Лето 1514-е
Девка-холопка перекусила хвост нитки и ловко вдела в иглу новую.
– Щастлива боярышня-от наша! За мужем, за боярином в Москови дородно жить будет, в палатах богатяшших…
– Скольки ж это от Колмогор до Москови? – подняла голову от шитья другая девка. – Верст-та тышшу але поболе?
– Эка даль. Аки сирота тамо будет, – жалостливо вздохнула третья. – Отца-то с матерью ужо не видать. А быват, забижать почнет родня московска? Кто нашу горлицу пригреет?..
– Ну цего брешешь-то, Марфутка? На-ко помолци, – окоротила ее первая девка, подшивавшая подол сарафана у грустившей на высоком сиденьице боярышни. – Муж-то рази женку не пригрет? Да ешшо какая тут тебе сирота? Наша Алена Акинфовна вона скольки приданова повезет тудысь!
Она махнула рукой с иголкой на большой отверстый ларь с вываленной прямо на пол горой одежи: сарафанов, летников, опашней, шугаев, шушунов, из бархату, атласу, зендени, сукмани, тафтяных, мухояровых, с меховой оторочкой, серебряными и стеклянными пуговками, с жемчужной вышивкой, с золотым шитьем.
Из глаз хозяйки девичьей светелки полились мокрые дорожки. Холопка, бросив подол с иглой, выхватила из рукава утиральник и бросилась промокать ей лицо.
– А слезыньки-то рано лить, боярышня, – принялась выговаривать госпоже. – Двои седмицы до Петропавла ешшо в девках ходить, воля девицья разлелееццо ешшо. На девишнике невестину жалостницу с подружками потягнете, а ноне никако нельзя. Ноне опосле обеду сваты жениховы придут, смотреть будут товар для купца свово, высматривать невестушку нашу белояру, дородну красу нашу, ненаглядну. А коли опухшо личико увидят да жениху обскажут про Несмеяну Заплаканну, вдруг он да раздумат жениться-от?..
– А разве не сговорено еще, Агапка? – Девица схватила холопку за руку, взволновавшись надеждой. – Впрямь ли может передумать? Уж я бы тогда и расстаралась не глянуться-то сватам!
– Ии, Алена Акинфовна, – будто даже обиделась Агапка, – как же не сговорено, когдысь ешшо зимой отцы ваши уладились. А сватам положено, как без сватов. Да грех тако думать-то, боярышня. Жених-от у нас справной, пригож молодеч, роду боярскова…
– Я сама из боярского роду, – вскинула подбородок Алена Акинфиевна. – Дед мой на новгородском вече сидел. А в ихнем роду боярство сто лет как быльем поросло… И надо ж было ему в церкве-то меня углядеть! – Невеста снова поникла. – А я-то и не знаю, каков сам, не видала толком. Да что и знать – нелюб он мне сразу!
– Анде, так-то ужо сразу? – округлила очи Агапка, снова откусила нитку и подхватилась с полу.
Раскрыла на поставце скрыню-невеличку, расцвеченную узорами, полюбовалась вынутыми серьгами из поморского жемчуга. В каждой висюльке было по редкостной черной жемчужине, увенчивавшей розово-сиреневые нанизи.
Агапка отодвинула девку, убиравшую косу невесты лентами, и приложила серьги к ушкам госпожи. Тут же под нос Алене Акинфиевне сунули зеркальце.
– А он-то ждет не дождецце, когдысь его дроля любая с ним под венеч станет! Дары-от каки засылат!
Хозяйка равнодушно отринула и зеркальце, и серьги. Холопка с укором спрятала женихов подарок в скрыню:
– И так ужо батюшка спридержал тебя в девках, боярышня. Старших выдал, а про меньшую, быват, забыл. Семнаццать летов поди. Быват, церез год-другой и не глянет никто.
– А на что мне, чтоб кто глядел, кроме…
Алена прикусила губу. Девка-холопка задумчиво погрызла костяшку пальца.
