Фелиситэ было только два, когда тетя Сесиль за него вышла, а сейчас ей восемнадцать.
– Выходит, тогда. Помню, ты начала, сказав: «Жил-был очень самодовольный, вздорный мальчишка по имени Эдвард Мэнкс. Его престарелый кузен, престранный пэр…»
– Даже в те дни дядя Джордж был лучшей темой, верно?
– Господи, да! А помнишь…
Они стали пересказывать друг другу памятные обоим смешные случаи с лордом Пастерн-и-Бэготтом. Они вспоминали его первую чудовищную ссору с супругой, внушительной француженкой большого самообладания, вышедшей за него вдовой с маленькой дочкой. Тогда, через три года после женитьбы, лорд Пастерн сделался приверженцем секты, практиковавшей крещение через полное погружение. Он хотел перекрестить падчерицу этим методом в застойной и заселенной угрями речушке, вяло протекавшей через его загородное поместье. Когда жена отказалась, он около месяца дулся, а затем, никого не предупредив, отплыл в Индию, где немедленно пал жертвой какой-то разновидности йоги, требовавшей самого болезненного и мучительного аскетизма. В Англию он вернулся, громогласно провозглашая, что все в мире есть иллюзия, а после тайком проник в детскую падчерицы, где попытался сложить младенческие членики в эзотеричные асаны, одновременно побуждая ребенка созерцать собственный пуп и произносить «Ом». Осмелившаяся возражать няня была уволена лордом Пастерном и возвращена на место его супругой. Последовала ужасающая ссора.
– Знаешь, а моя мама там была, – сказала Карлайл. – Предполагалось, что она любимая сестра дяди Джорджа, но она ничего не могла поделать. Пока они с тетей Сесиль и няней держали возмущенный совет в будуаре, дядя Джордж по лестнице для слуг выбрался из дома с Фелиситэ на руках и отвез ее на своей машине за тридцать миль в какой-то пансион йогов. Маме с тетей Сесиль пришлось обратиться в полицию, чтобы их разыскать. Тетя Сесиль предъявила обвинение в похищении.
– Тогда кузен Джордж впервые попал в газетные заголовки, – заметил Эдвард.
– Во второй раз это была колония нудистов.
– Верно. А третий едва не привел к разводу.
– Меня тогда тут не было, – отозвалась Карлайл.
– Ты вечно куда-то уезжаешь. Посмотри на меня – усердный журналист, которому следовало бы вечно путешествовать по дальним странам, а уезжаешь как раз ты. Помнишь, кузен Джордж увлекся доктриной свободной любви и пригласил в Глочмер несколько довольно странных женщин. Кузина Сесиль тут же отбыла с Фелиситэ, которой тогда уже исполнилось двенадцать, на Дьюкс-Гейт и подала на развод. Но, как выяснилось, любовь кузена Джорджа свободна лишь в том смысле, что он бесплатно читал бесчисленные лекции своим гостям, а после приказывал идти с миром и жить, руководствуясь ими. Поэтому дело о разводе провалилось, но не раньше, чем адвокаты и судьи насладились целой оргией острот, а пресса не выбилась из сил.
– А тебе не кажется, Нед, – спросила вдруг Карлайл, – что это наследственное?
– Его чудачества? Нет, все остальные Сеттиньеры как будто более-менее в здравом уме. Нет, мне думается, кузен Джордж просто фигляр. Эдакий монстр в самом милом смысле слова.
– Ты меня утешил. В конце концов, я его единокровная племянница, если можно так выразиться. Ты-то только по боковой, по женской линии.
– Это снобистский укол, дорогая?
– Хорошо бы ты просветил меня о нынешнем положении дел. Я получила несколько очень странных писем и телеграмм. Что затеяла Фелиситэ? Ты собираешься на ней жениться?
