bannerbannerbanner
Тайна индийских офицеров

Мэри Элизабет Брэддон
Тайна индийских офицеров

Полная версия

XXV. Бельминстер

Вальтер Реморден нашел себе много дел в Бельминстере. Несмотря на то, что модные картинки, выставленные в окне портнихи мисс Фэг на Большой улице, за полтора года устарели, а для Бельминстера они были совершенно новыми; несмотря на то, что этот маленький городок во многих отношениях отстал на целое столетие от больших городов, – в чем-то он не уступал самым крупным промышленным городам Англии. Увы! К сожалению, по большей части это относится к преступлениям, мрачная тень которых достигает самых отдаленных уголков Вселенной! Впрочем, в отношении пороков Бельминстер, пожалуй, опередил свой век… или, вернее сказать, он утонул в их трясине, так как в эту глушь не проникал ни один луч просвещения. Жители Бельминстера были полностью предоставлены произволу своих дурных наклонностей, и темные улицы городка каждую ночь оглашались шумом и криком бесчинствовавших граждан. Последний ректор церкви Святой Марии, ленивый старик, делал иногда в своих проповедях прямые намеки на тот или другой проступок прихожан, чем вызывал их смех, но так как в Рождество он жертвовал приходу огромное количество прекрасного вина и множество припасов, его все любили, и когда он скончался, население города проводило его с почетом на кладбище. Все были опечалены, но это обстоятельство не помешало после похорон устроить разгульную пирушку и громадный скандал.

Новый ректор оказался другим человеком. Сын бедного фермера, он начал свое поприще в маленьком селе Линкольнширского графства с пятью-десятью фунтами гонорара, и понемногу своим непритворным смирением и самоотречением обратил на себя благосклонное внимание Йоркского архиепископа; все любили его, но вместе с тем и боялись. Такой человек и был нужен Бельминстеру. Голос его был полон мужества и энергии, когда он обличал пороки прихожан; грех не пугал его: он вступал с ним в борьбу и побеждал его. Он не переходил на ту сторону улицы, когда встречался с женщиной дурного поведения, он останавливал ее и спрашивал у нее: зачем она ведет постыдный образ жизни и намерена ли продолжать его в будущем, не делая попытки вернуться на прямой путь? Он всегда приноравливал свое слово к понятиям тех, с кем он говорил, и не озадачивал их громкими фразами, но убеждал ясными и логичными доводами.

– Я такой же работник, как и все вы, друзья! – говорил он кирпичнику, лентяю и пьянице. – Вы пренебрегаете трудом и надоедаете своими просьбами о помощи, имея между тем возможность зарабатывать тридцать шиллингов в неделю. Вы разленились, начали пить и потеряли место. Поверьте, и я с удовольствием выпил бы бутылку портера и провел бы весь вечер за газетой, но я не даю воли подобным желаниям. Вы также не должны поддаваться искушению, лени, а если не опомнитесь, то умрете голодной смертью.

В девяти случаях из десяти увещевания ректора приносили плоды; ленивец ободрялся и снова принимался за работу.

Мистер Гевард никогда не пытался действовать какими-нибудь увертками, которые редко достигают цели; он никогда не говорил несчастным жителям сырых подвалов, где не было на малейшего доступа воздуха, что они жили бы гораздо лучше, если б хорошо себя вели, но старался вбить им в голову, что не следует мириться с грязью, а надо открыть окна, вымыть и вычистить свое жилище, и тогда они по мере возможности будут чувствовать себя лучше. Он сам помогал им навести чистоту и порядок, и когда это ему удавалось, когда старшая дочь бедняка, проводившая целые дни на улице, помещалась в исправительное заведение, созданное вблизи Бельминстера добрыми людьми во главе с ректором, когда старший сын, тоже имевший привычку бездельничать, определялся на плавильный завод, где мальчики получали пять шиллингов в неделю – тогда только ректор начинал учить этих людей добру и находил, что они готовы к этому.

