Горячее дыхание хамсина возвещает Соломону приход весны. Пятый час после полудня. Канун субботы. Соломон вернулся с работы в Хайфском отделении товарищества по сбыту сельскохозяйственной продукции «Тнува» и, обессиленный жарой, лежит в постели. Окна раскрыты, и комната продувается насквозь горячим ветром. Надо бы встать и включить кондиционер, да лень подняться, и он продолжает лежать на простыне. Листы бумаги, лежащие на письменном столе, сдуваются ветром, и они, шурша, рассыпаются по полу. А Соломон все лежит, разомлев, и горячий ветер обдувает его кожу. Он лежит, не оттирая пота, а мысли его далеки от пылающих прикосновений хамсина. Канун субботы с момента кончины Амалии стал для него днем черной меланхолии. Смотрит Соломон на форточку и вздыхает: рой комаров и мушек тычется в сетку. В резком свете солнца они мелькают черными точками, и их беспокойное жужжание еще больше напрягает нервы Соломона. И так не дает покоя преддверие субботы, часы, когда они с Амалией играли в шахматы.
Смотрит он на грядки у дома и видит сорняки, проросшие среди ухоженных Амалией кустов алых роз. Соломон говорит сам с собой вслух. Это стало привычкой в последний год невыносимо долгого одиночества.
Комната отвечает ему его же шепотом, и он вскакивает, забыв усталость. Он смотрит на грядки, как будто видит их в первый раз. Даже в этот тяжкий траурный год он должен их вскапывать, что делал каждую весну. Сегодня на душе Соломона тяжелее, чем обычно в канун субботы. Каждую весну, он становится необычайно активен, и это приводит всякий раз к конфликту с кибуцем. Соломон выступает на собраниях с острой критикой и предложениями по улучшению жизни в коллективе. Нет конца его весенним речам и ворчанию.
В дни вскапывания грядок и клумб он копается в ящиках письменного стола, извлекает горы бумаг и, восседая среди этого хаоса, читает старые письма Элимелеха. Амалию это ужасно сердило, и она спрашивала его: «Соломон, я тебя спрашиваю, Соломон, когда, наконец, кончится этот балаган, это твое весеннее копание?»
Амалия придумала этот оборот – «весеннее копание». Знала умная его Амалия, что корни этого «копания» уходят в письма покойного Элимелеха. Они-то и пробуждали вопрос, с которым он обращался к самому себе все годы: какова цель твоей жизни, Соломон?
Он вертел этот вопрос и так и этак, но не находил ответа. Он ходил среди растущей лозы и зацветающих роз, и копался в себе до начала лета. С приходом знойных дней сердце и мозг его замыкались, и он переставал пытать себя вопросами.
В эту весну, первую без Амалии, ящики закрыты, и он даже не смотрит на письменный стол. Эта весна не похожа на предыдущие весны. Но копать грядки необходимо. Вспоминает Соломон пальмы на равнине, и губы его шепчут молитву: «Господи, Владыка мира, приходит весна, и пальмы Элимелеха оживают».
Встает Соломон с постели в тревоге, и не мучается вопросами, а только тоскует по пальмам Элимелеха, по вехам прошлой жизни. Он с силой захлопывает за собой дверь, так, что сотрясаются «волосы Суламифи» в вазоне у входа. Надев рабочую обувь, покрыв голову панамой, называемой в стране «колпаком дурака», он идет к пальмам Элимелеха, возрождающимся к новой жизни в роще, у бьющего из скал источника.
Весна развернулась в горах и в долине. Соломон вынужден пробивать себе дорогу в густых зарослях диких трав. Тропа, ведущая к подножью горы, раздваивается. Одна ведет вверх, другая вниз – на равнину. Долина распростерта перед Соломоном, и он замирает. Знойный хамсин властвует в цитрусовых и фруктовых садах, господствует над нивами, прокатываясь волнами разных оттенков зелени. Зерновые колышут полновесными колосьями перед приближающейся уборкой. Над рыбными прудами, поблескивающими на горизонте, стоит дум-пальма. Ощущение легкости спускается в душу Соломона: вот, сбежал он из тюремных стен квартиры, куда сам себя заключил. И он снимает с головы панаму, подставляя всего себя – пусть знойному – ветру.