– Да будь я проклят! – с некоторым жаром отозвался Эдвард. – Это все кузина Сесиль выдумала. Когда у меня из-под носа увели квартиру, она предложила мне поселиться в Дьюкс-Гейт. Я жил там три недели, пока не нашел новую, и, разумеется, иногда водил Фэ в ресторан или потанцевать. Но теперь сдается, что приглашение было частью заговора, глубоко продуманного плана кузины Сесиль. Право же, она чересчур француженка, если понимаешь, о чем я. Она затеяла переговоры на высшем уровне с моей маман и говорила про dot[8] Фелиситэ и как желанно, чтобы старые семьи выстояли. Все было ужасно по-прустовски. Моя мама, которая родилась в колониях и вообще не слишком любит Фелиситэ, не потеряла головы и до последней секунды сохраняла неприступное величие знати, а потом вдруг обронила вскользь, что никогда не вмешивалась в мои дела и ничуть не удивится, если я женюсь на секретарше общества «Сплоченных связей с Советским Союзом».
– Тетя Силь была потрясена?
– Она пропустила это мимо ушей как шутку в дурном вкусе.
– А как насчет самой Фэ?
– Ах, она вне себя из-за своего молодого человека. А он, позволь тебе заметить, пожалуй, самый гадкий образчик фальши, какой вообще можно встретить. Он искрится с ног до головы, и зовут его Карлос Ривера.
– Не надо быть таким зашоренным.
– Конечно-конечно, но погоди, пока его не увидишь. Он сильно упирает на ревность и называет себя отпрыском благородного испано-американского семейства. Я ни слову не верю, и, думаю, у Фелиситэ тоже зародились сомнения.
– Ты, кажется, писал, что он играет на аккордеоне?
– В «Метрономе», в джаз-банде Морри Морено. Он выходит в свет прожектора и раскачивается. Кузен Джордж собирается заплатить Морри баснословную сумму, чтобы тот позволил ему, кузену Джорджу, играть на барабанах. Так Фелиситэ и познакомилась с Карлосом.
– Она правда в него влюблена?
– По ее словам, безумно, но ей начинает приедаться его ревность. Из-за выступлений он сам с ней танцевать не может. Когда она приходит в «Метроном» с кем-то другим, он испепеляет их взглядами поверх аккордеона и корчит им рожи во время сольного номера. Если она ходит танцевать в другие клубы, он узнает от других музыкантов. Похоже, они довольно тесная корпорация. Разумеется, как дочь кузена Джорджа, она привыкла к сценам, и тем не менее это начинает чуток действовать ей на нервы. Похоже, после переговоров с моей мамой кузина Сесиль спросила Фелиситэ, как она думает, может ли она меня полюбить, а Фелиситэ тут же мне позвонила спросить, не затеваю ли я какую глупость, и пригласила с собой на ленч. Покормили нас в «Тармаке» недурно, но какой-то идиот написал про нас в газете. Карлос прочел и за старое взялся с непревзойденным пылом. Он говорил про ножи и про то, что делает его семья со своими женщинами, когда те проявляют непостоянство.
– Фэ просто идиотка, – сказала, помолчав, Карлайл.
– Еще какая, моя милая Лайл, еще какая.
Дом № 3 по Дьюкс-Гейт, Итон-плейс, был приятным георгианским строением элегантных, хотя и сдержанных пропорций. Фасад его производил впечатление замкнутости, что несколько смягчали полукруглое окно веером над крыльцом, несколько утопленных желобчатых арок и прекрасные двери. Само собой напрашивалось предположение, что это городской дом безмятежного богатого семейства, которое в предвоенную эпоху поселялось здесь в соответствующие месяцы и пунктуально оставляло его на попечение слуг под конец лета и в охотничий сезон. Дом ведущих размеренную жизнь, неторопливо праздных и ничем не примечательных людей, сказал бы кое-кто.
Эдвард Мэнкс высадил возле него кузину, передав ее багаж дворецкому в летах и напомнив, что они увидятся за обедом. Войдя в вестибюль, Карлайл с удовольствием заметила, что тут ничего не изменилось.
– Ее светлость в гостиной, мисс, – сообщил дворецкий. – Предпочитаете…
– Я пойду прямо туда, Спенс.
