Ночь уже светлеть начинала, коротка Купальская ночь, не успеешь папоротник найти, а уже искать нечего. По всему, должны были уже в самой заповедной болотной середине оказаться, на островах, топями окруженных. И впрямь, снова вдруг сияние призрачное их поманило. Но тут уж Аншлаг радость придержал, орать не стал, потому как видно: то не папоротник и не клад обманный, а совсем другое, и тут надо тише воды, ниже травы себя держать. Ближе подобравшись, смотрят – огонь из избушки светит, а избушка сама хоть мшистая, но крепкая, в окнах стекла поставлены, никаких куриных ног под ней, и вокруг забор из бревен, а ворота открыты. А на жердях, к забору прибитых, черепа нацеплены, иные совсем голые, дырами глазными глядят, иные с мясом да волосьями, гниль источают. Студень, это все увидемши, вздрогнул и повалился, рот руками закрывает, мычит. Башка на него насел, в землю вжимает, чтоб тех, кто в избушке, не потревожить. А Аншлаг, черту не брат, глазами ему на ворота показывает, мол, смелость и выдержка на сегодня не до конца еще вычерпаны.
Студень на земле уже не трепещет, спокойный стал. Оставили его под кустом дальше в чувство приходить, сами в три погибели согнулись и к дому отчаянно повлеклись. Вокруг тихо было, одни сверчки шебуршились, и ветер сквозил. А охранных душегубцев никаких у избушки нет, все внутри. Да и то, какая охрана на болоте, да к тому же если в гости сам главный кудеярский охранный распорядитель пожаловал. Башка его в окне узнал и сообщнику знак дал: погляди, какое диво. А Аншлаг на Иван Сидорыча не смотрит, это ему не в диковину, а в диковину ему другое. За столом в доме посреди лихих голов сидит девица-красавица с зеленущими раскидными волосами, руку душегубцу на шею положила и хохочет во весь алый рот, а сама белая, голая, хозяйство грудастое на обозрение выставила.
– Русалка! – шепчет Аншлаг, во все глаза растопыримшись и заворожившись.
– Русалка к употреблению не годится, – спорит с ним Башка. – Девка крашеная.
Тут заметили окно приоткрытое и к нему подбоченились, уши навострили. А в избушке на столе с яствами Лешак деньжищи разбрасывает, будто карты крапленые мечет: тому, другому, третьему, всем по очереди душегубцам.
– Все ли довольны? – после интересуется.
– Довольны, папаша, – отвечают. – Благодарствуем. А только обидно нам.
– В чем обида? – спрашивает, брови сдвинув.
– Обидно нам, – говорят, – лихим головам, такое поношение терпеть, что своих кудеярских кладокопателей обираем, стабильный фонд Кондрат Кузьмича пополняем и долю с того имеем, а иноземных групповых гостей не смей тронуть. А они-то, может, поболее кладов наших кудеярских вывозят к себе через ту Мировую дырку, потому как приспособления применяют по последнему слову науки. Нам это вовсе оскорбительно и недостойно.
Иван Сидорыч потемнел квадратным лицом, шраминой побурел, глаза еще сильнее выкатил и совсем моргать перестал, а в ушах и в носу щетина зашевелилась от недовольства.
– Так-то вы, – говорит, – такие-сякие, благодарность Кондрат Кузьмичу, отцу родному, проявляете. Да я вас сейчас вмиг за шкирку и по подвалам дознавательным рассажу, а там уж разъясню подробно, отчего такое вам поношение и как к иноземным гостям уважение относить.
– Да мы что, да мы ничего, – сникли враз лихие головы, – ты лучше нам сразу разъяснение сделай, папаша, а то мы люди темные, политики не понимаем, можем и набезобразить по незнанию.
– Незнание не освобождает от наказания, – пригрозил Иван Сидорыч и объясняет: – Мы иноземных гостей обирать себе не можем позволить, потому как репутацию государства должны держать и не ронять, понятно вам, лихим головам? Просторылым кудеярцам ваше грубое обращение нипочем, а олдерлянцы народ тонкий, им обхождение нужно. Опять же, не обеднеем от их вывоза, пущай знают, что кудеярская земля богата и щедра на дары. А Кондрат Кузьмичу от того польза государственная и дружба с иноземцами нерушимая.