Мистеру Геварду стоило немалых трудов проложить себе путь к сердцам прихожан. Сначала они презирали его, потом стали бояться, а потом полюбили со всею искренностью и сердечностью. В таком положении находились дела, когда ректор обрел отличного помощника в лице Вальтера Ремордена. У мистера Геварда была дочь девятнадцати лет, горячо им любимая и любившая его. Его жена, миссис Гевард, простая женщина, проводила время за вышиваниями и вечно возмущалась глубокой испорченностью бельминстерского общества. Управление домом, раздача милостыни, шитье платья для бедных – все это было предоставлено Бланш, которая стала поверенной отца и помогала ему во всех его делах. Вечерами отец с дочерью прогуливались в саду, беседуя о событиях прошедшего дня, меж тем как миссис Гевард смотрела на них из окна гостиной и недоумевала, о чем они могли так долго говорить. Бланш была необыкновенной девушкой, она многому научилась под руководством отца: говорила на шести языках, хорошо знала историю и не затруднилась бы написать превосходную проповедь.

Молодые девушки раскрывали от удивления глаза, когда Бланш им без всякого смущения признавалась, что не училась музыке и не умеет вышивать. Ее нельзя было назвать красавицей, но ее бледное лицо дышало такой искренней, такой сердечной добротой, таким светлым умом, что человек со вкусом предпочел бы ее блистательной красавице. Ее длинные каштановые волосы падали в беспорядке на прекрасные плечи. Бланш одевалась просто, так как не посещала никого, кроме бедняков. Раз, впрочем, ей пришлось быть на каком-то балу в черном шелковом платье с длинными рукавами; бельминстерские дамы заметили, что в волосах ее нет ни одного цветка; но волосы эти были так густы и роскошны, а платье так ловко охватывало стройный стан, что она привлекла к себе всеобщее внимание. Она разговаривала со своими кавалерами, но еще, того более, со стариками, стоявшими в стороне от танцующих, с девушками, со старушками – и, несмотря на это, все ее полюбили, и она вернулась в свой тихий пасторат с приятными воспоминаниями о вечере, что не помешало ей на следующее утро проснуться в шесть часов и отправиться тотчас же в народное училище исполнять принятую на себя обязанность преподавательницы.

Бланш Гевард и Вальтер Реморден за короткое время стали хорошими друзьями. Девушка была в восхищении от нового викария: она не знала причину его грусти, но видела, что он исполняет свои обязанности едва ли не с большим рвением, чем сам мистер Гевард.

– У мистера Ремордена есть что-то на душе, папа, – заметила она отцу однажды. – Вы не знаете причину его грусти?

– Нет, Бланш, у него нет родных; содержание он получает достаточное, здоровье его в отличном состоянии!

– Ну, оно не отличное, но довольно хорошее, – перебила она, – он ведь только что оправился после тяжелой болезни.

– Тебе известно все, что творится на свете! – заметил ей отец с добродушной насмешкой.

– Он мне сам рассказал об этом, папа! – ответила молодая девушка, глядя отцу в глаза. – Он мне очень нравится, я считаю его хорошим человеком! Но я знаю, что он несчастен, а это тяжело.

– Он, верно, признавался тебе в этом?

– О нет, папа! Напротив, он постоянно старается казаться веселым, а это, конечно, нелегко.

– Ты все замечаешь, а я не замечаю… Неужели ты, шалунья, думаешь, что я стану ломать голову над причинами вздохов Вальтера Ремордена? Я знаю только, что он лучший викарий на свете, что он добросовестно исполняет свой долг и делает добро везде, где только может.

– Мне кажется, что он был несчастлив в любви, – заметила Бланш и тут же покраснела, хотя и не была из числа слабонервных или сентиментальных; склонясь над работой, она начала шить быстрее обыкновенного, но ректор, видимо, этого не заметил – за все это время он даже не взглянул на Бланш.

