Каждый реагировал на угрозу засухи по-своему. Я все бросал взгляды на сухую гору, долго рассматривал черные облака, сковавшие дожди, и говорил про себя вновь и вновь:
«Засуха пожнет еще год. Надо будет сократить бюджет и мне не снести головы».
Можно лишь предположить, что думала по этому поводу Амалия. Добрая душа ее вероятнее всего размышляла так: «Будет засуха, значит, зима выдастся жаркая. Не будет нужды вести с Соломоном споры о теплой одежде и носках».
Однако у доброй и верной мне Амалии были планы вести со мной дискуссии на иную тему. Но все начало развиваться совсем по-иному. Все мы оказались неправы. Засухи не было. Разверзлись небесные хляби – ливни и мощные потоки воды обрушились на кибуц и поля долины. Кибуц всеми своими строениями тускло просвечивался за сильной завесой ливня. Люди пересекали пространство, утопая черными резиновым сапогами в грязи, перекрывая головы зелеными военными плащ-палатками. Они выглядели странными существами, лишенными голов и конечностей.
Эти плащ-палатки я приобрел у армии его величества по таким бросовым ценам, что мог лишь гордиться. Но вот теплые носки не купил в достаточном количестве и предвидел по этому поводу дискуссии с Амалией. Но она-то думала о беседах со мной по-иному поводу.
В эти дождливые дни, естественно, центром кибуца был читальный зал. Пуэнсиана боролась с ветром, и оголенные ветви ее пытались выстоять. Рожковое дерево роняло тяжкие, как град, капли, кусты роз обессилено стелились по земле, торча обломанными ветками. Лишь кактус равнодушно выдерживал нападки ветра и ливня. Внутри зала было тепло и приятно, и не было свободного стула. Тогда не было у членов кибуца обогревателей, и в жилищах стоял жуткий холод. Единственно, что оставалось, – согреваться в постели. В зале же была керосиновая печка, и запах горящего керосина сушил горло, ноздри, глаза. Так в зале все пылало – печка, горло, нос, глаза, внутренности и, конечно же, споры. Об игре в шахматы нечего говорить. Воспламенение мозгов, сердец и ртов вокруг пылающей печки в эти холодные вечера достигало апогея. Игра шла до поздней ночи, и Амалия была чемпионом, ибо я не собирался с ней соревноваться.
Амалия, добрая душа, каждый вечер в ту зиму приходила первой в читальный зал. Одинока была, без мужа, без детей. Она открывала зал и наводила там порядок. Закатывала занавеси на окнах, складывала газеты, очищала от золы пепельницы и зажигала печку. Затем расставляла фигуры на шахматной доске и начинала играть сама с собой, время от времени поглядывая на двери.
Готовясь к игре, Амалия наряжалась в красивое платье, подаренное ей родственницей из Тель-Авива. Ни у одной девушки в кибуце не было своего платья, да еще из высококачественной шерсти, голубого с белым кружевным воротничком. По ее расчетам, и я должен был появляться вечером в зале, ибо тоже был одинок. Но я не приходил. У меня были свои грехи. Таким, к примеру, у меня был примус, который Элимелех собрал из частей старых примусов. Я также нашел видавший виды закопченный чайник. Примус нагревал мой малый барак, я экономил гроши, на которые приобретал чай и кофе, а иногда даже печенье и бутерброды. Было мне тепло и приятно в моем жилище и не тянуло в читальный зал. Сидел уютно за столом, вел финансовые расчеты кибуца, а затем читал книгу или газету. Да, у меня была своя газета. Уезжая в любое место, покупал по дороге газеты. Растягивался на постели, накрывшись плащ-палаткой его величества, примус горел, запах кофе щекотал ноздри, ветер бил по черепице и сотрясал стекла в окне. Мне был тепло и хорошо.