– Вот теперь понятно разъяснил, папаша, – лихие головы говорят, – благодарствуем за науку. Впредь знать будем, что почем. А сейчас угощайся, папаша, ешь-пей вволю.
Тут один из душегубцев встает и выходит из избушки на крыльцо за малой надобностью. А там стоит, шатается от винца, по ветру струю правит. Аншлаг тотчас Башку под бок толк и сам первым к крыльцу подкатывается. Как душегубец штаны оправил, его по макушке железкой приложили и на землю валят. Он и захрапел сразу. Аншлаг карманы ему обыскал и деньжищи Иван Сидорыча вынул, а после того оба кувырнулись к воротам и в ночи растаяли.
А из дома две лихие головы на шорох выглянули, товарища возле крыльца увидали, распростертого да поверженного, и давай принюхиваться. Потому как Аншлаг на душегубце ту знатную вонь, от клада которая, оставил, по карманам шаря.
– Опростался, – говорят, – как свинья.
И ушли обратно в избу, доедать-допивать, девку крашеную, а может, и русалку, зацеловывать. А Иван Сидорыч в окно просунулся до плеч и тоже воздухом задышал.
– Дух, – говорит, – какой знакомый.
А ему объясняют, что, мол, товарищ опростоволосился, с кем не бывает. Но Иван Сидорыч им не поверил.
– Нет, – говорит, – тут что-то другое. Тухлые яйца здесь, вот что. А это что-нибудь да значит. – И, задумчивый, обратно из окна убрался.
А Башка с Аншлагом подобрали ослабевшего Студня да прочь припустили.
– Вот она, выдержка! – Аншлаг деньжищами в воздухе машет и от удачи распирается. – На троих по целой куче каждому.
Но Студень на бумажки душегубские глядеть не может, а Башка говорит, от вони морщась:
– Твой клад, себе и бери. Возвращаться надо.
На тропинку болотную с островов скоро снова вышли, по жиже захлюпали. По сторонам не глядя, на обманки зазывные не тратясь, быстро зашагали. А Студень, от ходьбы оклемавшись, говорит:
– Там на жерди голова висела, с лицом будто стесанным. Это его.
– Кого его? – спрашивают.
– Который во сне ко мне приходил и еще прийти обещал, лицо мое выпрашивал взамен желаний.
– Тьфу ты, – Аншлаг плюется, – замороченный-обмороченный.
И Башка тоже говорит:
– Показалось.
Болото кончилось, по лесу пошли, а там уже свирестель утренняя начинается, птахи рассвет зовут. Вдруг слышат: свист разбойный издали. Ну, решили, погоня за ними от избушки душегубской, прознали там, верно, кто товарища спать уложил и опростоволосил. А от свиста тут ветер поднялся, сперва по верхушкам прошелся, потом ниже спустился, да крепчать начал. Скоро по лесу целая буря гуляла, деревья гнула и ломила, валуны замшелые из земли вытаскивала. От завыванья в ушах томленье началось, все трое по траве распластались да за стволы уцепились, чтоб не улететь и костей не растерять. Да если б продлилась буря еще малую толику времени, точно улетели бы. Но тут затишье настало, деревья попадали еще недолго с ужасным стоном и в умирение опять пришли. А птахи, которых почему-либо не сдуло напрочь, такую свирестель недовольную подняли, что хоть опять наземь ложись и уши затыкай. Башка из-под веток сшибленных выбрался и говорит:
– Это небывальщина, такого свиста уже триста лет не было. Будто старый хрыч Соловей-разбойник из могилы вылез и тешится.
– Или инкарнация у него объявилась, – сопит Аншлаг, старой корягой по затылку пришибленный.
– Скорее надо уходить отсюда, может, он еще не все высвистал, – отвечает Студень, вылезая из муравейника да стряхивая букашек из пазухи.