Со дня приезда в Бельминстер Вальтера Ремордена прошел год. Дружба его и Бланш росла и крепла с каждым днем, принимая характер старинного товарищества, так как в суждениях девушки было много мужского. Не было ничего, о чем бы он не мог разговориться с нею: если она и уступала ему в вопросах политики, богословия, экономики, литературы и метафизики, то была прекрасной ученицей – прямой, не жеманной, не хвастливой, жаждущей постоянно пополнять свои знания. Никто никогда не осмеливался польстить Бланш, всякая лесть казалась ей глубоким оскорблением. У нее почти не было обожателей, потому что мужчины побаивались ее, хотя и уважали за доброту и недюжинные способности.

В один декабрьский вечер Вальтер Реморден сидел в столовой в доме ректора, беседуя с Бланш и ее матерью; впрочем, миссис Гевард почти не принимала участия в разговоре. Ректор ушел после обеда в свой кабинет, чтобы просмотреть бумаги и отчеты новой народной школы. Бланш с наслаждением смотрела на груду новых книг, принесенных Вальтером, и радовалась случаю провести вечер в задушевной беседе. Однако долго наслаждаться ей не пришлось: вскоре вернулся ректор и начал рассказывать о посетителе, которого он только что отпустил.

– Я не умею давать советы, Бланш, – обратился он к дочери, – но вы с Реморденом, может быть, надоумите меня, как и чем мне помочь горю мистера Дантона, директора первоклассного пансиона в Бельминстере; он сегодня приходил посоветоваться со мною насчет одного затруднения.

– А какого рода это затруднение, папа? – спросила его Бланш.

– Дело в том, моя милая, что в числе учеников мистера Дантона двенадцатый год находится молодой человек по фамилии Саундерс, который был помещен к нему в десятилетнем возрасте; так как он по закону теперь совершеннолетний, то ему пора оставить пансион, но тут-то и возникает большое затруднение. Его привез к мистеру Дантону дядя Саундерса, назвавший себя ректором какой-то Англиканской церкви и сказавший, что этот мальчик – сын его родного брата, умершего в Западной Индии, где ребенок перенес желтую лихорадку, затмившую на время его слабый рассудок; после он оправился, но память, разумеется, к нему не вернулась, вследствие чего Саундерс-дядя решил отвезти его в Бельминстер, надеясь, что заботливый уход и свежий воздух восстановят его умственные способности. В течение десяти лет плата вносилась аккуратно: Саундерс-дядя приезжал каждые полгода повидаться с племянником и оставлял условленную сумму; но прошло уже больше года с тех пор, как мистер Дантон не получает платы и не имеет никаких известий о Саундерсе-старшем.

 

– А у мистера Дантона разве нет его адреса? – спросил Вальтер у ректора.

– Нет, Саундерс просил Дантона адресовать письма на имя адвоката, живущего в Грэ‑Зин-сквере. Тот много раз писал этому человеку, но получил ответ, что Саундерс, вероятно, переселился в Индию, но в какое место, никто не знает.

– Дантон мог узнать это по спискам духовенства!

– О! В списках несколько Саундерсов; Дантон писал каждому из них, и все они ответили, что ничего не знают.

– Ну а подброшенный молодой человек не может разве дать никаких указаний?

– Никаких, которые помогли бы Дантону разрешить затруднение. Он не помнит ничего, касающегося его детства, исключая то, что был опасно болен и потом жил со своим дядей Джоржем, как он называет этого Саундерса, на берегу моря. Он уверяет, что провел у моря два или три года, но где – он позабыл.

– А помнит ли он себя во время болезни?

– Видимо, нет; впрочем, он всегда делается задумчивым и странным, когда его расспрашивают об этом. Нужно заметить, что он довольно нервный и слабого здоровья.

– Его умственные способности сильно расстроены? – спросил ректора Вальтер.

– О нет, мистер Дантон уверяет, что он, напротив, очень умен.

– Милый папа! – воскликнула неожиданно Бланш. – Мне пришла в голову мысль…

– Я так и думал, что ты выручишь нас из этого затруднения! – перебил ее ректор.