– Спасибо, мисс. Вы в желтой комнате, мисс. Я распоряжусь поднять туда багаж.
Карлайл последовала за ним в гостиную на втором этаже. Когда они поднялись на площадку, из-за дверей слева раздался ужасающий гвалт. После череды омерзительных диссонансных фраз саксофон зашелся протяжным воем, взвизгнул свисток, ударили тарелки.
– Радио наконец, Спенс?! – удивленно воскликнула, чтобы перекрыть какофонию, Карлайл. – Я думала, радиоприемники запрещены.
– Это оркестр его светлости, мисс. Они репетируют в бальном зале.
– Оркестр, – пробормотала Карлайл. – Я и забыла. Господи милосердный!
– Мисс Уэйн, миледи, – произнес на пороге Спенс.
Навстречу им в дальнем конце длинной комнаты поднялась леди Пастерн-и-Бэготт. Ей было пятьдесят лет, и для француженки она была высокой. Фигура ее отличалась внушительностью, волосы были несгибаемо уложены, платье достойно восхищения. Создавалось впечатление, что она заключена в призрачную, плотно прилегающую пленку, которая покрывала как ее одежду, так и волосы и не позволяла даже пылинке коснуться поверхности. В голосе слышался металл. Говорить она предпочитала с безупречной дикцией и сбалансированными фразами иностранки, которая прекрасно владеет английским, но его не любит.
– Моя дорогая Карлайл, – решительно сказала она и аккуратно клюнула племянницу в обе щеки.
– Дорогая тетя Силь! Как я рада вас видеть.
– Очаровательно, что ты приехала.
Карлайл подумала, что поздоровались они как персонажи в несколько устарелой комедии, но взаимное удовольствие однако было неподдельным. Они питали взаимную приязнь, извлекали непринужденное удовольствие из общества друг друга. «Что мне нравится в тете Сесиль, – сказала Карлайл Эдварду, – так это ее твердое нежелание позволять чему-либо выбить ее из колеи». В ответ он напомнил ей про редкие приступы ярости леди Пастерн, а Карлайл возразила, что эти вспышки служат своего рода выпускными клапанами и, вероятно, не раз спасали ее тетю от причинения того или иного физического ущерба лорду Пастерну.
Дамы сели у большого окна. Карлайл, пунктуально подавая ответы на вопросы и замечания в затеянном леди Пастерн разговоре, с удовольствием скользила глазами по неброской лепнине и филенкам красивых пропорций, по стульям, столам и шкафчикам, которые, хотя и соответствовали в точности той или иной эпохе, благодаря долгому соседству складывались в приятную гармонию.
– Мне всегда нравилась эта комната, – сказала она теперь. – Приятно, что вы ее не изменили.
– Я ее защищала, – сказала леди Пастерн, – от самых яростных атак твоего дяди.
«Ага, – подумала Карлайл, – со вступлением покончено. Сейчас начнется».
– Твой дядя, – продолжала леди Пастерн, – за последние шестнадцать лет периодически пытался поместить сюда молитвенные колеса, латунных будд, тотемный столб и худшие эксцессы сюрреализма. Я выстояла и одержала верх. Однажды я велела расплавить серебряное изображение какого-то ацтекского божества. Твой дядя приобрел его в Мехико. Помимо его отвратительного вида, у меня были все причины полагать, что оно подделка.
– Дядя Джордж не меняется, – пробормотала Карлайл.
– Правильнее было бы сказать, дорогое дитя, что он постоянен в своем непостоянстве. – Леди Пастерн сделала внезапный и неопределенный жест. – Нелепо даже пытаться его понять, – добавила она твердо, – а жить с ним решительно невозможно. Если отвлечься от нескольких незначительных формальностей – чистой воды помешанный. Увы, медицинскому освидетельствованию он не подлежит. Будь он болен и имей я на руках диагноз, уж я бы знала, что делать.
– Ах тетушка!
– Повторяю, Карлайл, я бы знала, что делать. Не пойми меня неправильно. Сама я смирилась. Я оделась броней. Я способна терпеть вечные унижения. Я умею пожимать плечами при виде его возмутительного фиглярства. Но когда затронута моя дочь, – сказала, выпячивая бюст, леди Пастерн, – об уступчивости не может быть и речи. Я ставлю на своем. Я иду в бой.
– А что именно затеял дядя Джордж?
– В том, что касается Фелиситэ, он замышляет катастрофу. Не смею надеяться, что тебе неизвестно о ее романе.
– Но…
– По всей очевидности, известно. Профессиональный джазмен, который, как ты, без сомнения, услышала, войдя в дом, сейчас находится по приглашению твоего дяди в бальном зале. Почти наверное Фелиситэ слушает, как он играет. Крайне неподходящий молодой человек, чья вульгарность… – Леди Пастерн осеклась, губы у нее дрожали. – Я видела их вместе в театре, – сказала она. – Это выходит за рамки всего мыслимого… Невозможно даже пытаться описать. Я в отчаянии.
– Мне так жаль, тетя Силь, – смущенно шепнула Карлайл.
– Я знала, что могу рассчитывать на твое сочувствие, милая девочка. Надеюсь, что могу заручиться и твоей помощью. Фелиситэ тебя любит и тобой восхищается. Разумеется, она тебе доверится.
– Но, тетя Силь…
Где-то в недрах дома загомонили голоса.
– Музыканты уходят, – поспешно сказала леди Пастерн. – Так называемая репетиция окончена. Еще минута, и появятся твой дядя и Фелиситэ. Карлайл, могу я заклинать тебя…
– По-моему… – с сомнением начала Карлайл и, услышав на площадке голос дяди, нервно встала.
Леди Пастерн с гримасой глубочайшей многозначительности положила руку на локоть племянницы. Карлайл почувствовала, как к горлу у нее подкатывает истерический смешок. Дверь открылась, и в комнату бойко вошел лорд Пастерн-и-Бэготт.
Он был низеньким, не большое пяти футов семи дюймов, но такого компактного сложения, что не создавалось впечатления малорослости. Все в нем было щеголеватым, хотя и неброским: одежда, бутоньерка в петлице, тщательно зачесанные на уши волосы. Светло-серые с розоватым белком глаза смотрели проницательно и остро. Нижняя губа чуть выпирала вперед, а на скулах играли два четко очерченных пятна старческого румянца. Он живо вошел в комнату, наградил тремя быстрыми поцелуями племянницу и обратился к жене:
– Кто обедает?
– Мы с тобой, Фелиситэ, Карлайл, разумеется, и Эдвард Мэнкс. И я пригласила присоединиться к нам сегодня мисс Хендерсон.
– Плюс еще двое. Я пригласил Морено и Риверу.
– Это совершенно невозможно, Джордж, – спокойно ответила леди Пастерн.
– Почему?
– Помимо прочих соображений, которые я не удостою даже перечислением, для двух дополнительных гостей не хватит еды.
– Скажи, пусть откроют консервы.
– Я не могу принять этих лиц за обедом.
Лорд Пастерн свирепо ухмыльнулся.
– Прекрасно, Ривера поведет Фелиситэ в ресторан, а Морено останется с нами. Получится то же число обедающих, что и раньше. Как поживаешь, Лайл?
– Прекрасно, дядя Джордж.
– Фелиситэ не будет обедать вне дома с этой личностью, Джордж. Я этого не допущу.
– Ты не можешь им помешать.
– Фелиситэ учтет мои пожелания.
– Не будь идиоткой, – отрезал лорд Пастерн. – Ты на тридцать лет отстала от времени, моя дорогая. Дай девчонке волю, а на ноги она сама встанет. – Он помолчал, явно упиваясь придуманным афоризмом. – А ты ведешь себя так, что они рано или поздно от тебя сбегут. Кстати, лично я против такого не возражаю.
– Ты впал в маразм, Джордж?
– Половина женщин Лондона душу бы продали, лишь бы очутиться на месте Фелиситэ.
– Мексиканский оркестрант.
– Отлично устроившийся молодчик. Разбавит твою старую кровь. Это ведь Шекспир, так, Лайл? Насколько я понимаю, он из прекрасной испанской семьи. Идальго или что-то в таком роде, – добавил он неопределенно. – Малый из приличной семьи случайно оказался музыкантом, а ты его за это осуждаешь. Просто тошнит от такого снобизма. – Он повернулся к племяннице: – Я всерьез подумываю отказаться от титула, Лайл.
– Джордж!
– Относительно обеда, Силь. Ты можешь раздобыть для них чего-нибудь съестного или нет? Говори же.
Плечи леди Пастерн передернулись и поднялись. Она глянула на Карлайл, которой почудилось, что во взгляде тетушки блеснула хитрость.
– Прекрасно, Джордж, – изрекла леди Пастерн. – Я поговорю со слугами. Я поговорю с Дюпоном. Очень хорошо.
Лорд Пастерн ответил жене крайне подозрительным взглядом.
– Рад тебя видеть, Лайл, – сказал он, садясь. – Чем занималась?
– Работа в Греции. В фонде помощи голодающим.
– Если бы люди понимали основы диетологии, никакого голода вообще не было бы, – мрачно бросил лорд Пастерн. – Любишь музыку?
Карлайл ответила осторожно и вдруг поняла, что тетушка – напряженным взглядом и поднятием бровей – пытается сообщить ей нечто важное.
– А я всерьез ею увлекся, – продолжал лорд Пастерн. – Свинг. Буги-вуги. Джайв. Нахожу, что как раз это не дает мне закиснуть. – Он застучал каблуками по ковру, захлопал в ладоши и гнусавым фальцетом затянул: – Бай-бай, бэйби. Пока, не горюй. Бай-бай, о бэйби, бай.
Открылась дверь, и вошла Фелиситэ де Суз, поразительно красивая молодая женщина с большими темными глазами, широким ртом и таким выражением тонкого лица, мол, сам черт ей не брат.
– Дорогая! – воскликнула она. – Ты просто рай во плоти! – Она с пылом расцеловала Карлайл.
Лорд Пастерн все еще хлопал и напевал. Подхватив мотив, падчерица понемногу начала вести, потом, вытянув палец и им размахивая, стала дирижировать. Они улыбнулись друг другу.
– У тебя очень даже мило получается, Джордж, – сказала она.
Карлайл задумалась, а какое впечатление сложилось бы у нее, будь она совершенно чужой в этом доме. Заявила бы она, как леди Пастерн, что ее дядя эксцентричен до умопомешательства? «Нет, – подумала она, – скорее всего нет. В нем есть какое-то пугающее здравомыслие. Он переполнен энергией, он говорит именно то, что думает, и делает именно то, что хочет делать. Но он – как карикатура на себя самого и не заглядывает дальше следующей минуты и ничего не делает наполовину. Впрочем, – размышляла Карлайл, – кому из нас не хотелось однажды сыграть на большом барабане?»
С жаром, показавшимся Карлайл неубедительным, Фелиситэ бросилась на софу подле матери.
– Ангел! – воскликнула она экспансивно. – Не будь такой гранд-дамой. Мы с Джорджем веселимся!
Выпростав руку, леди Пастерн встала.
– Мне нужно переговорить с Дюпоном.
– Позвони, пусть придет Спенс, – сказал ее муж. – Зачем тебе самой заходить на территорию слуг.
С превеликой холодностью леди Пастерн указала, что при нынешней нехватке продуктов те, кто желает сохранить услуги и добрую волю повара, не посылает ему в семь вечера записку о том, что к обеду будут еще двое. И вообще, вне зависимости от ее великого такта Дюпон скорее всего уволится.
– Он накормит нас обычным обедом, – возразил ее супруг. – Три перемены блюд от мсье Дюпона!