Согласились с ним, взяли руки в ноги и вмиг из леса выкатились, а там налетели на поповского сына, Никитушку Пересветова, учился с ними вместе. Стоит, на природу смотрит, рассвет, должно, встречает или, может, епитимью исполняет, как у них, благочинных, принято.
– Вы чего на людей бросаетесь? – спрашивает недовольно.
А Башка, Студень и Аншлаг не то что не дружили с поповичем, а так, терпели. И тоже встрече не рады.
– Тебе чего надо? – в ответ спрашивают. – Мы тебя не трогаем.
– Ясно, не трогаете, а только чуть с ног не сбили, – отвечает Никитушка.
– Был бы ты сейчас в лесу, сам бы рылом в землю лег, – говорят. – Не слыхал, Соловей-разбойник у нас новый объявился? Свистит, душегуб, деревья ломает.
– Ну? – Никитушка спрашивает недоверчиво. – Прямо так сам Соловей-разбойник? Врете, верно.
– Вот тебе и ну. Пойди проверь, стволов навалено – жуть. Сами чуть живые остались.
– А чего в лесу ночью делали? – интересуется он с прищуром.
– Клад искали, – Аншлаг рожу кривит.
– Нашли?
– Нашли, – говорит.
– А чего видели?
– Да много видели.
– И русалок?
Башка с Аншлагом переглянулись и отвечают:
– Русалок не видели. А ты чего допытываешься? – сердятся.
– Так Русальная неделя сейчас, русалки отовсюду вылезают, с людьми балуют.
– Врешь, – говорят. – Попы такие сказни любят, а поповичи за ними повторяют.
– Ну смотрите, – отвечает. – Я предупредил. А чего это от вас такой дух вонючий?
– А это не твоего ума дело, – говорят, окрысимшись.
– Не хотите, не говорите. А только тухлыми яйцами честному человеку вонять никак не можно.
Сказал так и пошел прочь, мимо озера. А Башка и остальные в другую сторону озеро обходить направились. Аншлаг грозится с поповичем разобраться в темном закоулке, а Студень на воду глядел, русалок высматривал, не сидят ли где. После болотной нечисти и черепов на жердях русалки вовсе мелочью были. Но и они тоже, как вдруг на глаза показались, чувства ему расстроили. Студень их видом обворожился и снова мычит, речь потерямши.
Русалки на корягах у воды сидели, а сами – старухи гнилые, с волосьями бело-зелеными. Носы крючком, зубы торчком, руки ловкие, цепкие, тину плетут. Аншлаг, как увидел их, гоготать стал от недомогания, орет: «Ой, не могу, русалки! Ой, побалуйте со мной, красивые!». Так и прогнал старух. Они тину побросали, зло поглядели и в камышах попрятались.
А может, это дух вонючий им не понравился, потому как у них свое источение, гнилой тиной пахучее.
С Аншлага та вонь семь дней не сходила, пока деньжищи нечистые все не спустил.
Кондрат Кузьмич с утра взбодрил себя хоровым пением «Боже, царя храни» и сразу переместился в совещательный кабинет для консультаций с господином Дварфинком. Да в благодарность ему заведомо припас золотую безделку из личного стабильного фонда. Потому как господин иноземный советник желтый металл сильно уважал и от его преподнесения в дар сначала млел, а потом еще рьяней выдумывал преобразовательные реформы. А Кондрат Кузьмичу оставалось только до народа оные реформы довести и в толщу жизни крепкой рукой вбить. А если не вбивать, то оно могло и обратно вылететь, прямиком в лицевое вымя господина советника, оттого как мы, кудеяровичи, народ неблагодарный и пользы своей не знаем. И было бы это порушением договора учиненной Кондрат Кузьмичом дружбы с иноземными важными персонами, а оттого и бедствием государственным. Потому господину советнику наша кудеярская квелость была как бы и по нраву. А Кондрат Кузьмичу он наутро внушение сделал на этот счет, помня вчерашнее его расстройство.
– Реформы, – говорит, – дело сурьезное, претыканий не любит, зато в народе производит смущение и недовольство. Вам, Кондратий, на квелость вашего населения не ругаться надо, а молиться. – И пегой головой кивает, брюхо от премудрости своей выпячивает.