– А пусти-ко меня, боярышня, до пристаней. Нонеца по двору баяли, лодья Митрея Хабарова из Кандалухи пришла. Дак я погляжу, нет ли тама кого знакомова-то, из холопья, цто в поход с ним ходили в Норвегу, по лопску дань. Больно уж про Норвегу-ту спослушать охотце. А может, и подароцек какой перепадет, – бесстыже хихикнула Агапка.
Невеста, бурно задышав, едва дождалась, когда холопка договорит. Чуть не вскочила с сиденья, но удержалась, зарозовела.
– Побежи, Агапка, – кивнула по-хозяйски, однако пряча глаза. – Разузнай хорошенько. А может, и то узнашь, пожалует ли Митрий Данилович к батюшке, как прежде захаживал. Впрямь любопытно-то, как норвецкой поход удался, добром ли, не было ль худа.
И голос не дрожал, справилась с собою.
– Ой, цего скажу-то! – спохватилась холопка, стращая взором и прочих девок, и боярышню. – Бают, будто лодья на парусах пришла, а ветру-то надысь с самого утрецка нету, затишшо!
Ее товарки повтыкали иголки в шитье и разинули рты.
– Не зря шепчут, будтысь он, Митрий-то, с ворожбой знаецце. И удаця у него завсегда на хвосте сидит!..
– Что мелешь, Агафья! – осерчала Алена Акинфиевна. – Дура бестолковая, плетёха пусторотая. Всякий помор, который море, что поле, пашет, знат, как ветер раздразнить себе в прибыток.
– Да не всяк-то умет! – вздорно перечила девка. – А так, цтоб только ему дуло в парус, а вокруг тишь стояла, кто горазд? Лопски колдуны так могут, от них и взял.
– А даром ли у него и женки-то нету, – подбавила одна из швей. – А ужо средовек. Кто ж такому свою кровиноцку отдаст?
– Ну заблеяли, ровно овчи. – Боярышня нахмурила чистый девичий лоб под бисерным очельем. – Агапка! Допрежь пристаней сбегай на двор к Басенцовым, кликни Ивашку да скажи, что зову его. Пускай тотчас придет, коли делом не привязан.
– Бежу!
Алена Акинфиевна с дрожащей на устах грустной полуулыбкой открыла дареный женихом ларчик и будто невзначай просыпала на пол жемчужные серьги.
Двухъярусная дородная хоромина Митрия Хабарова стояла в Колмогорах на отшибе, меж посадами, огороженная крепким тыном, что твой острог. С прошлого лета, как государев служилец повел ратную ватагу в норвежскую сторону, двор пустовал: у Хабарова даже последний холоп владел оружием и шел в дело, а баб, стряпух и портомой, он не держал. В стороже оставался один старый конюх. Теперь же у дома явились признаки обжитости. Створки ворот разошлись, окна на верхнем ярусе были отворены. На длинном шесте над кровлей обвисла алая ветреница, показывая безветрие.
Однако двор был безлюден.
– Эй, – робко позвал отрок, вставший посреди, между амбаром-поветью и конюшней.
Из-за спины у него беззвучно вышагнул сумрачный мужик в поморской рубахе-бузурунке и кожаной безрукавке. Ивашка вздрогнул и торопливо объяснил, что ему нужен хозяин. Коротко и равнодушно расспросив его, слуга отправился в дом, не позвав отрока.
– Кореляк! – грозно вылетело из раскрытого окна наверху. – Принеси пива!
– Несу, хозин! – коряво отозвался слуга-корел.
Сколько Ивашка ни общался с корельскими людьми, ни один из них не мог чисто выговаривать по-русски. Лопари да самоеды и то лучше выучивались русской молви.
Однако слугой кореляк оказался проворным. Ивашка не успел соскучиться стоймя, как его позвали.
– Ну, из каких ты Басенцовых будешь?