Амалия же в эти часы последней покидала читальный зал, замыкала дверь, выходила в одиночку в дождливую тьму, месила грязь резиновыми черными сапогами, прикрывая красивое свое платье шубой, шла, борясь с ветром и дождем. С волос ее стекали струи, глаза слезились от порывов сильного ветра. В бараке ее ожидал ужасный холод, от которого леденело всё тело, а ветер преследовал ее, посвистывая в многочисленных щелях, дождь выделывал дикую пляску на жестяной крыше. Амалия падала на постель, успокаивая дыхание, накрываясь мешковиной, такой же, как занавеси на окнах. И шкаф у постели был без дверцы, просто занавешен мешком от муки. И снились ей, вероятнее всего, сны о просторном и уютном доме с бетонными стенами, столом и стульями, шкафом с дверцами и даже с вентилятором – летом и печкой – зимой. В те дни она даже и мечтать не могла о чайнике, в котором кипятят чай или кофе, но мысли обо мне все же не давали ей покоя, и она начала преследовать меня, требуя объяснений, почему я не добыл достаточно носков. Только зашел я на вещевой склад в пятницу за сменой белья, как она набросилась на меня по поводу носков. Этого ей было недостаточно, она преследовала меня каждый вечер в столовой. И каждый полдень подстерегала меня, когда я возвращался из города, куда ездил по казначейским делам. Только вхожу в ворота, а она тут как тут. Оказывается, она тут по делу – в столярной и сапожной мастерских. А они – у ворот. Только возникла, и сразу:
«Соломон, я тебя спрашиваю, почему ты не покупаешь носки для членов кибуца? Они что, всю эту тяжкую зиму должны ходить без теплых носков? Ну, разве так можно, Соломон?»
«Можно».
Я убегал, и Амалия оставалась посреди двора с этим словом «Можно». Но понимала это слово вовсе не в том смысле, который я в него вкладывал.
Наступил вечер, время прихода Амалии в читальный зал, но она не пошла. Правда, надела праздничное свое платье, повязала голову голубым платком, закуталась в меховую свою шубу, сунула ноги в резиновые сапоги, взяла пару теплых носков, забытых кем-то из членов кибуца, и побежала в дождь по грязи, по мокрой траве лужайки у читального зала. Никто не видел ее. Зал был пуст. Все уединились в своих жилищах с детьми и женами, согревая себя играми, смехом, болтовней, лепетом малышей, кутаясь в одеяла. Добралась Амалия до моих дверей, постучала, и вот она – стоит в дверях. Я, как обычно, валяюсь в постели, примус Элимелеха горит в полную силу, в чайнике закипает вода. Я бросил на Амалию полный наивного удивления взгляд:
«Амалия, что-то случилось? Есть проблемы?»
«Есть», – сказала она.
«У всех они есть», – подумал я про себя.
Тут я собрался прочесть ей мораль, дескать, я не могу заниматься частными ее проблемами, ибо обязан заниматься проблемами всех членов кибуца. Но Амалия истолковала все это по-своему:
«Да не пришла я по поводу носков, я их просто тебе принесла», – и она швырнула пару теплых из отличной шерсти носков мне в постель. Стояла она у дверей, и краска медленно покрывала ее щеки.
«Пара носков?» – спросил я удивленно.
«Ну да».
«Что вдруг носки?»
«Потому что они согревают ноги».
«Но мне нет нужды их согревать».
«Еще как есть, Соломон, еще как».
Вероятно, долго бы длилась дискуссия по поводу носков между мной, лежащим в постели, и Амалией, стоящей у дверей. Но вдруг резкий порыв ветра ворвался в барак и погасил примус. Тут уж я повысил голос:
«Да закрой ты двери, Амалия. Не видишь, примус погас».
Дверь можно закрыть снаружи и изнутри. Как поняла Амалия мою просьбу, можно предугадать. Она и так уже много времени крутилась вокруг меня, пытаясь выбраться из мрачного прозябания своей жизни. И в ту ночь, когда дождь с тем же мрачным постоянством изливался ей на голову, поняла она, что ее преследования принесли плоды. Ну, а как же я истолковал то, что она закрыла двери изнутри? Скажу, положа руку на сердце, не глядел на суету Амалии в комнате, а не отрывал глаз от примуса, думал об Элимелехе, и постепенно перешел на мысли об Амалии, развивающиеся явно в поэтическом направлении:
«Нет женщины в мире, о которой можно было бы сказать – вот, само совершенство. Ведь совершенство редко в любой области. Много качеств есть у женщины, и не следует от нее требовать больше, чем можно. В женщине, которая бежит в ливень, навстречу ветру, обжигающему лицо, чтобы принести пару теплых носков тому, чьи ноги холодны, как лед, несомненно, скрыты определенные весьма достойные качества».
Я кивнул головой в сторону погасшего примуса. Но Амалия опять же истолковала мой жест по-своему, и на этот раз была права, абсолютно права, добрая моя душа, Амалия…
Прошли с тех пор годы. Не прошли – пролетели. Гора-то осталась такой же в своем явно дразнящем человека упрямстве, но подножье ее окольцевали ряды рожковых деревьев, кипарисы и сосны, пуэнсиана расширила крону. Старый кактус почти исчез в море цветов и зелени у дома культуры. И нет уже больше бараков британской армии, да и вообще бараков. Белеют ряды домов, и двери в них исправно замыкаются, и окна прикрывают от солнца жалюзи, и у каждого дома зеленые лужайки и грядки цветов. И старый читальный зал сменили просторные помещения дома культуры. В нем и по сей день лежат кипы газет, но значение их сильно уменьшилось. Газеты есть у каждого члена кибуца, и он может удобно сидеть в домашнем кресле или лежать в постели – читать себе в свое удовольствие или вообще не читать. В шахматы еще поигрывают, но их почти вытеснила игра в шеш-беш, а о том, что я был чемпионом по шахматам в кибуце, начисто забыли. Но главное в доме культуры не игры эти, а чай и кофе зимой, прохладительные напитки – летом, и печенье, которые едят и зимой и летом…
Сижу почти в темноте. По привычке пишу при пламени свечи, тонкий язычок которой слабо разгоняет обступающую мглу.
Друг мой бесценный, опять вечер сошел на кибуц. Одна сижу в моей комнате. Выполняю то, что обещала тебе, стараясь отделить себя от самой себя. Опять я вовсе не Адас, а писательница, повествующая о жизни некой Адас. Быть может, именно так удастся мне правдиво рассказать обо всем, что случилось.
Итак, я решила оставить родительский дом в Иерусалиме и перейти жить в кибуц, там же учиться и стать приемной дочерью дяди Соломона и тети Амалии. Они приняли это мое решение всем сердцем, и дядя приехал в Иерусалим помочь мне перевезти мои вещи в кибуц. Мама упаковала два чемодана. Лицо ее было угрюмым и несчастным. Отец же был настроен дружески, сказал:
«Успеха тебе, Адас».
Лето было жарким, тяжким, засушливым. Сошли мы с автобуса у въезда в кибуц, дядя с одним чемоданом, я – с другим. Это был ранний полдень, и солнце утопало в мареве. Зной и пыль витали над пространством кибуца, вместе с маревом делая строения едва различимыми. Сандалии были набиты мелкими камешками, а понятие мостовой, казалось, этой земле неизвестно. Хотелось поставить чемодан и слегка передохнуть, но я была как-то слишком ленива, чтобы это сделать, и продолжала молча тащить чемодан рядом с дядей. Тяжкий зной словно бы поглотил все слова. На горе, замыкающей нам горизонт, горела растительность, и огонь бежал по тропе, как золотая цепочка, светящаяся в тумане. Пылающая гора накаляла небо, воздух, землю. Дорога, по которой мы шли, казалось мне, вела прямо в огонь пожара. Крайнее отчаяние охватило меня. Дядя, который читал на моем лице каждое движение моей души, увидел это отчаяние:
«Есть проблема, Адас?»
«Есть, дядя Соломон», – сказала я, не отрывая взгляда от страшной горы в пламени пожара.
«Гора эта, детка, проблема всех нас».
Странно, но на душе как-то полегчало, и я успокоилась. Мы вошли в прохладный и уютный дом, где нас уже ожидал накрытый в нашу честь стол. Мойшеле сидел у стола. Он уже заканчивал школу и должен был идти в армию. Год минул после смерти его отца и того дня, когда он пришел в наш дом в Иерусалиме, и не мог проглотить даже маленький кусочек мяса за обедом. Но вот прошел всего год, и он был неузнаваем. Подросток превратился в мужчину, высокого, с прямой спиной и загорелым лицом. Не осталось в нем ни капли прежней стыдливости. Не опустил, а вперил в меня пылающие глаза и этак нагловато процедил сквозь зубы:
«Неплохо…»
«Сколько тебе, Адас?» – добавила тетя Амалия к реакции Мойшеле.