– Когда будет устроено ваше новое народное училище, то вам понадобится учитель для мальчиков. Я думаю, что вам было бы очень приятно видеть на этом месте молодого человека, у которого нет нелепых предрассудков и отсталых понятий. Отчего бы вам не пригласить этого беднягу? Вы могли бы внушить ему собственные принципы и сделать из него образцового преподавателя.

– Ты права, Бланш, я так и сделаю!

На следующее утро он послал молодого викария к мистеру Дантону, чтобы тот познакомился с Ричардом Саундерсом.

– Имейте в виду, что в этом деле я полагаюсь на вас, – сказал мистер Гевард, – за пять минут вы убедитесь, годится ли молодой человек на должность преподавателя или нет, и в последнем случае мы придумаем что-нибудь другое!

Викарий нашел Саундерса сидящим перед дверью приемной. Директор пансиона ничуть не изменял своего обращения с молодым человеком с тех пор, как перестал получать за него условленную плату: он от души привязался к нему и желал ему только счастья.

– Очень грустно, – сказал он мистеру Ремордену, вводя его в приемную, – видеть молодого, впечатлительного, симпатичного человека, брошенного без всякой опоры и без средств.

Ричард со своим бледным нежным лицом и откинутыми назад русыми волосами понравился Вальтеру Ремордену.

– Вот и мистер Реморден, Ричард, – проговорил директор, – проповеди которого вы всегда слушали с глубоким наслаждением.

Молодой человек поднял голову, отложил книгу и встал, чтобы поклониться молодому викарию, покраснев, точно девушка.

– Я оставлю вас наедине, – сказал мистер Дантон, обращаясь к посетителю. – Мистер Реморден желает поговорить с вами, дитя мое! – сказал он воспитаннику.

Викарий спокойно приступил к разговору, но Саундерс отвечал односложно, перелистывая книгу, которую снова взял в руки, и Вальтер Реморден заметил, что они ослепительно белые и нежные, как у женщины.

«Что же это за личность? – подумал викарий. – Молодой человек слишком женоподобен, и я подозреваю, что ум его далеко не из самых блестящих».

Но вскоре ему пришлось убедить в обратном. Молодой человек оживился и даже сделался красноречивым; он говорил о многом, и в суждениях его проглядывал чрезвычайно здравый, хотя и не блестящий ум. Когда викарий объявил о цели своего прихода, молодой человек сказал, что готов принять на себя любые тяжелые обязанности, чтобы не обременять собой уважаемого и доброго директора.

– Я так обязан ему, – сказал он, – что едва ли найду когда-нибудь возможность заплатить за все то, что он для меня сделал. Он заменил мне близких и родных и вылечил меня от самообольщения…

– Какого? – перебил Вальтер.

– Такого, от которого я страдал после переезда в Бельминстер… Прошу вас не расспрашивать меня об этом! Я теперь вполне вылечился… Да, совершенно вылечился.

Он произнес последние слова с лихорадочной поспешностью, но овладел собой и продолжал спокойно:

– Расскажите мне о вашей новой школе. Мне кажется, что если я вообще способен принести пользу, то принесу ее только в звании учителя. Я полюбил науку.

На другое утро Ричард пришел в дом ректора. Мистер Гевард встретил его по-дружески и поручил заботам Бланш.

– Моя дочь объяснит все, что вам нужно знать, – сказал он Ричарду. – Она мой секретарь, и мой первый помощник, и любимица моя, – добавил он вполголоса, когда вошедшая молодая девушка, откинув назад свои чудные кудри, подставила отцу свой белый, чистый лоб.

Ричард страшно сконфузился, когда его представили мисс Бланш Гевард. Он редко видел женщин и просто испугался, очутившись под эгидой молодой девушки.

О чем с нею говорить? Однако Бланш его успокоила. Пригласив его сесть, она начала объяснять ему планы новых народных школ, упомянула об их значении, привела статистические данные и в конце концов увлекла его разговором и заставила забыть, что она женщина. Впрочем, он, должно быть, не совсем забыл об этом, так как успел заметить, что у нее прекрасные умные глаза и густые каштановые волосы, что она высока, стройна, грациозна и обладает прелестно-округлыми формами. Он вспомнил, что видел ее сидящей в церкви Святой Марии на скамейке ректора и тогда еще подумал, что она, вероятно, очень симпатичная особа.