Отрок с любопытством в светлых очах разглядывал знаменитого на все Колмогоры, да и на все Поморье, ватажного голову, воеводившего отрядами охочих людей, которые по указу ли великого князя или по слову двинского тиуна, либо по своей воле ходили решать боем досадные порубежные споры со свеями, норвежанами и каянской чудью. Все одно, касались ли те споры дани с каянских корел или с норвежской лопи, которую свеи и мурманы не прочь были собирать в свою пользу, либо земельных границ, либо иных обид, каких на любом порубежье всегда немало.
– В соседях с боярским сыном Акинфием Севастьянычем Истратовым живем. – Для солидности отрок добавил баску в ломающийся мальчишечий голос. – Меня к тебе, Митрий Данилыч, Алена Акинфиевна просила пойти.
И сам смутился, что на девичьих побегушках оказался. Охмурел. При том не сводил глаз с Хабарова. Тот сидел, широко раскинувшись, на лавке, в лиловых сафьяновых сапогах, атласных портах и тонкой белой рубахе. Из раскрытого ворота волосянела широкая грудь. Ивашка с уважением подумал о могучей плоти ватажного атамана – тот кого хошь мог плечом сшибить с ног.
– Алена Акинфиевна? – Государев служилец отхлебнул пива из обширной кружки. То ли не подал виду, то ли впрямь не удивился. Отставив кружку на лавку, он чуть подался вперед, к Ивашке. Рассмотрел с ног до головы. Спросил имя. – А что, Иван Михайлов сын, пойдешь через пару годов ко мне в ватажники? Ну и что, что морем кормитесь. Оружному бою мои люди тебя обучат. Ватажный-то хлеб небось легше и сытнее, чем морской.
– На море свой разбойный промысел – зверя бить. А людей бить не хочу, – глядя ясно, отверг Ивашка.
– Ишь ты, гордый! – Хозяин дома отвалился к стене, взял кружку. – Брезгаешь. А ну как батька твой потеряет в море все свои лодьи? У меня есть такой, морской бедовальщик Конон Петров. Слыхал? На новые лодьи серебро собирает.
– И тогда побрезгаю, – твердо ответил отрок.
– Да ты глуп, как я погляжу, – неожиданно озлился на мальчишку Хабаров и стал хлебать до дна пиво.
– Будешь слушать-то, об чем Алена Акинфиевна велела сказывать? – тоже построжел Ивашка, нимало не боясь атамана, который мог запросто вышвырнуть его из окошка.
Государев служилец раздраженно промычал, опрокинув в рот содержимое кружки. В горницу так же беззвучно, как делал все, проник слуга-кореляк.
– Хозин, Угрюмка верталса. Тиун Палицын нет в Колмогор, ехал на Емцы. Будет церез день три.
– Да и бес с ним. – Хабаров мощно и кисло дохнул пивом на Ивашку, дрогнувшего от нечистого слова. Затем наставил на отрока палец: – Говори.
В сырой дымке белой северной ночи, не успевшей перейти в янтарное утро, поперек двинского рукава Курополки плыл карбас. Большой Куростров, лежащий прямо против колмогорского посада, все четче обозначался в белесых испарениях реки своими сосняками и луговинами. На веслах сидел Ивашка Басенцов, недовольно хмурый. На носу лодки тулилась и зевала Агапка, завернутая от сырости в суконную епанчу, с колпаком на голову.
– Домашним-то чего сказала, Алена? – хрипло после долгого молчания спросил отрок.
– По травы с тобой идем, – кротко ответила девица. На ней была дорожная однорядка из шерсти сарацинской скотины верблюда и обыденные сапожки темной кожи. Голова убрана невзрачным платом. – Вон и коробьи прихватили.
– Опять к бабке Потылихе понесешь, на зелья? – Ивашка обиженно, совсем по-детски шмыгнул.
– Не на зелья, а на лечбу, сколько тебе говорить, несмысел. – Алена хотела улыбнуться, да не смогла. Одолевали думы и страхи.
Карбас ткнулся в каменистый берег с торчащими меж валунов мелкими цветками. Агапка, подхватив туеса, сошла первой. Ивашка не двинулся, когда боярышня пробиралась мимо него с кормы на нос.