Соломон продолжает свой путь и приходит в эвкалиптовую рощу. Порыв влажного ветра обвевает лицо. Весна еще не проникла сюда. Запах плесени и гниющих растений стоит между деревьями. На дне промоин, вырытых дождем, еще видны следы зацветших вод, и тучи комаров и мушек реют над ними. Между эвкалиптами нет тропинок, и все пространство покрыто дикими зарослями. Соломон взят ими в плен, продвигается, отступает, но продолжает свой путь. Ему приходится перепрыгивать через промоины, и еще не утраченная способность прыгать доставляет ему большое удовольствие. Тишина царит в темной роще, поэтому каждый шорох в ней пронзительно громок. В кронах эвкалиптов не прекращается птичье щебетание, как и в травах – жужжание и цоканье множества насекомых. Соломон увеличивает шаг. Здесь он прогуливался с Амалией, и теперь это она ведет его между деревьями и ускоряет его шаги. У Амалии они были очень широкими. И нужно было стараться отстать от нее. Ее раздражала медленная, ленивая ходьба.
Каждую зиму, после первых дождей, они спускались к пальмам, посмотреть на новые побеги жизни от обугленных стволов. В высоких резиновых сапогах шли они по этой же тропе вдоль хребтов, через цитрусовый сад, виноградник и эвкалиптовую рощу. Крупные капли дождя падали на них с деревьев. Подошвы тяжелых сапог оставляли глубокие следы на влажной земле. И каждый раз они перепрыгивали через глубокие промоины, пробитые первыми сильными ливнями. И рука Амалии не оставляла его руки. Как рукавица, обхватывали шершавые пальцы жены его холодную руку. И выходили они из эвкалиптовой рощи, всегда взявшись за руки. Ее рука согревала все его тело. И аромат, идущий от нее в эти минуты, был подобен запаху свежих цветов и трав, возникших с первыми дождями. Холодны зимы в долине, но Амалия даже не чувствует порывов ветра. Только куталась в старую овечью шубу, запах которой изводил Соломона. И все же запах этот пробуждал далекие воспоминания. Из овечьей шубы Амалии воспоминания докатывались до Элимелеха. В те дни здесь стоял запах овечьего и козлиного помета. Животные выщипывали каждый клок травы между деревьями рощи. Склоны горы были покрыты пасущимся скотом. Элимелех и Соломон сидели на обломке скалы. Вода из источника вырывалась из скалы мощной и шумной струей. Она омывала скалистую землю и сухие ущелья, водопадом спадала в долину, стекая в болото. Болотистая земля превращалась в пруд, над которым белым легким облаком висели брызги. Элимелех с высоты скалы видел и слышал все это. Он видел и равнину и зеленые, нежные побеги, пробивающиеся из обугленных стволов.
Между пальмами слышалось блеянье коз и мычание овец, и ветер ворошил кроны финиковых пальм. На плоских пространствах торчали черные скалы, похожие на гигантских пресмыкающихся. Между ними протягивались узкие полосы черного болота. На равнине солнце было жарким и зимой. Лучи его нагревали влажную землю, и пары тумана поднимались от поверхности. Горизонт был размыт, и трудно было определить, откуда приходят туманы, от земли или с неба. С усилением ветра воздух начинал дрожать, и горизонт казался сверкающим озером. Бесчинствует буря в долине, и столбы серой пыли прорывают, как струи, туман, делая более реальным воображаемое озеро на горизонте. В роще шумит родник. Зимой он – самый мощный среди источников равнины – становится мутным в глубоких расщелинах горы.
В далекие дни Элимелеха молодые бедуинки медленно приближались к источнику, чтобы набрать воду. Одеты были во все черное, держали кувшины на головах. Почти все были беременны. Ожерелья из серебряных монет позванивали на шеях, груди раскачивались при ходьбе. Они становились на колени у источника, подставляли кувшины набегающим водам и касались животами земли, беременной дождями, и все это под бдительным взглядом Элимелеха.