«Она, право, премилая, – решил он, когда Бланш ушла переодеться. – Какое у нее славное обращение, в ней вовсе нет жеманства! Как естественно ее желание быть полезной всем и каждому!»

Бланш возвратилась прежде, чем Ричард закончил свой мысленный монолог, хотя сознавал, что следует сказать что-нибудь миссис Гевард, занятой своим вечным вышиванием.

– Я хочу пригласить вас с собой в училище, – сказала ему Бланш, надевшая шаль и простенькую шляпу с широкими полями. – Я покажу вам дом, который строится для вас, где вы будете жить и где вам будет прислуживать старуха или мальчик. Вам, конечно, понадобится помощь на кухне?

– Вы хотите сказать, что я вряд ли сумею готовить себе еду? – спросил Ричард, краснея. – Это, пожалуй, верно!

– Жаль! – ответила Бланш. – В таком случае вам придется нанять кухарку; было бы лучше, если бы вы могли обойтись без нее!

Новое училище стояло в маленькой долине в полумиле от города. Бланш и Ричард шли рядом по мокрой траве. Дочь ректора обращалась со своим спутником без церемоний, как с младшим, хотя он был старше ее почти на три года.

– Вы давно в Бельминстере? – спросила она мягко.

– Да, уже двенадцать лет.

– А где вы были прежде?

– Я жил на морском берегу, в каком-то тихом местечке вдвое меньше Бельминстера. Помню, что там было очень мало домов и много высоких скал, теснившихся у бурного моря.

– Но вы помните название местечка?

– Нет, я, кажется, даже и не слышал его. Оно, вероятно, далеко отсюда, так как меня везли от него до Бельминстера ровно сутки. Я там не видел никого, кроме навещавшего меня иногда моего дяди Джоржа да еще старой женщины по имени Мэгвей, ходившей за мной во время болезни.

– Вы были больны?

– Да, но не очень сильно: у меня только часто болела голова.

– Но скажите, – расспрашивала Бланш, – вы приехали в Бельминстер в десятилетнем возрасте, на морском берегу провели не менее двух или трех лет – следовательно, вас привезли туда семи или, быть может, восьмилетним ребенком. Неужели вы не помните, что было с вами до этого?

– О нет… нет! – воскликнул молодой человек с выражением ужаса, который заметил и Вальтер Реморден, когда задал ему подобный вопрос. – Я ничего не помню о моем раннем детстве… Только фантазии, только глупые бредни, и больше ничего!

– А какого же рода были эти фантазии, мистер Саундерс? – спросила его Бланш, в высшей степени заинтересованная рассказом Ричарда.

– О, не спрашивайте меня о них! – сказал он. – Я поклялся не говорить об этом никому!

– Вы поклялись? Кому же?

– Дяде Джоржу. Он уверил меня, что я могу избежать сумасшествия лишь тогда, когда перестану вспоминать об этом. По его словам, мозг мой был отуманен дикими и странными идеями, и от меня зависело, смогу ли я полностью излечиться или сойду с ума. Он объяснил мне это за день до нашего переезда в Бельминстер. Я понял его слова, хотя был еще ребенком. Он заставил меня повторить за ним клятву не вспоминать фантазии, засевшие у меня в голове.

– И теперь, когда вы стали взрослым, вам все еще кажется, что ваш дядя был прав, назвав ваши идеи нелепыми иллюзиями?

– Я поклялся не говорить о них. Умоляю вас не расспрашивать меня!

– Еще одно слово. Вы, конечно, помните ваших друзей, родных – отца, мать?..

– Мать!.. О! Сжальтесь, мисс Бланш! Умоляю вас именем Бога не говорить о моей матери!

Молодой человек замахал руками и повалился на землю.

Бланш встала на колени и попыталась приподнять его голову, но он прятал лицо в траву и восклицал, рыдая судорожно и отрывисто:

– Моя бедная… добрая, нежная мать!.. Она существовала только в моей фантазии… и была сновидением… как и все остальное!..