– Не ходи, Алена Акинфиевна! – вырвалось у него.
– Жди нас тут, насупоня! Как соберем полные коробья, так вернемся, – усмехнулась девица. – Солнце по-над лесом встать не успеет.
Подобрав подолы, она вышагивала по высокой траве прямиком к лесу. Агапка увязалась следом, но госпожа указала ей в другую сторону.
– Туда иди-ко. Ты мне помехой будешь.
И оставила девке оба туеса. Холопка, с недосыпу неразговорчивая, изумленно моргала боярышне вслед, потом поплелась, куда показали.
В лесу только-только просыпались птицы, пробовали голоса. Было зябко. Подолы скоро промокли от обилья росы, потяжелели, липли к ногам. Алена упрямо шла напрямик через светлый бор с редким подлеском и обширными ягодниками. По пути попадались тропки, бежавшие в разные стороны, но она не соблазнялась пойти по ним. Леса на Курострове не страшные и заблудиться человеку не дадут – где-нибудь да выпустят на привольную пожню, укатанную дорогу или к позадворьям малых островных деревень.
Все же, выбравшись на просторную луговину, Алена почувствовала себя увереннее. Перехватила повыше подолы и устремилась к дальнему перелеску. В открытом поле была своя неприятность – могли узреть праздношатающуюся девицу, а хуже того – узнать. Она пожалела, что не догадалась хоть для виду взять у холопки туес. А трав бы, хоть даже никчемных, не лечебных, набрала на обратном пути – вон их сколько, иные почти в пояс вымахали. Все одно к бабке Потылихе их не понесет.
Новый лесок Алена обходила по кромке. Когда далеко впереди показался стоящий отдельно, как отрезанный ломоть, черно-сизый ветхий ельник, повернула к нему. И побежала бы, если б не опасалась подвихнуть ноги на кочках и ямах, скрытых травяной гущей.
Помедлив, она вошла в ельник, сразу укрывший ее будто кровлей. Идти стало легче – по земле стелился мох. Зато в душе прибавилось страху. Куростровский заповедный ельник был местом темным, диким. Его не любили и обходили стороной. То была вотчина древней нечисти, оставшейся от стародавней белоглазой чуди, сгинувшей некогда.
Содрогаясь от непрошеных страшных мыслей и часто крестясь, Алена вышла на просторную елань, саженей двадцать поперек. Ее окружали, будто стража, дремучие, века назад выцветшие ели с проплешинами. Стволы были покрыты безобразными пятнами рыжего мха. Алене вдруг с обидой и жалостью к самой себе подумалось – почему же здесь?.. Но сразу нашелся ответ: тут единственно верное место, где можно…
– Не побоялась, – раздался позади довольный и вкрадчивый голос.
На плечи ей легли крупные мужские руки. Сердце Алены с буханьем возвращалось на прежнее место, откуда мгновенье назад прыгнуло в пустоту. Вмиг забылись все страхи языческого святилища.
– Митенька!..
Она повернулась и отшагнула, закраснев от сильного волнения. Потупилась, но сразу снова вскинула на него очи, полные смятения. Уронила с головы на спину платок, распушив светлые волосы.
Колмогорский служилец Митрий Хабаров залюбовался ею, ненастырно протягивая к девице руки.
– Покрасовела еще боле, Алена Акинфиевна. Знал бы, когда впервой тебя увидел, что в такую ненаглядень вырастешь, тогда б еще тебя в жены выпросил.
– Что ж потом не выпросил, о прошлом лете? – дыша всей грудью, молвила она.
– Поздно. Не по нраву я стал твоему родителю, воинскому голове Истратову.
Хоть и не сводил с нее прямого взгляда, Алене почудилась в его словах заминка – будто и правду сказал, да не совсем.
– А нонече мне батюшка с матушкой велят замуж идти, – с неожиданной для самой себя покорностью сказала она. Будто смирилась?