– Очень остроумно, – холодно ответила леди Пастерн. И на том удалилась.
– Джордж! – начала Фелиситэ. – Ты победил?
– Чертовски хотелось бы так думать! В жизни не слышал ничего нелепей. Попробуй пригласить на обед пару человек, и твоя мама разыгрывает из себя леди Макбет. Пойду приму ванну.
Когда он ушел, Фелиситэ с широким беспомощным жестом обратилась к Карлайл:
– Ну и жизнь, милочка! Каждую минуту пляшешь на краю вулкана, никогда не зная, будет ли извержение! Полагаю, ты уже все про меня слышала?
– Кое-что.
– Он безумно привлекателен.
– В каком смысле?
Фелиситэ с улыбкой тряхнула головой.
– От него со мной такое творится, ты, моя дорогая Лайл, даже вообразить себе не сможешь.
– Он, случаем, не ловелас, ну, из тех, что прыгают с цветка на цветок?
– Да прыгай он хоть как мячик в пинг-понге, а я и глазом не моргну. Для меня он просто рай, нет, самый настоящий рай.
– Ну же, Фэ, – пожурила Карлайл. – Все это я уже слышала. Где тут подвох?
Фелиситэ глянула на нее косо.
– О чем ты? Какой подвох?
– В твоих молодых людях всегда есть подвох, дорогая, когда ты ими так бредишь.
Встав, Фелиситэ медленно двинулась в обход комнаты. Закурив сигарету, она играла ею меж пальцами, обхватив при этом ладонью левой руки локоть правой. К тому же сама ее манера сделалась вдруг отстраненной.
– Когда англичане говорят «ловелас», – свысока пояснила она, – то неизменно подразумевают человека, в ком больше шарма и меньше gaucherie[9], чем в среднем англичанине.
– Не могу с тобой не согласиться, но продолжай.
– Конечно, я с самого начала знала, что мама станет дьявольски упираться, – высокомерно заявила Фелиситэ. – C’la va sans dire[10]. И не отрицаю, Карлос чуточку сложен. Слова «это сущий ад, но того стоит» довольно точно описывают ситуацию на данный момент. Но я этого боюсь, правда-правда. Как мне кажется.
– А мне нет.
– Да нет же. – Фелиситэ яростно затрясла головой. – Я обожаю скандалы. Я выросла на скандалах. Вспомни Джорджа. Знаешь, если честно, то, думаю, с Джорджем у меня больше общего, чем было бы с моим родным отцом. По всем рассказам, папа был чересчур range[11].
– Тебе и самой чуточка упорядоченности не помешала бы, старушка. А в чем Карлос сложный?
– Ох, он ревнив, как любовник из испанского романа.
– Не читала ни одного испанского романа, если не брать в расчет «Дон Кихота», и, уверена, ты тоже. Что он делает?
– О господи, все. Приходит в ярость и в отчаяние, посылает ужасные письма специальной почтой. Вот и сегодня я получила сущий бред a cause de[12]… ну, a cause de на самом-то деле сущего пустяка.
Замолчав, она глубоко затянулась. Карлайл вспомнились сердечные излияния, которые обрушивала на нее по секрету Фелиситэ в те времена, когда училась в монастырской школе, по поводу, как она выражалась, «своих завихрений». Был учитель музыки, который, по счастью, отверг Фелиситэ, и студент-медик, который не отверг. Были братья других девочек и актер, которого она попыталась подстеречь на благотворительном утреннике. Был мужчина-медиум, которого нанял лорд Пастерн в свой спиритуалистический период, и прохиндей-диетолог. Собравшись с духом, Карлайл выслушала нынешнее излияние. По всему выходило: назревает крупный скандал – crise[13], как выразилась Фелиситэ. Она чаще матери вворачивала французские словечки и любила в своих страшных горестях и бедах винить буйный галльский темперамент.
– …на самом деле, – говорила Фелиситэ, – я даже улыбки ни одной живой душе не бросила, а он уже хватает меня за руки и награждает самым вопиющим взглядом, который начинается у подошв и поднимается к твоему лицу, а после отправляется в обратный путь. И дышит громко, сама знаешь как, – так и пыхтит носом. Не буду отрицать, в первый раз было довольно забавно. Но когда он прослышал про старину Эдварда, мне стало – и до сих пор, надо сказать, остается – не до шуток. И в дополнение ко всему crise.
– Как, еще один кризис? Но какой? Ты не объяснила…
Впервые вид у Фелиситэ сделался чуточку смущенный.
– Он нашел письмо, – выдавила она. – В моей сумочке. Вчера.
– Не хочешь же ты сказать, что он рылся в твоей сумочке? И бога ради, какое письмо? Ну же, Фэ!
– Не сомневаюсь, тебе этого не понять, – высокомерно ответила Фелиситэ. – У нас был ленч, а у него кончились сигареты. Я отошла припудриться и сказала, пусть возьмет в моем портсигаре. Письмо зацепилось за портсигар, когда он его доставал.
– А он… не важно, что за письмо?
– Знаю, ты сейчас скажешь, что я сошла с ума. Это был черновик письма, которое я послала кое-кому. В нем немного говорилось о Карлосе. Когда я увидела у него в руке письмо, я была жутко потрясена. Я сказала что-то вроде: «Эй, тебе нельзя его читать», и тогда Карлос, разумеется, тут же его вскрыл. Он сказал: «Так».
– Что «так»?
– Само по себе «так». С ним такое бывает. Он латиноамериканец.
– Я думала такое «так» у немцев.
– Какая разница, меня оно все равно пугает. Я занервничала, начала лепетать, попыталась свести все к шутке, но он сказал, что либо может мне доверять, либо нет, а если может, то почему я не разрешаю ему прочесть письмо? Я совершенно потеряла голову и выхватила письмо, а он зашипел. Мы были в ресторане.
– Господи боже!
– Ну да, знаю. Очевидно, он собирался поднять ужасный шум. И в результате самым лучшим, единственным выходом показалось отдать ему письмо. Я дала ему письмо с одним условием, что он не станет его читать, пока мы не вернемся в машину. Дорога домой была чудовищной. Просто чудовищной.
– Но можно спросить, что было в письме и кому оно было адресовано? Ты сбиваешь меня с толку, Фэ.
Последовало долгое неловкое молчание. Фелиситэ закурила новую сигарету.
– Ну же, – подстегнула наконец Карлайл.
– Так уж вышло, – надменно объявила Фелиситэ, – что оно было обращено к мужчине, которого я на самом деле не знаю и у которого я просила совета о нас с Карлосом. Профессионального совета.
– О чем ты! Он священник? Или юрист?
– Не думаю. Он написал мне премиленькое письмо, и мое было ответом на то, с благодарностью. Карлос, конечно же, решил, что я писала Эдварду. А самым худшим, с точки зрения Карлоса, было то место… со словами: «Полагаю, он дико приревновал бы, если бы узнал, что я вам так запросто написала…» Едва он это прочел, как прямо-таки ходуном заходил. Он…
Губы у Фелиситэ задрожали. Отвернувшись, она тоненьким голосом затараторила:
– Он ревел и бушевал и ничего не желал слушать. Это было убийственно. Ты и представить себе не можешь, каково это было. Он сказал, что я немедленно должна объявить о нашей помолвке. Он сказал, а не то он… Он сказал, что уедет и всему положит конец. Он дал мне неделю. У меня есть время до следующего вторника. Не больше. Я должна объявить о ней до следующего вторника.
– А ты не хочешь? – мягко спросила Карлайл. Увидев, как дрогнули плечи Фелиситэ, она подошла к ней. – В этом дело, Фэ?
Голос Фелиситэ дрогнул и надломился, она запустила руки в волосы.
– Не знаю я, чего хочу, – зарыдала она. – Лайл, я в такой переплет попала, так запуталась. Мне ужасно страшно, Лайл. Все так чертовски ужасно, Лайл. Мне страшно.