XXVI. Бред

Рахиль Арнольд долго страдала от раны, нанесенной ей кулаком баронета. Усталость, лишения, волнения, дурное обращение и вечные заботы истощили последние силы этой несчастной, и она несколько недель находилась между жизнью и смертью, лежа в одной из верхних комнат Лисльвудского замка. Леди Лисль приказала сделать все для ее излечения и окружила ее заботливым уходом, но доктор сомневался в ее выздоровлении.

– Она очень слаба, миледи, – сказал он леди Лисль, – силы ее надорваны тяжелой работой. Я уверен, что бедная женщина вынесла много горя. Я помню ее, когда она еще жила со своим мужем в сторожке, а сын ее, который был похож так на сэра Руперта, играл возле решетки парка.

– Он умер от горячки! – заметила Оливия.

– Верно, верно, дорогая леди Лисль, он был такой же тщедушный, как и его мать. Меня ничуть не удивляет это известие! Однако пойду к больной…

Бедняжка ослабла и телом, и душою, беды повлияло и на ее рассудок.

Сэр Руперт не протестовал против пребывания в замке Рахили Арнольд. Казалось, отчасти он даже беспокоится о ее состоянии. Он ежедневно осведомлялся о ней со свойственной ему осторожностью – очевидно, это и в самом деле его интересовало.

– Лучше ли ей? – спрашивал он. – Не бредит ли она? Отвечайте скорее!

– Нет, – говорили ему.

– Спокойна ли она? – продолжал баронет.

– Совершено спокойна; она в полном сознании.

– О чем же она говорит?

– Она так слаба, что говорить ей трудно и почти невозможно.

Такие ответы удовлетворяли его, но на следующее утро он вновь задавал те же вопросы, с той же осторожностью и с тем же плохо скрытым, но живым любопытством. Между тем ничто не могло убедить его, сколь ни беспокоился он о ее положении, войти в ее комнату, хотя она каждый день посылала за ним с просьбой прийти к ней хоть на несколько минут, чтобы она могла взглянуть на него, подержать его руку, вспомнить те дни, в которые маленьким, болезненным ребенком она держала его на коленях, и попросить прощение за то, что она решилась прибыть в Лисльвуд сейчас, когда он находится на вершине богатства и земного блаженства. Эти мольбы могли бы смягчить холодный камень, но не Руперта Лисля.

Ему вовсе не хочется скучать у постели больной, оправдывался он. Почем знать, может, болезнь заразительная? Он даже убежден, что она заразительная – какая-нибудь злокачественная, опасная горячка, схваченная на корабле. Было бы очень странно, если бы ему, баронету и первому богачу во всем графстве, пришлось умереть от горячки, заразившись от ничтожной служанки! Она должна благодарить Создателя, что попала к таким гуманным господам! Пусть довольствуется этим нежданным счастьем!

Других утешений Рахиль от сэра Руперта Лисля не дождалась.

Майор Варней, полневший по мере того, как время оставляло все более заметный след на его волосах, не дерзая, впрочем, превращать их в седину, снова взял верх в Лисльвуде. После сцены в бильярдной он принял скипетр власти с таким невозмутимым и величавым спокойствием, как будто никогда не выпускал его из рук. Баронет занял свое прежнее положение в доме и вернулся к прежним привычкам; должно быть, он надеялся найти союзника в лице своей жены, но Оливия держалась в стороне от него, так что остался совершенно один и не мог сладить с майором. Он по-прежнему бросал взгляд на майора перед тем, как что-нибудь сказать; он по-прежнему следовал за ним, как верная собака, провинившаяся и только что подвергнувшаяся наказанию; он жил, по-видимому, по указке Гранвиля Варнея и для того, чтобы слепо исполнять его волю. Раз он заговорил со своим властителем о больной.

 

– Что мне делать? – начал он резким голосом. – Она надоедает мне своими просьбами, добивается свидания со мною, моего прощения и Бог знает чего еще. Я не хочу объясняться с нею, и вам это известно.