Но жадно смотрела на него – дрогнет ли хоть что-то в лице? Не дрогнуло. Напротив, точно расслабилось в нем что-то. Оглядел ее снова всю целиком и остался равнодушен. Поскучнел будто бы.
– Ну и иди, – прозвучало жестко.
– Да ведь как тебя забуду? – вскрикнула, чуть не плача.
– Забудешь, как всякая баба.
Алена замотала головой, брызнув слезами, и бросилась ему на грудь. Едва доставая макушкой до верхней петлицы кафтана, затормошила:
– А ты, Митенька, увези меня увозом! Свадьбу-то скоро готовят, на после Петропавлова дня. Батюшка с караульным отрядом опять скоро в Пустозерск идет на полгода, и допрежь того меня под венец поставить хочет. А увезешь – попа сыщешь сговорчива, обвенчаемся, в ноги кинемся батюшке с матушкой – простят!..
Не отстраняя ее, но и не беря в руки, Хабаров охладил девичью страсть словно пригоршней льда:
– В поход опять иду. Новую рать собираю на Каянь. Не до тебя, Алена Акинфиевна, станет теперь.
В ответ она с жаром принялась топить его лед:
– Спрячешь меня до времени, пока вернешься, а я ждать буду!
– Да ведь негде. Не здесь же тебе избушку поставить, – усмехнулся служилец. – Не к самоединам в вежу тебя запихнуть. Не в корельских болотах утаить.
– А в Кандалакше-то, бают, двор себе поставил? – из последних сил надеялась она, рабски заглядывая ему в глаза.
– Прознали уже, – с новой усмешкой качнул головой Хабаров. – Ты, Алена Акинфиевна, как считаешь – отец твой про тот мой двор перво-наперво не подумает? Налетит, пока меня и моих людей не будет, тебя в охапку, а двор, чего доброго, пожжет от обиды.
Девица утерла кулаком слезы, рывком отстранилась.
– Да что ж я. Навязываюсь, ровно холопья дочь, без стыда. Будто соромная девка. – Она гордо вздела голову. – Видно, не люба тебе стала…
– Уж нешто тебе жених так противен? – удивлялся ватажный атаман.
– Век бы не видать его!..
– Кто ж таков?
– Государева тиуна Палицына сын, Афанасий Иваныч.
– Вот чудеса… – закаменев внутренне и наружно, глухо вымолвил Хабаров.
– Зимой с Москвы гонцом от великого князя прискакивал, привозил грамоты тиуну. Тогда и положил на меня глаз. Теперь сызнова примчал, жениться. Заберет меня отсюда навеки… и уж не видеть мне тебя боле, Митрий Данилович. А помнить буду.
Она отступила еще на шаг и поклонилась большим обычаем, глубоко в пояс. Покрыла платком голову.
– Постой, Алена Акинфиевна. – Служилец был удручен и нахмуренно изумлен, почти растерян. – Я же его, Афоньку этого, пятилетним глуздырем помню… В доме Палицына в Москве жил тогда… родней дальней… И он – тебя…
Боярышня невесело усмехнулась.
– Теперь-то он не глуздырь, а дюж молодец. Брови соболины, взор орлиной, ростом мало тебе уступит. И богат, и при государевом дворе служит…
– Ну что ж. – Хабаров справился с собой, повел плечами, будто сбросил что тяжелое. – Попрощаемся, Алена Акинфиевна.
Мягко шагнул к ней и взял обеими руками за голову, поднял лицо. Наклонился к губам. Целуя долго-долго, стянул с нее платок, запустил пальцы в заплетенные волосы, разворошил.
– Сладко-то как… – Алена едва сумела оторваться и замерла с зажмуренными глазами. – Ажно голову повело…
Вдруг прямо над ними взрезало тишину ельника. С тяжелым хлопаньем пронеслось что-то черное и в вышине заграяло мерзким вороньим голосом.
Вскрикнувшую Алену от внезапной жути бросило и тесно прижало к Хабарову. Он подхватил ее на руки, легко поднял и понес. Ей было все равно – куда и зачем, только хотелось, чтобы мгновенья эти никогда не закончились. Чтобы так всю жизнь и прожить, и умереть – уткнувшись лицом ему в грудь, доверчиво отдав ему душу…
Он сорвал с себя епанчу из нерпичьей кожи и бросил на мох под елями. Незаметно, будто сами собой расстегнулись пуговицы девичьей однорядки и петлицы его кафтана.
В безмолвии заповедного ельника было слышно лишь громкое, прерывистое дыхание.
Алена тихо вскрикнула и быстро, часто задышала открытым ртом. Глаза распахнулись широко, одновременно жалобно и удивленно…
– Теперь ты знаешь, что делать?
Так спросил, будто бы ничего и не случилось – ровно, отстраненно.
Алена лежала полубоком, почти на животе, спрятав лицо в плаще. Молча мотнула растрепанной головой. Он не продолжил, и она спросила:
– Что теперь будет, Митенька?
Хабаров, неподвижно лежавший рядом, откинув на мох правую руку, медленно заговорил:
– Пойди к отцу и проси, чтоб позвали бабу из тех, которые тебя сватали. Пусть проверит, цел ли товар…
Алена сжалась, подтянув колени.
– Коли сумеешь, пригрози, что ежели не скажут Палицыным – сама разгласишь на свадьбе. Если не забоишься… Ну да, чаю, не будет свадьбы. Только имя мое прежде сроку не говори. Вернусь – сам с Акинфием Истратовым потолкую.
– А в черницы меня отдадут, – тихонько всхлипнула она, – грех-то замаливать?
– Невелик грех. Да и не успеют. К Димитриеву дню осеннему ворочусь из Каяни. В монахи так быстро не стригут. А успеют – выкраду тебя из черниц.
– Да ежели не скажут тебе, в какой монастырь меня спрятали?
– Найду.
Алена, приподнявшись, уперлась локтем в епанчу.
– Не ходи в свой поход, Митенька! – От нее повеяло тревогой. – Беспокойно мне за тебя. Сон видела. Будто бы кличут меня к тебе. А я иду, и в церковь вхожу, и вижу два гроба без крышек, бок о бок стоят. Ноги-то у меня ослабли, и меня под руки ведут к тем домовинам. Одна-то пустая, а в другой… ты лежишь… неживой. Хотела я от горя своего тут же лечь с тобой рядом, в пустой гроб… – Она умолкла.
– Легла?
– Из твоего гроба огонь вышел, объял тебя и домовину… А я… проснулась от страху.
– Чепуха тебе снится. А на Каянь мне великий князь велит идти. Если всякий станет от государевой службы отговариваться бабьими снами, знаешь, что будет?
– Что? – наивно спросила она.
– Завоюют нас немцы, литвины и татарва.
Над еланью снова закаркало. Две вороны бранились, кружа низко, ниже верхушек елей. Грай делался все пронзительней и будто нечистым потоком лился на землю. Алена, зажмурясь и прикрыв уши ладонями, подползла к Митрию.
– Погоди-ка, вот я их, чертовок…
Хабаров вышел на середину елани. Алена смотрела, как он неспешными движениями будто снимает с плеча невидимый лук, достает из тулы за спиной стрелу, оттягивает тетиву и целится в ворон. При том что-то негромко говорит им, непонятное ей. Гадкие птицы, разразившись напоследок особенно несносной руганью, улетели.
Митрий вернулся, лег, обняв Алену одной рукой.
– Верно ли люди говорят, будто ты колдовать научен? – спросила она, не зная, что хочет услышать в ответ. – От лопских колдунов будто бы уменье взял?
– Врут, – равнодушно бросил он. – Что от дикой лопи взять-то можно, кроме звериных шкур и мехов?
Девица немного успокоилась. Но темные мысли, разворошенные воспоминаньем о давешнем сне и воронами, все не стихали.