– Да я им такое недовольство покажу! – кипятится Кондрат Кузьмич и кулаки складывает. – Да они у меня все рылом в асфальте лежать будут! Да как они посмеют, сякие-разэдакие, шельмы дубиноголовые!
– Но не стоит и перегибать, – пожурил его за такие слова иноземный советник, отпивая дымный кофий. – Народ должен иметь свободу, а известное дело: свобода – мать порядка.
Кондрат Кузьмич с этим согласился и тоже прихлебнул.
– Порядок во всем должон быть, – говорит.
– Гайки на болты вы закручивали в темном прошлом, теперь другое время, извольте ему соответствовать, – поучает советник. – Население должно иметь правомерность на бунт.
– Как так?! – изумляется Кондрат Кузьмич, зубами клацнув. – Как так на бунт?
– Это, – говорит господин Дварфинк, – основа основ. Мировая культурность возникла из бунта против природы, так называющегося Бога и тиранов-царей, которые заправляли всем от его имени. Это установила наша наука. И не вам, Кондратий, идти против науки, если хотите нашей дружбы и взаимопомощи.
– Что вы предлагаете? – спрашивает Кондрат Кузьмич, чуть не вываливаясь из сознания от расстройства.
– Не теряйте выдержку, – перво-наперво отвечает господин советник, – это не смертоносно. Среди неприятных для народа реформ сделайте одну приятную. К тому же это имеет соответствие с вашим кудеярским характером, бессмысленным и беспощадным. Установите в году День непослушания по примеру Олдерляндии. Это прекрасный обычай, тут власти на день как бы выключают свет и закрывают глаза. Все будут довольны. У населения возникнет отдушина, чтобы спускать беспокойный пар. У полиции станет меньше работы во все остальные дни, если разбойные нужды кудеярцев до конца выплеснутся в День непослушания.
– А если не до конца? – спрашивает тревожно Кондрат Кузьмич.
– Тогда установите День непослушания два раза в году, как и было сделано в Олдерляндии, – отвечает хитрый иноземец.
– Так-то оно так, – чешет в плеши Кондрат Кузьмич и опять зубами клацает, – да как бы не так. Людишки больно дики у нас, не в пример олдерлянцам. Им дашь волю, а после не укоротишь. Олдерлянцы что? Их собрать в стадо да в стойло поставить – это при умении раз плюнуть. Да и там не всех, верно. А наших кудеярцев – накося-выкуси. Бессмысленный и беспощадный народ, сами знаете, господин Дварфинк. Нет, на это я пойти никак не могу, со всем уважением.
И в дар для компенсиру подносит иноземному советнику золотую безделку из личного стабильного фонда. Господин Дварфинк гримаску на отказ скривил, лицевое вымя вперед вытянул, но от безделки пришел в умиротворение, хоть и не сразу.
А после Кондрат Кузьмич сменил курс, раскурил трубку согласия и рассказал консультанту, какое он светской кобылице госпоже Лоле, супруге Горыныча, предложение сделал и какое у нее желание преобразовать здешнее дивное озеро. Господин Дварфинк, на это уши развесимши и золотую безделку в руках повертемши для лучшего мыслительства, говорит:
– Имею предложить другой вариант. Озером пополнять казну не надо, а вот что надо: мы это озеро высушим до дна и там, верно, найдем обильное число утопленных кладов. Ведь найдем? – спрашивает и глядит пронзительно.
– Найдем, – отвечает Кондрат Кузьмич и челюсть с костяными зубами роняет. – Кладов у нас видимо-невидимо, а если есть закопанные, значит, должны и утопленные.
– Рад, что мы снова вошли в консенсус насчет преобразований народной жизни, – тонко подмечает господин Дварфинк.
– А это будет преобразование народной жизни? – спрашивает Кондрат Кузьмич.
– Непременно. Все эти озерные легенды и предрассудки, – господин советник помахал в воздухе пальцами, – создают неправильную атмосферу. Вы сами, Кондратий, верите, что там на дне лежит целый город?
– Я? – страшно удивился Кондрат Кузьмич. – Ни в одном глазу!