– Да, – отвечал майор. – Я прихожу в восторг, глядя на вашу руку и на ваше кольцо со сверкающим сапфиром. Вы отдали за него в Париже двадцать наполеондоров, и этим сапфиром вы рассекли губу Рахили Арнольд… Да, я вполне уверен, что вы не хотите объясняться с нею, с вашей прежней служанкой!

– Мне кажется, что вам не мешало бы придерживать язык, – злобно прошептал Руперт. – Вы извлекли из этого неприятного случая блистательные выгоды!

– Я извлекаю выгоду из всего, дорогой баронет (баронет со времени Джеймса I, помните это, мой милый, и кавалер с незапамятных времен, род Лисль – очень древний и очень знатный род!). Я извлекаю выгоду из всего, – повторил он, садясь на мягкий диван. – На рынке жизни бесспорно нет товара дороже ума. Я не торговец и употребляю все свои силы, чтобы получить наивысшую цену за свой товар, то есть за свой мозг. Я стараюсь недаром, – добавил майор Варней, вытаскивая из кармана превосходный фуляр и начиная чистить свои длинные розовые ногти оттенком.

– Ну так поймите, – ответил баронет, – что я не могу смириться с присутствием этой женщины. Я попросил бы вас пойти к ней и сказать, чтобы она держала себя поскромнее; она живет в комфорте, а если она будет досаждать мне впредь, то дождется, что я просто велю вытолкать ее в шею! Поняли вы меня?

– Еще бы! Вы хотите, чтобы я передал это Рахили Арнольд.

– Конечно, слово в слово! – подтвердил баронет.

– Это поручение не из приятных, дорогой мой Руперт.

– А мне какое дело?! Приятно оно вам или нет, вы сможете его выполнить. Вы используете меня и должны оказывать мне кое-какие услуги.

Баронет старался придать своему лицу уверенность, хотя осознавал, что это бесполезно и что ему никогда не провести майора.

– Обо всем, что я использую в данное время и чем мне будет угодно пользоваться впредь, вам толковать не стоит, – проговорил Варней, глядя на баронета. – Не забудьте, – продолжал он, – что я пользуюсь кое-чем, что сделало вас моим рабом, как если бы вы были куплены мною в Южной Америке за несколько долларов; сделавшим вас собакой, как если бы я купил вас за известную цену у торговца всякой живностью и держу на цепи в псарне, вместе с другими… Не забывайте этого!

Сказав это, майор расстегнул свой жилет и показал кушак, обнимавший его талию, к которому был прикреплен порт-папье с крепким стальным замочком.

– Видите? – произнес он торжественно. – Этот пояс противодействует увеличению веса, чем я страдаю, к большому моему сожалению; сверх того он еще и очень надежен!

Сэр Руперт Лисль вцепился пальцами в свои жидкие волосы, словно желая их вырвать; но он был чересчур изнежен и труслив, чтобы причинить себе вред или сильную боль.

– Да… Да… – воскликнул он, вертясь на стуле, – вы крепко держите меня в руках… Черт возьми! Будьте вы прокляты!

– Ах, дорогой мой Руперт! Как много у вас сходства с тем милым человеком, под кровлей которого вы провели годы благословенной молодости: вы так нее вялы и ленивы, так же скоры в ругательствах и проклятиях! – заметил майор Варней с приветливой улыбкой.

– Вял и ленив, майор? – проговорил баронет.

– Да! – повторил Гранвиль.

В то самое время, когда звук голосов майора и сэра Руперта раздавался под сводами Лисльвудского замка, а темные густые облака окутывали вершины Суссекских косогоров, какой-то незнакомец прокладывал себе дорогу в одном из лесов Америки, сквозь переплетенные лианы, иссохшие сломанные ветви гигантских деревьев и колючие кустарники, которые цеплялись за него и рвали его платье, как будто находили удовольствие в том, чтобы колоть и мучить странника. Как он ни был утомлен, но все же шел вперед по высокой траве, опутывающей ноги, проклиная терновники, царапающие ему лицо и руки и превращающие его одежду в лохмотья; проклиная мрачные тени и жгучее солнце, место, в которое он стремился, и людей, которых должен был встретить; проклиная себя и весь подлунный мир. Он шел с угрюмым лицом и неподвижным взором к заветной цели, указанной ему мщением; желание поскорее достичь этой цели придавало его истомленному телу новые силы, помогая переносить трудности.