– Как же ты додумал в этот ельник меня звать? В Колмогорах да на Курострове все знают, что здесь своим богам чудь поклонялась. Капище тут было. – Алена села и огляделась, зябко скукожась. Утро уже выцветило небо над ними лазорью, но тепло еще не разошлось по земле. Или его не пропускала замшелая еловая стража. – Быват, где-то тут стоял идол серебряной, а то ли золотой, и мазали его кровью жертвенной.
– Человечьей?
Алена, оборотясь, посмотрела ему в лицо. В нем не было усмешки, как сперва показалось. И не ответила.
– А когда хоронили-то своих, на капище сыпали в едино место землю, смешанну с золотом. Гора вырастала велика… Потом тут пограбили мурманы. Унесли на свои шняки всю золоту гору и чудско идолище. Новгородцы в те годы еще не пришли сюда, к морю…
Она услышала какой-то звук и не поняла, что это. Повернулась к Хабарову. Ватажный атаман смеялся – смех пузырился у него в горле, а наружу выходили только ошметки этого странного смеха.
– Знаешь, где сейчас то золото? У меня.
Алена недоверчиво и грустно покачала головой.
– У меня, – повторил он. – В Кандалакше. Из Норвеги привез прошлой осенью, от мурманов, потомков тех, что грабили здесь. Не веришь?.. Они отлили из того золота церковные украшенья. Опоясали золотым поясом деревянного Христа, венчали золотым венцом Богоматерь, золотой цепью увили распятие. Плюгавый латынский поп пытался объяснить мне, что золото священно и нельзя его брать. Его привез из Бьярмаланда какой-то древний варяжский князь. Бьярмаландом они зовут наше Поморье и Заволочье. Кореляк перетолмачивал мне попа. Я сказал ему, что раз золото краденое, оно не священно. И забрал все до алтына.
Государев служилец не стал лишь говорить девице о том, что латынский поп угомонился только после удара чеканом. Да и людишки из той деревни на берегу холодного фьорда не хотели так просто отдавать свое единственное богатство.
Он перевернулся, сел на колени.
– Пора тебе, Алена Акинфиевна.
Поднявшись с плаща, она испытала внезапный острый стыд, о котором удалось ненадолго забыть за разговором. Хабаров подхватил смятую епанчу, бросил себе на плечи. Подошел к девице, взял за подбородок и коротко поцеловал.
– Сделаешь, как я сказал?
– А побоюсь? – взглянула большими молящими очами.
– Судьба не любит боязливых.
Развернул ее и легко подтолкнул в сторону, откуда Алена пришла. Она пошла, чуть покачиваясь, будто испила хмельную чарку. Через несколько шагов запнулась о траву, пошатнулась, едва не упала.
Митрий Хабаров не шелохнулся, глядя ей вслед…
Не помнила, как доплелась до берега Курополки. Завидела Агапку, бездельно шатавшуюся на краю леса. В туеса, полные мятой зелени, Алена даже не заглянула. Знала, что холопка дельной травы все равно не соберет. Прошла мимо. Вдали на воде виден был карбас Ивашки, куда-то плававшего и теперь возвращавшегося.
Солнечные лучи разогревали воздух, в верблюжачьей однорядке стало душно. Она стянула ее с себя. Холопка позади громко охнула.
Алена встала как вкопанная. Догадалась сразу про свою оплошку. «Ну и пусть!»
– Охти мне! На-ко лешшой! – придушенно загомонила Агапка. Бросила наземь туеса. – Ай невтерпеж стало?! Дай-ко хоть травой зазеленю, будто упавши измарано… Когдысь же ты, боярышня, поспела с женихом-то стакнуццо? А надысь-то мы слезы лили!..
Холопка то ли и впрямь не догадывалась, кому навстречу торопилась Алена Акинфиевна, то ли нарочно представлялась дурой, чтоб иметь после всего малую отговорку от сурового наказания хозяевами.
Девица Истратова терпеливо и покорно ждала, пока Агапка затрет следы на сарафане. Только стыдно было, что все это на виду у Ивашки. Хорошо хоть, ему не слышны дурные причитанья холопки.
Однорядку все же пришлось снова надеть и томиться в ней.