Около источника сидел Отман, согнувшись в своем темном халате, и жевал жвачку из фиников. Цвет кожи и худоба его лица походили на высушенный плод абрикоса. В руках он держал полую тыкву, полную меда. Резкими движениями он раскачивал ее, сбивая мед в твердые куски. Назначен был Отман следить за источником самим великим шейхом Халедом, властителем всех источников в долине.
Воды этого родника были слаще и чище других, и потому предназначались лишь для приготовления кофе. В жаркие дни лета источник мелел, и Отман охранял драгоценные капли. И женщины несли на головах небольшие кувшины, а не емкие, какими они черпали воду из других источников. Шли они, покачиваясь, мелкими шажками, словно танцуя на тропе.
Зимой же, когда много воды, и брать ее можно вдоволь, Отман отменял свой надзор, но продолжал сидеть у источника, ибо привычен был сидеть здесь, получая за это четыре лепешки в день – оплату от великого шейха Халеда.
Раскачивал Отман тыкву, и этот однообразный ритм сопровождал его непрекращающуюся болтовню о том, о сем. Элимелех сидел недалеко от Отмана, на своем троне – углублении в скале, удобном, как будто созданное специально для него. Над ним раскинула крону старая смоковница, половина тени которой покрывала Элимелеха, а другая половина – источник. Птицы посвистывали в ее листве, и Элимелех с удовольствием отдыхал. Приподнял Элимелех голову, прислушиваясь, и вот поверх скал послышались голоса, неторопливо плывущие на облаках тумана. Финиковые пальмы колыхались на ветру.
У источника птичка рассыпалась руладами. Куропатки испуганно покинули заросли. Но миг тревоги миновал и снова воцарился покой, и спокойно послышались шаги на тропе. Покой объял степь, и верблюдов и раскачивающего тыкву Отмана.
Вобрал Элимелех голову в плечи. И был он подобен осколку кувшина, разбитого у источника, оскорблен и обижен судьбой. Всю зиму он вспоминал.
Соломон и Амалия гуляли в оживающей пальмовой роще. Амалия собирала цикламены между скалами, а Соломон сидел на обломке скалы, на месте своего друга, прислонившись к скале, в безмолвной тени смоковницы – и тоже вспоминал. Представлял себя Соломон Элимелехом, и взгляд его скользил по долине, останавливаясь на бедуинских кострах. Ночью все видимое изменяется, и каждый шорох несет в себе тайну Элимелеха. Вот, они еще совсем юноши, стоят на берегу реки в далекой Польше, и посланец из Цфата склоняет свое бородатое лицо, и рассказывает о святой земле Израиля, возвращая Элимелеху и Соломону потерянного Бога.
Здесь, у источника в пустынной степи, «слоняет Элимелех голову и вступает в беседу с Отманом, который печет лук на костре.
«Откуда ты пришел сюда, йа Отман?»
«Я из Хорана, хаваджа Элимелех».
«Значит, ты не родился здесь?»
«А ты родился здесь?»
«И я тоже не родился здесь».
«Откуда же ты пришел сюда, йа хаваджа Элимелех?» «Издалека».
«Там была засуха?».
«Там текла большая и полноводная река».
«Ты кого-то там убил?»
«Почему я должен был кого-то убивать, йа Отман?»
«Йа хаваджа Элимелех, ты сюда явился из-за кровной мести».
«Никого я не убивал».
«Ты сумасшедший, йа хаваджа»
«Почему это я сумасшедший?»
«Потому что ты оставил реку, чтобы быть здесь со змеями, скорпионами и лихорадкой».
Элимелех смотрит на источник, Отман – на пекущийся лук. Месяц смотрит на них двоих, и на равнину, освещая лицо Элимелеха и печальную его душу.
Соломон, сидящий на месте ушедшего друга, вглядывается в пальмы. Но тут возникает Амалия с букетом полевых цветов и нарушает печальное уединение Соломона:
«Что с тобой, Соломон?
«Что-то со мной должно быть?»
«Ты выглядишь больным».
«Я думал об Элимелехе».
«Хороший был парень».
Протянула Амалия руку Соломону, помогла ему подняться, и они возвращаются домой. Солнце зашло. Бледная тень месяца возникла за вершинами эвкалиптов, и Амалия с Соломоном идут по старой тропе Элимелеха. Тропа пустынна. Длинные полосы света, тянущиеся из кибуца, освещают им дорогу домой.