В это время майор Варней с веселой сияющей улыбкой, приглаживая усики, направлялся по длинным коридорам к комнате Рахили Арнольд. От него, как и прежде, как будто исходило какое-то сияние, озарявшее даже темные уголки, так что слуги, встречавшие его на узкой лестнице, по которой он поднимался на верхний этаж, против воли прищуривались. Вся фигура его сверкала, а брелоки часовой цепочки гармонично звякали, ударяясь друг о друга. Варней тихими шагами вошел к больной.

Эта комната, с низким потолком из дубовых бревен и косым окном, полузаслоненным выступом крыши, находилась в одной из отдаленных частей замка. У стены, противоположной окну, стояла старинная кровать под балдахином, на которой лежала больная. Бледное лицо ее было повернуто к дверям, а в широко открытых голубых глазах застыли испуг и сильная тревога. Доктор сидел в кресле у ее изголовья и задумчиво смотрел на свою пациентку, тогда как толстая сиделка глазела на деревья парка.

– Ей сегодня немного хуже, – наконец сказал доктор, – и, по всей вероятности, у нее начнется бред.

Сиделка, углубившись в созерцание деревьев, не расслышала этой фразы. Доктор вынул часы и взял руку больной, но через несколько минут с недовольным видом поднял темные брови, как будто убедился в бесплодности усилий отвратить приступ, и закрыл часы, издавшие чуть слышный металлический звук.

– Единственный сын… злой… бессердечный… дурной… неблагодарный… легко сказать: единственный сын… единственный! – простонала больная.

– Это невыносимо! – заметила сиделка, терпение которой, по-видимому, истощилось. – Она бредила всю ночь, и из-за ее единственного сына я не могла спать! Хоть кастрюли и овощи мне надоели, но это втрое хуже… Ах ты Царь мой Небесный!

Нужно заметить к слову, что дородная девушка недавно дебютировала в подвальном этаже замка в качестве помощницы кухарки, и из этого малопочтенного звания была обращена в сиделку у постели Рахили Арнольд.

– Единственный сын! – повторяла Рахиль, глядя пристальным взглядом на открытую дверь. – Злодей!.. Бесчеловечный!.. Но единственный сын!..

В это мгновение майор появился на пороге. Он был так высок, плечист и статен, что заполнял собою весь проем двери.

Доктор сидел в весьма небрежной позе, вытягивая пальцы своих черных перчаток; сиделка зевала, прикрывая рот грубыми красными руками; на окне пела птичка, в камине трещал огонь, в котле, стоявшем на тагане, закипала вода. Никто не заметил присутствия майора, за исключением больной: испустив слабый крик и собрав все силы, она соскочила с постели и, бросившись к изумленному посетителю, схватила его за ворот; казалось, что она, слабая женщина, хочет вступить в борьбу с этим высоким и сильным человеком.

– А, это вы?! – воскликнула она с безумным видом. – Вы первый злодей в мире!.. Зачем вы пришли ко мне?.. Для чего мне видеть ваше насмешливое, фальшивое лицо… Вы никогда не должны показываться мне на глаза, если вы не хотите, чтобы вас я убила!

– Я это предвидел, – спокойно сказал доктор, – я предвидел возможность приступа, так как давно заметил, что голова у нее не в порядке.

Сиделка оттащила больную от майора и снова уложила ее в постель; несчастная и не думала сопротивляться. Волосы ее растрепались и висели, наполовину скрывая бледное безумное лицо.

Майор отстранил доктора и занял его место так спокойно, как будто был другом или родным больной.

Рейтинг@Mail.ru