– Вот и я тоже, – говорит советник. – А народ ваш верит. Но когда мы обнаружим доподлинно, что там ничего такого нет, то и развеем эти странные средневековые истории. Суровая, простая истина нам, вестимо, драгоценнее живописных фантазмов.
– Истинная правда, – кивает Кондрат Кузьмич. – Озеро надо высушить и покончить с безрассудком. Я это всегда говорил, как сейчас помню. И светской кобылице Лоле я это тоже выразил.
– Очень кстати о ее оригинальном супруге. Он, конечно, возьмет на прицел преобразование озера в целительный курорт и сделает на нем свою предвыборную репутацию. Вам надо следовать той же линии, но в обратном направлении. Нужно внедрить в население мысль, что высушка водоема даст народной жизни полезное прибавление.
– Они не поверят, – говорит Кондрат Кузьмич. – Уж я их знаю, подлецов.
– Сыграйте на безрассудке, – отвечает иноземный советник. – Объявите, что хотите из патриотической политики поднять со дна утопленный город. А для страхования замысла сделаем вот что. Разрешим немного непослушания.
– Э… – возражает Кондрат Кузьмич.
– Для виду, – объясняет ему господин Дварфинк, – и для управления ситуацией. Вашей крепкой руке послабления от этого не будет, а наоборот. Организуем группу патриотических бритых голов, они будут орать лозунги против вас, в защиту дивного озера и устраивать погромы иноплеменцев. Их бесчинства вызовут недовольство среди разумных кудеярцев и дадут козыри вашей крепкой руке, а вкупе и нашему замыслу.
– Умно, – согласился Кондрат Кузьмич и расцвел, полез обниматься с господином советником. – Ах, как это умно, дорогой Лео. Я всегда знал, что наша нерушимая дружба будет щедра плодами просвещения. Ах, как вы меня сейчас объяли надеждой!
– К вашим услугам, – вежливо отвечает ему господин Дварфинк. – Но надо продумать план. Высушивание озера я, так и быть, беру на себя, а ваше дело – бритые головы. Наберите и подучите. Да найдите для них хорошего вожака, чтобы ел у вас из рук и команду «к ноге» знал твердо. У вас есть на глазу такой человек?
Тут в совещательный кабинет вносится подруга дней суровых Кондрат Кузьмича, грудастая Мора Кик и, белыми волосами размахнув, говорит:
– У меня есть на глазу такой человек.
Господин Дварфинк дымом из трубки поперхнулся от произведенной резкости, а Кондрат Кузьмич укоризно головой качает.
– Подслушивала? – недовольно спрашивает. – Здесь сурьезный государственный разговор, а ты, милочка, вносишься, резкость наводишь.
– А имею право, – отвечает она гордо, вскинувшись. – Или я тебе никто? Или я тебя не ублажаю на своей широкой груди? Или песню на ночь не пою сладким голосом?
А голос у Моры Кик не то чтоб сладкий был, но громкий. Кондрат Кузьмич ее из ресторанных певичек вынул и звездоносность ей сделал, к себе жить взял да в подруги дней произвел, чтоб утешение всегда в своей мужской одинокости и в вечном поиске при себе иметь. А до звездоносности Мора была Кикиной и, говорят, пела в чем мать родила. Но теперь, конечно, Кондрат Кузьмич ее одевал и все звездоносные желания исполнял. Даже в туры по Олдерляндии отправлял, но там ее широкую грудь и громкий голос не так оценили, как у нас в Кудеяре. А нам, кудеяровичам, для нашей квелости и такая была хороша. Бодрости, правда, от нее меньше в организме приключалось, чем от Щекотуна и его семейства, а как Кондрат Кузьмичу, то нам неведомо.
Только одна недостаточность у Моры была – гневлива черезвычайно, чуть что – предметами бросалась, себя отстаивала. А могла и вовсе прибить. Но и это ничего, если подход иметь.
Вот Кондрат Кузьмич видит, что сейчас гнев прольется, и говорит:
– Ты мне больше, чем никто, и ублажаешь, и сладким голосом поешь, и моим квелым кудеярцам бодрость делаешь, а за то я тебе звание заслуженное дал и народную любовь к тебе привлек. И какого такого человека на глазу имеешь, скажи нам теперь скорее.