Но Элимелех умер, и Амалия ушла из жизни. Шакалы перестали выть на вершинах гор. Обработанная и обращенная в сады и нивы равнина освободилась от шакалов. Соломон в одиночестве перепрыгивает промоины, наполненные водой. Прошла зима, вот, и первая без Амалии весна. Воздух тот же опьяняющий как во все весны. Острый запах эвкалиптов смешивается с запахом цветущих цитрусов, и все это обостряет чувства. Надышавшись этими запахами, Соломон покидает эвкалиптовую рощу, направляясь в сторону пальм, и застывает на месте. Неужели? Не обманывают ли его глаза? Перед ним та же роща, и бьющий из скалы родник, и скала Элимелеха торчит из густых зарослей травы, и старая смоковница покрывает его тенью. Все, как было в те давние дни. Но только нет пальм. Исчезли, и даже пня от них не осталось. На лице Соломона смущение и испуг. Он протягивает руки к исчезнувшей роще, и голос его звучит эхом в пустоте: «Господи, Владыка мира, пощади меня. Может, я брежу?»
Соломон бежал домой со всех сил, насколько могли это делать его старые ноги. Как человек, убегающий от самого себя и от своих галлюцинаций. Тяжело дыша, он вошел во двор кибуца. Солнце садится, и двор пуст. В эти предвечерние часы родители проводят время с детьми в своих домах. Пришла суббота, и столовая светится всеми окнами. Столы покрыты белыми скатертями, но зал еще пуст. Дежурный по столовой – Фистук, инициатор всех декоративных новшеств в кибуце. В белом фартуке он толкает ручную тележку, полную бутылок вина. Именно Фистук и нужен Соломону в эти минуты, и он торопится к нему из последних сил:
«Может быть, ты знаешь?»
«Что-то случилось, Соломон?»
«Куда делись пальмы у источника?»
«Ты что, не знаешь?»
«Что я не знаю?»
«Мы их продали».
«Нет!» «Да!»
«Почему?»
«Потому что цена была хорошей».
«Кому?»
«Тель-Авивскому муниципалитету».
«Но почему?»
«Почему бы нет. Посадили их на въезде в город, и они там отлично прижились».
«Господи, Боже мой!»
«Что ты так разволновался, Соломон?»
Соломон не отвечает, поворачивается и выходит по ступеням из столовой, словно бы спускается в глубь собственной души. Медленно, шаг за шагом идет Соломон, и тяжки его шаги.
Нет ничего удивительного в том, что Соломон не обратил внимания на то, что прошедшим летом, не было пожара, как в предыдущие годы.
Слишком он был занят собой и своими бедами, чтобы заметить, насколько чист воздух и горизонт не пламенеет языками огня.
Смертью Амалии началось испепеляющее лето. Война на истощение завершила его, и в стране воцарился покой. Но Соломон уже не интересовался событиями, как раньше. Жил, отдалившись от всего, погруженный в свое одиночество. Лето было долгим, первое лето тяжкого, порой непереносимого одиночества. Утром, когда он взглядывал в зеркало и видел углубившиеся морщины на лице, поседевшие брови и покрасневшие глаза, охватывала его тоска в пустой квартире, выгрызая душу. Внешне, казалось, все осталось по-старому. Соломон вставал в шесть утра под громкое тарахтенье будильника Амалии, выезжал на работу в Хайфу на своей машине, и в час дня возвращался домой. По дороге заходил в столовую и набирал себе еду на ужин. В столовой, как обычно, находилась старая подруга Амалии, которая не давала ему покоя, требуя, чтобы он приходил ужинать со всем коллективом. Соломон уклонялся, объясняя это усталостью. Но ведь летом все устают. Многим старожилам кибуца трудно добираться из дому в столовую по вечерам, и они тоже предпочитают, как Соломон, легкий ужин дома. Но для него, по мнению товарищей, это не подходит, он ведь крепко стоит на ногах, а просто уклоняется от коллектива, что