«Мне?.. Мне шестнадцать… с чем-то», – промямлила я, отводя взгляд от черных горячих глаза Мойшеле, который не спускал с меня взгляда.
«Возраст в любом случае подходящий. В яблочко!» – сказал Мойшеле.
Тетя Амалия смотрела на Мойшеле так, словно он сказал что-то очень умное, прямо таки просящееся в собрание мудрых мыслей всех времен, затем поставила на стол большой пахучий пирог. Глаза ее, не отрывающиеся от Мойшеле, были полны любви. Что там – большой пирог, любовь ее к Мойшеле была больше всего на свете, меня же она с чуть меньше заботой обхаживала, но старалась угодить во всем. В течение года Амалия успешно внедрила в сознание членов кибуца мысль о таланте Мойшеле как художника, которого ожидает большое будущее. Мне же говорила с легким пренебрежением:
«Выйдешь замуж. Ну, какое будущее может быть у такой красивой девушки, как ты, без свадьбы?»
«И вправду, почему тебе не выйти замуж? Если не хватает жениха, я могу предложить себя», – добавлял Мойшеле к пророчеству тети о моем будущем.
«Ты явно человек смелый, да и жених завидный», – продолжала я посмеиваться над ним, в душе стремясь сбежать от него…
Трудно сказать, была ли успешной моя адаптация в школе кибуца. Как только я пришла в класс, ученики, как говорится, стали меня испытывать. В начале у меня было такое ощущение, что я попала в чужую, не знакомую мне страну и должна все время быть начеку перед лицом врагов, желающих мне лишь зла. В один из вечеров одноклассники поймали меня и поволокли в бассейн, где моют морковь, привозимую с поля, чтобы совершить обряд купания. В бассейне было колесо, наподобие орудия пытки времен инквизиции, к которому привязывали жертву. Когда колесо пускали в действие, оно начинало мешать воду, как в стиральной машине, таким образом отмывая морковь от налипшей на нее грязи. К этому колесу привязывали добрые друзья из класса испытываемую жертву. Мне и предстояло такое испытание судьбы. Палачи объявили мне, что сейчас колесо начнет вертеться, окуная меня в это болото, пока я не открою им самую сокровенную мою тайну. Если я ее открою сейчас, меня тут же освободят и примут в компанию на равных. Пять минут дается на размышление. Глаза палачей не отрывались от меня. В отчаянии я не могла выдавить и слова. Кто-то закричал:
«Глядите, она совсем посинела».
Ну, какую сокровенную тайну я могла им открыть. Была у меня одна, связанная с Элимелехом, но я и сама ее не раскрыла, хотя часто о ней думала, пытаясь ее разгадать. В тот день, когда дядя Соломон в заброшенной квартире Элимелеха рассказал мне о дополнительной душе, воображение мое воспламенилось. Я видела в Элимелехе праведника, а маму мою – в уличной попрошайке, которая и обнаружилась как дополнительная его душа. Но мама убежала от него, за что и понесли наказание мой отец, и мама, и сам праведник Элимелех. И мама – праведница, в алом платке, который я видела валяющимся рядом со скрипкой на столе у Элимелеха, в длинном халате и с горящей свечой в руке, той самой, которую я видела в фарфоровом подсвечнике на ночном столике Элимелеха. Капли воска подобны застывшим каплям молока или, вернее, белым слезам. И я видела маму, стоящую с этой свечой перед праведником. Она ведь праведница. Она угадывает каждое его желание. Каждое движение его века. Каждое мановение его ока. И вот же, мама моя оставила праведника, чтобы выйти замуж за мытаря, чиновника налогового управления. И я – дочь мытаря. А Мойшеле – сын праведника.
Могла ли я открыть эту тайну палачам? Они бы лишь посмеялись и не поверили. Я думала в те минуты: «Не расскажу им об этом. Будут вертеть меня, как морковь, и это преодолею». И я закричала «Ну, чего вы ждете? Включайте свое колесо».
Это было для них как потрясение. Впервые кто-то готов был пройти пытку, но не раскрывать тайну. И еще мысль мелькнула в моем сознании: «Я должна пройти эту пытку, как искупление за мамины грехи». И чей-то голос, вопиющий в палаческой пустыне, словно бы ответил мне:
«Хватит, оставьте ее!»
«Какое тебе дело до того, что мы тут делаем, Рами?»
«Прямое».
«Не вмешивайся».
«Еще как вмешаюсь».
«Почему?»
«Потому что я так хочу».
Подчинились решительному голосу Рами, ибо он был как бы некоронованным королем школы, одноклассник Мойшеле и его друг. Он же и снял с меня ремни, и я почти по-птичьи слетела с колеса на твердую почву. А он все еще держал меня, сжимая мне плечи. Дрожь прошла по моему телу. Это было подобно чувству, какое я испытала однажды, посетив с отцом цирковое представление. В темном огромном шатре все начало трястись, и все зрители исходили единым криком. Я страшно испугалась, и долго после этого не могла прийти в себя. Так и тут, у бассейна для мытья моркови, ощущая руки Рами на своих плечах, я чувствовала, что земля подо мной трясется. Крикнула:
«Без рук!»
«Почему?»
«Потому что я так хочу», – повторила я его слова.
«Из-за твоей тайны?»
«Какой тайны? Нет у меня никакой тайны».
«Ага! У такой красивой девушки нет тайны. Готова была пройти пытки, но тайны им не раскрывать».
«Но какое тебе до этого дело?»
«А если есть у меня до этого дело?»
«Все равно тебе не открою».
«Жаль».
И ушел. Высокий парень с круглым лицом, голубыми веселыми глазами, копной взлохмаченных светлых волос. Звезда сборной кибуца по футболу и моя звезда у бассейна для мытья моркови. Осталась стоять, и все одноклассники окружили меня и говорили, что я девушка с характером и достойно выдержала испытание. Я пропускала все это мимо ушей, все ждала, что Рами хотя бы повернет голову в мою сторону. Хотя бы один раз. Но Рами продолжал уходить, абсолютно равнодушный к моему желанию, пока не исчез в конце тропы между мандариновыми деревьями. И я побежала за ним.
Добежала до школы. Рами нигде не было видно. Обежала все тропы, рассекающие зеленые лужайки. Вечер опустился на долину. Ветер раскачивал кроны финиковых пальм, возносящихся из зелени лужаек. Вокруг копнами стояли скошенные травы, распространяя опьяняющий запах. Замерла я у копны, втягивая в ноздри эти запахи. У высокой копны дальние голоса словно бы скапливались и были четко слышны, но среди них не было слышно голоса Рами. И внезапно я ощутила с острой болью ароматы этого удивительного вечера и опять пустилась по тропам между домами и деревьями искать Рами.
Вдруг передо мной возник белый щенок, дружески помахивающий хвостиком. Это был Цах, щенок Рами и Мойшеле. В те дни они занимались выращиванием животных. Был у них петух, который увязывался за ними, как пес, коза, которая сердила всех, ибо объедала все грядки. Даже осел, которого они приводили домой, ну, и этот светящийся чистой белизной, потому и названный именем Цах, щенок. Тяжело дыша, я бросилась за ним, пока не добралась до скамейки, окруженной со всех сторон кустами и потому невидимой постороннему глазу. Я раздвинула кусты. На скамье сидел Мойшеле. Карбидный фонарь освещал скамейку, Мойшеле и читаемую им книгу.
«Что ты тут делаешь?»
Разочарование, как видно, слышалось в моем голосе.
«Видишь – читаю».
«Но почему именно здесь?»
«Только здесь можно уединиться, чтобы никто тебе не лез в душу».
«Тебе необходимо уединение, чтобы читать книгу о выращивании лошадей?»
«Что в этом странного? Я люблю лошадей. Что с тобой? Ты ужасно выглядишь».
Волосы мои были взлохмачены, лицо, руки, ноги, одежда были в грязи от приключения на бассейне для мытья моркови. Рукав рубашки был разорван, сандалии вымазаны грязью. Мойшеле потянул меня на скамейку, дал мне расческу, совсем небольшую, с трудом расчесывающую мои длинные и густые волосы. Взял Мойшеле из рук моих расческу, провел по моим волосам, и руки его заскользили по моей голове и спине. На одном из кустов одиноко замерла черная ворона и не отрывала от нас бусинки своих глаз. Мойшеле сказал:
«Ты похожа на эту ворону».
«Почему?»
«Волос черный, глаза черные, лицо загорелое, ноги длинные»
«Да у вороны нет длинных ног»
«У нее нет, а у тебя – есть».
Он притянул мою голову и поцеловал в губы. Первый раз в жизни парень поцеловал меня в губы. Столько я читала в книгах о первом поцелуе и давно уже сгорала от любопытства узнать, как это выглядит вправду. И когда Мойшеле меня поцеловал, я лишь подумала: «Земля подо мной не трясется. Почему она не трясется? Рами только сжал мои плечи, и земля затряслась и почти ушла из-под моих ног».
Хотела встать и уйти, освободиться от объятий Мойшеле, но вдруг завыл шакал, и эти стоны в ночи меня страшно испугали. Мойшеле громко рассмеялся. Шакал выл, а Мойшеле смеялся. Я рассердилась на него:
«Что ты смеешься под это мерзкое завывание шакала?»
«Но мерзкий шакал – это Рами».
«Рами?»
«Не знаешь? Рами умеет подражать голосам животных, словно бы он сам такое животное. Сейчас увидишь, что произойдет в долине»
«Но где он?»
«Поднялся на гору рыдать, как шакал. Так он делает, когда очень взволнован. Очень, скажу тебе, странный экземпляр. Ты еще его узнаешь».
Шакалы пробудились по всей долине и стали подвывать Рами, рыдающему на горе. Это сплошное завывание было ужасным, да и смех Мойшеле был не менее ужасен. Я решила прекратить это завывание и этот смех, свернулась в объятиях Мойшеле и поцеловала его в губы, хотя бы таким образом пытаясь заглушить его смех. Он явно расчувствовался, прижал меня к своему сильному, жаркому, мускулистому телу. И тут одолело меня упрямое желание, чтобы земля затряслась подо мной в объятиях Мойшеле. Я заставлю ее трястись. Рами продолжал рыдать шакалом, и они, настоящие, рыдали по всей долине, и дрожь одолела меня, но непонятно было, кто потряс мои чувства, – Мойшеле своими объятиями или Рами – своим шакальим рыданием…
С той ночи Мойшеле стал называть меня вороной. И левый глаз его подмигивал, что с ним случалось при большом волнении. Рами я встретила во дворе неделю спустя после его завываний на горе. Я шла домой, к дяде. Около меня остановился трактор.
«Подвезти?»
Я поднялась на трактор и вцепилась в сиденье. Рами приказал:
«Положи руки мне на плечи. Так более безопасно» «Вовсе и не надо».
«Снова у тебя проблема с руками».
«Да».
«Жаль».
«Привет», – сказала и спрыгнула на ходу.
«Совсем спятила, – закричал он, – сумасшедшая на всю голову».
Уехал, ни разу не повернув головы в мою сторону…
Когда Мойшеле исполнилось восемнадцать, тетя Амалия закатила большой праздник, удивив именинника подарком – коричневыми вельветовыми брюками и роскошной цветной рубашкой. По ее мнению, без такой одежды невозможно быть художником. Дядя Соломон отнесся к подарку, мягко говоря, презрительно:
«Ну да, есть такие юноши, которые украшают лицо усами, под них втыкают курительную трубку, надевают вельветовые брюки и цветную рубаху, и во весь голос провозглашают себя людьми искусства. Тебе это, Мойшеле не понадобится, тем более отращенная бородка. Ты и без всего этого будешь художником».
Посмотрел дядя Соломон на Мойшеле с большой любовью в глазах своих, серых и хищных, но тут вмешалась тетя Амалия:
«Художник не художник, а в одежде всегда есть нужда».
На день рождения именинник пригласил своего друга Рами, и тот явился в сопровождении щенка Цаха. Сидел напротив меня за столом и пил кофе чашку за чашкой. Под столом гулял Цах и облизывал ноги каждого, кто давал ему кусочек пирога. Наконец уселся на руки Рами, и тот кормил его без конца пирогом, а песик все облизывал хозяину руки. Глядела я на то, как пес облизывает Рами руку, и меня прохватывала дрожь. Я сердилась на себя и старалась не глядеть на Рами. Беспрерывно улыбалась Мойшеле. Он же отвечал мне счастливым взглядом. Когда меня прожигали его пылающие глаза, я переводила взгляд на щенка, продолжающего лизать руку Рами. Опять мурашки шли по моей спине, и я пыталась себя уверить, что это от взгляда Мойшеле, но внутренний голос хмуро предупреждал: «Не лги себе, Адас!»
Тут Рами решил сам съесть свою порцию пирога. Пес начал на него лаять, требуя своей доли. Рами залаял в ответ, и собачий их диалог продолжался. Дядя и тетя смеялись, похваливая умение Рами подражать животным. Смеялся и Мойшеле. Весь этот смех, сотрясающий комнату, отзывался во мне завыванием шакалов той ночью. И я закричала:
«Подумаешь, большая мудрость подражать вою шакала».
«Чего это вдруг вой шакала?»
«А что? Нет?»
«Ты что, не можешь отличить вой шакала от лая собаки? Не можешь преодолеть свою иронию?»
«Что вы все спорите?» – вмешалась тетя Амалия.
«Они так всегда», – ответил Мойшеле за меня.
Взгляд дяди переходил от меня к Рами, затем остановился на Мойшеле. Я заметила, что его что-то беспокоит. Но он тут же опустил взгляд в свою чашку кофе. Рами заторопился на тренировку сборной по футболу, и ушел, даже не удостоив меня взглядом. Я же осталась сидеть, и все вокруг меня потускнело…
После этого дня рождения Рами и Мойшеле ушли в армию, добровольно выбрав десантные войска. Осталась я единственным ребенком у дяди и тети. Каждый день, ровно в пять после полудня шла я из интерната их проведать. Честно говоря, была я столь педантичной не столько во имя тети, сколько во имя дяди. В тот год он уже не занимался общественной деятельностью, а стал главным бухгалтером кибуца. Ровно в пять он приходил с работы, валился на диван, стоящий на веранде их уютной квартиры, и осторожно сбрасывал обувь, поглядывая, не нанес ли землю. Но вокруг сандалий было чисто. Улыбка появлялась на его лице, и он глубоко вздыхал, как в былые годы, и я, садясь рядом, вздыхала вместе с ним, вспоминая наше сиденье на ящике в дни моего детства у моря, на набережной Тель-Авива. И опять чувствовала, что дядя Соломон не просто мой дядя, а друг мой бесценный, который, как всегда, спрашивает:
«Есть проблемы, Адас?
«Есть!»
«Да, детка. Знаю, что есть».
Тетя Амалия в эти часы обычно поливает цветы на грядках. Дом их окружен грядками цветов, которые вырастила тетя, ибо дяде всегда было не до цветов. Но ухо тетя держит востро, все слышит, и тут же вмешивается в наш разговор: «Конечно же, у нее есть проблемы. Она ведь ожидает прихода Мойшеле».
Я опускаю глаза, дядя встает, надевает сандалии, уходит в дом, я – за ним.
После того, как завершился курс молодого бойца, Рами и Мойшеле стали приходить домой каждый конец недели. Мойшеле, как обычно, ел меня пылающим своим взглядом и целовал в губы при дяде и тете, которая вообще-то считала, что Мойшеле просто меня осчастливил:
«Ты, детка, считай, что вытащила счастливый лотерейный билет».
Однажды, когда я встретила Рами во дворе, он спросил:
«Адас, есть уже кто-то, кто тебе нравится?»
«Есть».
«Спорим, что это… я».
«Спорим, что это не ты».
«Посмотрим еще, кто выиграет пари».
«Только не ты».
«Жаль».
Ушел Рами, и я остаюсь на дороге, надеясь, что он хоть один раз повернет голову.
Вот и мне минуло семнадцать, и тетя снова закатила большой праздник в конце недели. Суббота была выбрана не из-за Мойшеле, который пришел в пятницу, а из-за моих мамы и отца, ибо он работал в налоговом управлении, и они могли приехать лишь к вечеру в пятницу. Тут же вышли прогуляться в сопровождении дяди и меня. Они с того дня, как оставили кибуц, еще ни разу в нем не были, как будто было что-то нехорошее в этом уходе. Отец все вздыхал и вздыхал, а я думала про себя: «Может он вздыхает, потому что совершил нечто грешное?»
«Тот же двор, и не тот же», – подытожил отец в конце концов.
Все время прогулки глаза матери были беспокойны, словно искали что-то, чего нет. Отец и мать всему удивлялись, даже кудахтанью кур в огромных автоматизированных курятниках, да, вздыхали они, все изменилось по сравнению с тем, что было когда-то. И это слово «когда-то» звучало в устах мамы с большой долей ностальгии. Отец же всем встречным пожимал руки, а увидев у столовой Шлойме Гринблата, даже расцеловался с ним, сказав: «Мы ведь были с ним душевными друзьями». «А я его просто терпеть не могла», – сказала мама с такой интонацией и таким голосом, который я раньше никогда от нее не слышала. Отец же продолжал всем пожимать руки, вздыхая при этом: «Да, да, прошли годы. Бог мой, как быстро они пролетели». Неожиданно отец посмотрел на маму с каким-то особым вниманием, словно бы тут, среди цветущего двора, впервые заметил, сколько морщин избороздило ее лицо, перевел взгляд на гору, выпрямился во весь рост, напряг спину, ударил себя в грудь и произнес голосом, явно жалеющим себя: «Только гора осталась такой же, только она». «Да, только она», – сказала мама, стоя у шеренги эвкалиптов, рядом с доильным помещением коровника. Кроны трех эвкалиптов смешались высоко в небе. Дядя Соломон сказал: «Пойдем, Машенька, поглядим на автоматическую дойку». Мама, словно бы и не слыша его слов, все не отрывала взгляда от эвкалиптов. Спросила:
«Не те ли эти деревья, что их ветками Элимелех покрывал свой шалаш в праздник Суккот?» «Те».
«Ну, пошли уже. Действительно, не увидим дойку. Никогда еще не видел, как автоматически доят коров», – заторопил отец маму.
Мама ответила ему печальным взглядом. Я ощущала некую ненависть, проскальзывающую между отцом и мамой, подобно каплям мутной воды. Неужели эта ненависть тоже связана с Элимелехом? Ничего я не знала, но сердце мое было на стороне матери. Я чувствовала к ней глубокую жалость, но и сопротивление ее какой-то расслабленности в отношении прошлого. И тут проскользнула в моем сознании искра, которая мучила меня позже довольно дол «Не хочу быть похожа на маму и не хочу жить, как она». Мои размышления и догадки в отношении мамы и Элимелеха всегда вели меня к Мойшеле. И я чувствовала себя, как человек, разделяющий с ним его судьбу. И оставив родителей продолжать прогулку, я побежала к воротам – поджидать Мойшеле. Ждала его и ждала, а он все не появлялся. Не помогали мои мечущиеся за каждым автобусом и машиной на шоссе взгляды. Уже пришли все солдаты, а его не было. Рами также не пришел в тот день, но он меня не интересовал. Я ждала Мойшеле. Вернулась я домой с опавшим лицом. Тетя Амалия сразу все поняла и сказала:
«Иногда солдаты приходят и в субботу. По сути, ведь твой праздник – завтра».
«Даже если Мойшеле не придет, праздник все равно удастся», – добавила мама, желая меня успокоить.
Праздник и вправду мог быть радостным, но я испортила его. Вообще не участвовала в собственном дне рождения. Мойшеле появился в моей комнате в пять утра в субботу. Я осталась ночевать в интернате, и была одна в комнате. Обычно в субботу я сплю у дяди и тети. Но в эту субботу на моем месте, ночевали родители.
Занялась заря. В комнате словно бы курился ее бледный, размытый свет. И в этой размытости внезапно возник, возвысился и так выросший в те дни Мойшеле. На голове – алый берет десантника, высокие зашнурованные ботинки – на ногах. Я была еще полусонной и неожиданно, словно бы увидев привидение, являвшееся мне во снах, вскрикнула:
«Элимелех!»
«Тс-с-с», – поцеловал меня в губы.