Мора Кик в сторону гнев отложила, белыми волосами опять махнула и отвечает, снизошедши:
– Генку Водяного в дело возьмите, он давно рвется к чему такому, патриотизмом свербит.
– Это который Водяной? – чешет во лбу Кондрат Кузьмич.
– Тот, что в музее Яги штаны просиживает, – говорит, – культурным образованием заведует. Самое ему занятие – лозунги орать за святое озеро, он его на дух не терпит.
– Да ведь он будто твой родственник? – спрашивает Кондрат Кузьмич.
– Так, седьмая вода на болотной тине, – отвечает.
– Но он человек Яги, это нам помеха.
– Ни в коем разе, – говорит господин Дварфинк, поигрывая золотой безделкой. – Эта кандидатура нам весьма подходит. Госпожа Яга слывет квасной патриоткой. Все будет выглядеть как нельзя достаточней.
А Кондрат Кузьмич, подумавши, совет принял, ущипнул Мору за тугой зад и на ухо обещал ей тоже что-нибудь поднести из своего стабильного фонда за мыслительные труды.
– Нет, – отвечает на это Мора Кик, – не нужно мне безделок, а хочу принять участие в вашем замысле.
– Это как так? – Кондрат Кузьмич удивляется.
– А так. Соорудите мне звездную площадку на озере. Буду там петь про утопленный город и распалять в народе желание его со дна достать.
– Ваша подруга дней, Кондратий, весьма разумна, – подмечает тут советник Дварфинк.
– Это удивительно, – сказал Кондрат Кузьмич и звездную площадку на озере взял в прицел.
А светская кобылица госпожа Лола всю ночь переживала за свой замысел преобразования дивного озера. Уже видела себя столбовой графиней Святоезерской-Кладенецкой, восседающей на резном кресле в обозрении собственных водных владений, а пробужденное озеро под ее оком влекло к себе толпы туристов, желающих целительства и прибавления энергетизма. Но одной госпоже Лоле эту умственную картину оживотворить было не под силу, тут требовался совершенно особый в своем роде энергетизм ее супруга, Горыныча, а он как назло опять поменявши ипостась. С утра поехал по делам Зиновием, к вечеру сделался Зигфридом, а это самая неприятная была для госпожи Лолы мужнина ипостась и к тому же для полноты ее замысла пригодная только частично. Потому как каждая ипостась ведала своими делами, в которых больше смыслила, и в другие с понятием не влезала.
По городу у нас висели агитаторские листки Горыныча, звавшие народ за него стоять на выборах в мэры. Крепкая рука Кондрат Кузьмича там по-всякому очернялась: сам-де свободу объявил, да сам ее теперь укорачивает, шурупы привинчивает, порядки разные наводит. И населению от этого одна тягота, а государству убыток репутации между культурными народами.
С листков все три ипостаси глядели – Захар Горыныч, Зиновий Горыныч и Зигфрид Горыныч, на рыло одинаковые, челюсть в полголовы бородой прикрыта, а сверху все голо, только брови в палец толщиной. А выражение лицевого фасада у всех разное. У Захар Горыныча фасад зверообразный и взор лихой, совсем наш, кудеярский, бессмысленный и беспощадный. Зиновий Горыныч хитрее будет, мудренее, этот не захочет – облапошит и все шито-крыто сделает. У Зигфрид Горыныча фасад холеный, благообразный, так и кажется, что душистый, и смотрит с чувством, а все равно – зубастая крокодила, откусит что ни попадя.
К ипостасям в листках подпись была про редкий духовный дар, от которого Горыныч преобразовался из одного сразу в трех, и про то, как вся эта компания на одном кресле мэра будет за троих радеть о пользе народной. А преобразование и правда знатное с ним случилось, когда он еще не олигархом был и ездил с госпожой Лолой на одном дряхлом тарантасе. Госпожа Лола по своему энергетизму машину, конечно, быстро к дорожному столбу приговорила, а вместе с ней туда Горыныч попал. С того случая у него и открылся духовный дар, а от дара все остальное к рукам приплыло, в олигархи исправно вывело. Госпоже Лоле от того, может, счастье, а может, еще что, это мы не знаем. А только мэром Горыныча никто не хотел, кроме разве совсем нездоровых на голову, хоть он и культурными народами нас пристыжал. Мы-то просторылые, да в сменных ипостасях теперь тоже разбираемся, научились как-нибудь.
Вот госпожа Лола, ночь промаявшись, придумала: часть замысла Зигфриду рассказать, с остальной частью пока самой справиться, а после, когда Зиновий обратно восстановится, ему все выложить и одобрение спросить.
Зигфридова ипостась супружницу совсем не жаловала: ругалась грубо и по-всякому избегала, а ночи проводила в особых кабаках для содомцев и гоморцев. А был, говорят, в незабвенное время такой народ, заживо испепеленный за бунт против природы. Только Горыныч сам мог любого заживо испепелить, это точно, а до природы ему вовсе не было дела, и на дивное озеро он никогда не глядел. Но госпожа Лола решила это окончательно изменить и мужнин взор туда направить.
Зигфрид Горыныч из блудного кабака явился помятый, зато в чувствительном настроении. Привел с собой малого уличного беспризорника, велел его домашнему персоналу отмыть, накормить, а после к себе в кабинет привести на предмет усыновления сироты.
Госпожа Лола это не одобряла и сопливых оборванцев в доме не терпела.
– Сколько, – говорит, – уже перетаскал сюда этих сирот да перепортил, и не сосчитать.
– Молчи, дура, – тот отвечает, – это не твое касательство. Знай свое кобылиное дело, а в мое не суйся. Я к сиротам имею склонность, потому как сам сирота.
Тут Зигфрид Горыныч испытал душещипательность и пошел к себе в кабинет, чувствительно распевая: «За что вы бросили меня, за-а что, где мой оча-аг, где мой ночле-ег».
Госпожа Лола отправилась за ним и сразу приступила к замыслу. Расписала в живописных цветах целительный курорт на озере и как туристы будут приезжать толпой и поселяться в гостинице на берегу, которую построят на месте старого монастыря. А под конец подвела черту: нужно выкупить озеро у Кащея, пока тот не передумал и слова своего обратно не взял.
– Тьфу на тебя, дура, – сказал ей на это Зигфрид Горыныч. – Раскатала губищу. Никто не продаст тебе эту лужу. Небось Кондрашке все выложила про курорт?
– Рассказала, – надменничает госпожа Лола.
– Опять дура. Идею прихватит, тебя ототрет.
– Это ему без нужды, – отвечает госпожа Лола. – У него от дивного озера изжога внутрях, извести грозился совсем.
– А это может, – соглашается Горыныч и мыслить начинает. – Но я ему не дам. Он в Кудеяре сила, да и я не слаб. Потягаемся.
Госпожа Лола, выдох издав, отвечает:
– Наконец слышу не мальчика, но мужа. А Зиновию скажу, чтоб делал на этой теме предвыборный ангажемент против Кащея.
Зигфрид Горыныч чарку винища высушил, рукавом утерся и говорит:
– Молчи опять, дура. Озером мы займемся, на троих дела хватит. А ты вот что. Саму лужу покупать не буду, без надобности. А ты перед Кондрашкой кобылиный хвост распусти да уговори его земли под монастырем и вокруг по дёшеву отдать. Ежели попы шуметь станут, добавлю откупиться. Поняла?
– Поняла, – кивает госпожа Лола.
– А если поняла, то и пошла прочь, – говорит и опять чувствительную песню со слезой тянет: «Я начал жизнь в трущобах городских, и добрых слов я не слыхал… Я есть просил, я замерзал».
А госпожа Лола, пойдя прочь, уже другую мысль в голове держала, уготовленную для Зиновия. В этой мысли заглавную роль она присудила Генке Водяному. «Для сообщника этой деревенской шарлатанки Яги в самый раз будет», – сказала себе госпожа Лола и отправилась в музей, одемшись не так чтоб очень в глаза бросаться.