в кибуце не принято и не прибавляет уважения и приязни. Именно то, что Соломон отдалился от людей, привлекло к нему повышенное внимание. Соломон же видел себя человеком, у которого отнята личность и уважение, как у члена кибуца, от которого нет никакой пользы. Посмеиваются за его спиной, и Соломон, которого одиночество приучило разговаривать с самим собой, иногда шепчет в пустоте комнаты: «Я виноват во всем, ибо я сам отдаляюсь от всех и занят лишь собой». Не раз уже пытался Соломон отучиться от новых привычек. Не получалось. Каждый день, в три часа после полудня, он заходил в кухню набрать еды, несмотря на отсутствие аппетита и частую изжогу. Амалия в этом разбиралась: может быть, это признаки язвы желудка? Амалия бы требовала провериться у врача. Теперь же, без Амалии, не хочется Соломону идти к врачу. Он равнодушен к изжоге, да и к другим болезненным ощущениям в теле в последнее время. Соломон погружен в собственную душу, и она тоже болит. Квартиру он очень редко покидает. Все летние месяцы после смерти Амалии он безвыходно сидел в доме, уклоняясь от суждений и осуждений товарищей. Его изводило каждое посещение собраний, и он с трудом поднимал глаза на соседей при случайной встрече. После ухода Амалии стал он ужасно чувствительным и напряженным, и любая мелочь откликалась в нем глубоким эхом и выводила из себя. В долгие тяжкие летние ночи крутился Соломон по пустой квартире, слыша лишь тиканье будильника Амалии, и не в силах вырваться из депрессии. Он понимал, что это у него болезненное состояние, но ничего не мог сделать против этого, изменить эту странную жизнь. Он был до предела охвачен одиночеством, которое лишало его спокойной старости.
Ухоженная при Амалии квартире была запущена. Вещи были разбросаны на диване, стульях, по всем углам. В квартире были сделаны изменения, чтобы сохранялся порядок, но это не помогало Соломону. Холодильник поставили на место платяного шкафа в коридоре, таким образом, решив проблему, которая все время мучила Амалию. Шумный холодильник был выдворен из спальни, и там стало слишком тихо. Теперь Соломон перенес туда свой письменный стол, и уже нельзя, сидя за ним, видеть на горизонте рыбные пруды и дум-пальму. Место письменного стола в гостиной пустовало. Только одна лампочка из восьми в люстре Амалии светит, запыленная, оставленная, и нет в ней пользы.
Каждый четверг приходит к Соломону Адас помочь ему с уборкой к субботе. Смотрит она на одинокую лампочку и говорит:
«Надо бы что-то поставить в гостиной».
«Может быть, радиоприемник?»
«Эту рухлядь – посреди гостиной?»
«Почему бы нет?»
«Зачем тебе этот древний радиоприемник, если есть у тебя транзистор?»
«Так я к этой рухляди привык».
«Место это подходит для телевизора»,
«Телевизора?»
«Почему бы нет?»
«Но кибуц запрещает частные покупки».
«У Иорама и Амира есть телевизор. Почему же нет его у тебя?»
«Молодые нарушают законы».
«Им на них наплевать».
«Ну, а что говорят об этом в кибуце?»
«Кто-то осмелится им что-то сказать?»
Агрессивные нотки в голосе Адас еще долго звенят в ушах Соломона. В последнее время у нее появились эти нотки, и Соломон беспомощен перед ними. Может быть, она так ведет себя с ним, потому что в последнее время нет к нему в кибуце особого уважения? Эта мысль доставляет Соломону боль, и он пытается сопротивляться ее напору. Она крутится по его квартире как чужая, и в ее молчании чудится ему скрытая враждебность. Моет Адас пол, нагибается, чтобы достать тряпку из ведра, и длинные ее волосы рассыпаются по лицу.
«Ты же мочишь волосы в грязной воде».
«Ну, и что?»
Она еще ниже опускает голову, и руки ее выжимают тряпку с непонятной для него нервозностью, и он смотрит в смущении на длинные пряди ее волос. Ему мучительно хочется провести тряпкой для вытирания пыли по ее волосам, и это воспринимается им самим, как доказательство того, насколько осложнились их отношения. Адас, которая все годы была его девочкой, оставила его, словно бы ушла, хлопнув за собой дверью. Откровенного разговора с ней давно нельзя добиться, и вот, он стоит перед опущенной над ведром ее головой и протягивает руку, чтобы оттащить ее, даже силой. Он отступает, но внутреннее желание прикоснуться к ней усиливается. Он уже не хочет пройтись тряпкой по ее волосам, а просто обнять ее, и рука его с тряпкой для вытирания пыли дрожит. Его охватывает испуг. Откуда это властное желание прикоснуться к Адас руками? Быть может, над его печалью властвуют какие-то деспотические силы? – спрашивает он себя, и дыхание его убыстряется. Слышит Адас тяжкое его дыхание, выпрямляется, обхватывает рукой всю тряпку, и быстрыми движениями, отдаляясь от Соломона, протирает пол. Она чувствует себя неловко, видя странное выражение лица дяди. Глаза его следят за ней и за ловкими ее пальцами, ногти которых окрашены в красный цвет. Не раз Соломон выражал неудовольствием тем, что девушки в кибуце делают себе маникюр, но Адас больше не спрашивает мнение своего дяди Соломона. Иногда она останавливается, отбрасывая волосы с лица и посверкивая ногтями. Дядя уходит в спальную, не выпуская из рук тряпку для вытирания пыли.
В маленькой комнате беспорядочно разбросаны вещи. Здесь уборкой занимается только Соломон. Адас не входит в спальную дяди. Быть может, груда бумаг на его письменном столе удерживает ее. Открытые письма разбросаны в постели. Соломон единственный, который их читает. Однажды, во втором часу после полудня, когда они обычно пьют кофе, он спросил Адас, займется ли она чтением всего ими написанного. Адас ответила, что читать будет после Мойшеле и Рами, но они-то не приходили читать. Рами все еще в армии и редко приходит домой, чтобы справиться о здоровье родителей и тут же их покинуть. Соломон не спрашивает его ни о чем. Интересует его лишь Мойшеле, который освободился от службы в армии с окончанием войны на истощение на Суэцком канале, взял в кибуце отпуск, и уехал за границу. Посылает изредка Адас короткие цветные открытки, а Соломону – тоже редко – пишет обстоятельные письма. О страницах, написанных дядей, он даже не упоминает, и не делает никаких намеков о своем будущем. Адас тоже молчит по этому поводу. Похоже, письма, которыми они обменивались, еще больше отдалили их друг от друга. Быть может, вложили они глубоко между строк всю искренность своих личностей, и теперь ощущают себя опустошенными. Или, быть может, после такой откровенной переписки чувствуют они, что выполнили свой долг, и теперь каждый свободен – идти своим путем. Соломон без конца размышлял над их нежеланием читать письма и, в конце концов, пришел к выводу, что для этого явно ему не хватает семи пядей во лбу.
Соломон признал полнейшую неудачу в откровенном разговоре посредством писем, и сердился на себя, ибо ведь знал изначально о провале этой затеи. Переписка, по сути, была бесцельной борьбой, и у нее не могло быть иного завершения. Отвернулся Соломон от этой груды бумаг, так и не наведя в них порядка. Входит он в спальню, отодвигает кровать, небрежно проводит влажной тряпкой по плиткам пола, и этим завершает уборку. Звуки ее доходят до Адас, и она обращается к дяде из гостиной:
«Ты поменял постельное белье?»
«Когда поменяешь?»
«На следующей неделе».
«Каждую неделю ты говоришь о следующей».
«В конце концов, все образуется».
Последнее слово Соломон произносит один раз в неделю, в четверг после полудня. В остальные дни слово это не возникает на его устах. Ничего хорошего не ожидает он в жизни, ничего в ней не образуется. Все долгое лето сидел взаперти в своих четырех стенах, не выглядывал в наружу, потому и не заметил, что пальмы не горят и не освещают эти тоскливые ночи.
Прошла первая зима без Амалии, поля зазеленели, обещая обильный урожай. Но продолжались дожди, и сорняки угрожали полям. Гора тоже покрылась зеленью, и ветер буйствовал, не давая покоя деревьям и людям. Почти всю зиму Соломон не поднимал жалюзи на окнах, и, быть может, именно поэтому он сравнительно спокойно пережил зиму. Кончилось одиночество, измучившее его летом. Больше не изводили его ночи бессонницей, и он засыпал сном младенца без всяческих таблеток.
И этот покой принес ему маленький сиамский кот, новый житель в квартире, которого привезли в подарок Адас Машенька и Иосиф. По традиции, приезжая в кибуц, они первым делом посетили Соломона, вынули из корзины и посадили на ковер котенка – маленькое красивое существо с белой пушистой шкурой в сероватых полосках, голубыми глазами, черными ушками, носом и хвостом. Котенок носился по комнатам, и хвостик его вилял подобно неугомонному чертенку. Он тащил по всем комнатам клочок бумаги, ухватился за брюки Соломона обеими лапками, и снова поскакал по комнатам, подобно шаловливому ветерку.
Соломон был очарован сиамцем и влюбился в него с первого взгляда. Воспоминания обрели вторую молодость и скакали вместе с сиамцем. Пустые комнаты наполнились жизнью. Снова он услышал голос Амалии, когда они вошли в полученную ими квартиру в квартале старожилов, пустую, лишенную жизни, Амалия открыла кран, и хлынула вода сильной струей, и Амалия обрадовалась и сказала: «А-а, живые воды текут в пустой квартире, сама жизнь с ними течет».
Это, пожалуй, были единственные поэтические слова, которые Соломон услышал из уст Амалии, и они хранились в его душе все годы. И вот он их вновь услышал при взгляде на котенка, взял его на руки и потрепал, как в детстве птичку, которую поймал, но выпустил ее на свободу, потому что полюбил ее.
«Птичка», – бормотал Соломон.
«Как ты назвал сиамца?» – спросила Адас.
«Маленькая птичка», – смущенно сказал Соломон.
«Прекрасное имя», – рассмеялась Адас.
«Есть у меня новости для вас», – вмешался в разговор Иосиф бен-Шахар.
«Что случилось?» – спросили одновременно Соломон и Адас.
«Это не кошечка, а кот», – смеялся отец Адас.
«Кот?» – громко удивился Соломон.
«Я могу тебе это доказать», – пошучивал Иосиф.
«Какое это имеет значение – кошка или кот? – отвергнул Соломон всякое вмешательство.
«Есть небольшая разница», – продолжал веселиться Иосиф бен-Шахар.
«Всегда ты со своими избитыми шутками», – сказала Машенька.
Она сидела на диване, посмеиваясь над мужем и поправляя руками прическу. Машенька вступила в общество, борющихся с лишним весом, и похудела. Исчезли лишние складки, и это вернуло ей что-то от молодости и уверенности в себе. Она перестала быть домохозяйкой, нашла себе общество и личную жизнь, начала посещать вечеринки и покупать одежду в дорогих магазинах Иерусалима. В кибуц она приехала в желтом брючном костюме. Иосиф тоже похудел благодаря диетической кухне Машеньки, но худоба ему не шла, прибавив множество морщин на его лице. Пальцы и зубы у него стали коричневыми от сигарет, которые он беспрерывно курил. В новом щегольском одеянии мать не понравилась Адас, а отец просто отталкивал ее, став подкаблучником. Повернулась Адас к ним спиной, подошла к дяде Соломону, и взяла из рук его котенка. Сиамец рассердился и впился в нее когтями. Она быстро вернула его Соломону:
«Хочешь, чтоб он у тебя остался? Пусть остается».
Так сиамец и стал жить у Соломона.
За окнами гудит ветер, и дождь стучит в жалюзи. Соломон сидит в своем кресле, электрическая печь напротив, «птичка» свернулась клубком на его коленях, обоим тепло и приятно. Гладит Соломон мягкую шкуру, и эта вкрадчивая мягкость порождает какие-то бессознательные воспоминания, и он все шепчет: «Птичка, кошечка, птичка, кошечка…»
В один из вечеров бормотал это, забыв о присутствии Адас. Она прыснула, как в детские ее годы. Благодаря маленькому сиамцу потеплели отношения между нею и дядей. Из-за котенка Адас порой являлась и по вечерам. Вбежав с дождя, с мокрыми волосами, она тоже села греться у печки. Парок шел от ее мокрой одежды, и запах дождя распространился по квартире. Расслабилась Адас на диване, волосы ее рассыпались, из брюк выглядывали, светясь, ноги, с которых она сбросила обувь и носки. Соломон сидел напротив, гладил котенка и бормотал.
«Что ты сказал?» – спросила она.
«Птичка».
«А что еще?»
«Кошечка».
«И ты говоришь – «кошечка».
«Кто еще скажет, если не я?»
«Десантники зовут красивую девушку «кошечкой».
«Правда?»
«Давай назовем птичку кошечкой»
«Но кошечка это просто – кот».
«Ну, а «птичка-кошечка» что-то меняет?»
«Птичка-кошечка» – это не просто кот, это – «птичка-кошечка».
Оба рассмеялись. Соломон накрыл Адас одеялом, сиамец взобрался сверху. Соломон пошел в кухню нагреть чай. Адас в постели, кот на ней. Крутится у нее на груди и мурлычет от удовольствия. Потягивается, поднимает хвост, погуливает по всему ее телу. Адас покачивает его на животе, и он спускается ниже, поигрывая с пуговицами на ее брюках. Адас накрывает его одеялом, и сиамец в полной темноте беснуется между ее ног и дергает за пуговицы брюк. Адас посмеивается, явно довольная. Кот выпутывается из складок одеяла и снова взбирается ей на грудь, впивается когтями в шерсть облегающей кофточки, ударяет лапами в груди, которые покачиваются, и он цепляется за них лапами как за пытающуюся сбежать жертву. Адас отбрасывает его, и, падая, он ухватывается за ее волосы, запутывается в них. Голубые глаза сиамца сквозь темные пряди волос поблескивают, как два уголька в темноте. Адас притягивает его к лицу, потирая кожу его шелковой шкуркой. Люстра бросает на них блики и тени.
Дождь и ветер, смех Адас и мурлыканье котенка, гудение электрического чайника – все как бы связано в единую игру. Сиамец старается вырваться из рук Адас, но она силой прижимает его к своему лицу. Глаза Адас прозрачны и полны света, как и глаза котенка, и они сливаются в единый глаз, острый, хищный, гипнотизирующий. Длинные ее пальцы с окрашенными в красный цвет ногтями держат шкуру сиамца, он выпускает когти, но Адас рукой защищает лицо. Кот сердится, Адас посмеивается, и оба красивы и дики. В дверях стоит Соломон с чашкой чай в руках и смотрит на них затуманенными глазами. Адас чувствует его взгляд, оставляет котенка, но он убегает опять в гущу ее волос. Соломон опускает чашку на стол и садится в кресло. Котенок опять прыгает на грудь Адас, глаза его закрыты и когти вобраны в лапы. Адас кажется такой хрупкой, что даже котенок тяжел на ее груди. Соломон любуется красотой молодой женщины. Ее глаза смотрят вверх, на потолок, свет лампы отражается в них и взгляд становится мечтательным, как в детстве. Взгляд красивой девочки не от мира сего, в душе которой таится Бог. Когда ей отказывали в чем-то, она не плакала, как другие дети, а глядела удивленными глазами на мир, ожесточившийся против нее, отворачивалась от отказавшего ей человека, и уходила.
Соломон вздрогнул, и рука его потянулась к Адас, как бы отделившись от него, и не был он властен над собственной рукой, которая сама по себе тянулась к ней. Наткнулась на чашку с чаем, послышался слабый звук, и Адас сказала:
«Дядя, пожалуйста, достань мои сигареты из кармана пальто».
Подал ей сигареты, и рука его легонько коснулась ее руки. Глаза его не отрывались от «птички», умостившейся на ее груди. Глупая мысль одолела его, не давая покоя: коту можно, а мне нельзя. Адас погрузилась в свои мечтания, сосредоточившись на курении, глаза же Соломона не отрываются от ее фигуры, скользят по ее оголенным ногам, выглядывающим из-под одеяла. Покрыл Соломон их одеялом осторожным и медлительным движением. Неожиданно схватил кота, потянул его с ее груди и швырнул на пол. Адас приподнялась на локти: