bannerbannerbanner
Бумажный дворец

Миранда Коули Хеллер
Бумажный дворец

Джоанна ездит на новом красном «Мустанге». Мама заявляет, что красный цвет – безвкусица, когда я ей об этом рассказываю после того, как впервые вижу машину. Нужно было выбрать синий. Потом фальшиво смеется. Синий цвет благороднее, говорю я. Ты даже не знаешь, что это означает, вклинивается Анна и больно щиплет меня за руку.

Джоанне нравится Анна, но мы с Джоанной «просто слишком разные», говорит она Анне, которая все пересказывает мне. Иногда Джоанна приезжает в город и устраивает особый «девчачий день» для них с Анной: они вместе разглядывают игрушки в дорогих магазинах, обедают в кафе, катаются на коньках. Она покупает Анне сумку от «Маримекко», цвета апельсина и фуксии, с блестящими серебряными застежками, похожими на монеты. Джоанна без ума от густых темно-каштановых волос Анны и учит ее расчесывать их по десять минут в день, чтобы они блестели.

Каждый вечер, ровно в шесть часов, Джоанна выпивает виски с содовой, пока папа готовит ужин и открывает вино, чтобы оно подышало. Ему нравится добавлять в еду лук-шалот, и он разрешает мне сидеть на высоком табурете на кухне, чтобы я помогла ему почистить морковку. Он готовит в большом черном чугунном сотейнике, который потом приходится отмывать маслом вместо жидкости для мытья посуды. Это испортило бы сотейник, говорит он, а масло его лечит. «Лечит от чего?» – спрашиваю я.

Джоанне не нравится, что папе приходится платить алименты на детей. Каждый раз, когда она привозит нас обратно на вокзал в воскресенье вечером, она дает нам сложенный листок бумаги – список того, что она вычла из алиментов: «8 кусков хлеба, 4 ч. ложки арахисового масла, 6 йогуртов, 2 замороженных пирога с курицей, солсберийский стейк…»

Теперь я смотрю, как отец идет по проходу в церкви. Рядом со мной сидит бабушка Миртл с прямой, как палка, спиной, поджатыми губами и сбившейся шляпкой-таблеткой. Ей тоже не нравится Джоанна. В последний раз, когда Джоанна с папой отвезли нас к дедушке с бабушкой, наши чемоданы были полны грязного белья. «Эта женщина просто неряха, – сказала бабушка. – И ленивая, как кошка. Пусть ваш папа и закончил с отличием Йельский университет, но когда дело доходит до того, что ниже пояса, его мозг не работает. Как он мог ее выбрать? Нужно проверить вас на клещей».

Я смотрю на складки белого кружева у себя на подоле, ковыряю засохшую ранку на коленке. Мои ноги покрыты коростой, оттого что я упала на жесткий бетон с лестницы на детской площадке. Бабушка Миртл берет меня за руку и ободряюще пожимает. Мне нравится прикосновение ее потертого серебряного обручального кольца к моим пальцам. Она кладет наши руки мне на колени. Я провожу пальцем по тонким голубым венам у нее на руке. Я так сильно ее люблю.

Анна в темно-синем. Она стала пухленькой, и Джоанна решила, что этот цвет ей больше пойдет. Я нервно постукиваю ногой по полу. Анна пинает меня в голень. Мне велено не ерзать. На алтарь падает красный луч. Я смотрю, откуда он исходит – из витражного окна под потолком. Это кровь Христова, струящаяся из открытой раны. Папа идет мимо меня к священнику. Я выбегаю в проход и бросаюсь ему под ноги, цепляюсь за него и не отпускаю. Он пытается освободиться, не переставая улыбаться гостям, но я держу крепко. Я – ураган белого кружева, слез и соплей. Он кое-как движется дальше, делая вид, что не замечает повисшего у него на ногах ребенка. Я та рыбка, что питается кожей.

Мы с папой приближаемся к алтарю. Органист начинает играть свадебный марш. Гости встают, несколько неуверенно. Теперь по проходу плывет Джоанна в большой воздушной фате, скрывающей ее ярость. Она выбрала атласное платье-мини, из-под которого торчат ее толстые ноги. Они похожи на сардельки, втиснутые в крохотные туфельки. Она перешагивает через меня, берет папу за руки, кивает священнику. Пока они произносят свои обеты, я лежу на полу, свернувшись вокруг его лодыжек. «Почему она не надела трусы?» – думаю я, когда они говорят «Да».

1973 год. Тарритаун, Нью-Йорк

Сегодня «выходной у папы». Он собирался часто брать нас к себе по выходным, но сегодня мы видимся с ним в первый раз за месяц. Они с Джоанной постоянно в гостях. У Джоанны слишком много друзей, и все они хотят познакомиться с ее стариком, рассказывает он нам. «Каким еще стариком? – спрашиваю я. – А мы с ним знакомы?»

У них коричневый дом. С голого дерева во дворе свисает веревка: раньше это были качели. Каменистый кряж за деревом спускается к мутному маленькому пруду. Плавать в нем нельзя, говорит папа, но зимой он замерзнет, и можно будет кататься на коньках. Гостиная узкая и длинная, с огромным окном, которое выходит на «озеро», как его называет Джоанна. «Дом у воды почти невозможно достать», – говорит она. Единственное место в доме, где пол не покрыт мохнатым ковром от стены до стены, это кухня.

Суббота, послеобеденный час. Мы с Анной сидим на кухонном полу и играем в шарики. На улице хмуро, в окна нескончаемо бьет дождь. Я почти выигрываю, когда на кухню, размахивая расческой, влетает Джоанна. Она вытаскивает из расчески волосы и трясет ими у меня перед лицом.

– Ты взяла мою расческу, Элинор. Хотя я сказала тебе, что не разрешаю.

– Ничего я не брала, – отнекиваюсь я, хотя на самом деле брала.

– В этой вашей шикарной новой школе эпидемия вшей. Теперь придется ее кипятить. – Она вне себя от ярости. – Если расческа испортится, я потребую, чтобы ваша мать за нее заплатила. Она из кабаньей щетины!

– Это не я!

– У кого еще светлые волосы? Я не потерплю вранья в этом доме. – Она нагибается и хватает наши шарики.

– Отдай! – кричу я.

Папа возвращается из гаража.

– Ну хватит вам. Не деритесь.

– Не разговаривай со мной, как с ребенком, Генри, – вспыхивает Джоанна.

– Она забрала наши шарики и не хочет отдавать, – жалуюсь я.

– Элла взяла расческу Джоанны без разрешения, – ябедничает Анна.

– Неправда! – кричу я.

– Это всего лишь расческа, – говорит папа. – Конечно, Джоанна не против. Я вам рассказывал, что ваша бабушка в школе была чемпионкой по игре в шарики? – Он открывает морозилку и заглядывает внутрь. – Как насчет пирога с курицей на ужин? Мы с Джо идем в гости.

– Не хочу, чтобы ты уходил, – канючу я. – Ты всегда уходишь.

– Мы будем недалеко. И мы нашли отличную девочку, которая посидит с вами.

– Можно мы посмотрим телевизор? – спрашивает Анна.

– Все что захотите.

– Мне здесь не нравится, – говорю я. – Этот дом уродский. Я хочу домой.

– Заткнись, – фыркает Анна. – Хватит все портить.

Я в слезах выбегаю из кухни.

Джоанна у меня за спиной говорит сквозь собственные сердитые слезы:

– Я больше так не могу, Генри. Я не подписывалась быть матерью.

Я бросаюсь на кровать, утыкаюсь лицом в подушку. «Ненавижу ее, ненавижу ее, ненавижу ее», – повторяю я, точно молитву. Когда папа приходит меня утешать, я отворачиваюсь от него, сворачиваюсь, как мокрица.

Он сажает меня к себе на колени и гладит по голове, пока я не перестаю плакать.

– Я никуда сегодня не пойду, крольчонок. Все хорошо. Все хорошо.

– Она злая.

– Она не нарочно. Вам обеим тяжело. Джоанна – хорошая женщина. Пожалуйста, дай ей шанс. Ради меня.

Я прижимаюсь к нему и киваю, хотя знаю, что это – ложь.

– Умница.

– Бога ради, Генри! – восклицает Джоанна, когда он объявляет ей, что останется дома с нами. – Мы же договорились со Стрипами несколько недель назад.

– Все будет в порядке. Стрипы все равно скорее твои друзья, чем мои. Шейла приготовит что-нибудь восхитительное. А я так давно не видел девочек.

– Сегодня суббота. Я не собираюсь идти в гости одна.

– Еще лучше. Оставайся дома со мной и девочками. Посмотрим кино, сделаем попкорн.

– Сиделка уже едет. Мы не можем просто взять и отправить ее восвояси. – Она поворачивается к нему спиной и, глядя в зеркало в прихожей, надевает большие круглые золотые серьги. Приглаживает брови и щиплет себя за щеки.

– Мы оплатим ей дорогу. Она поймет.

Я завороженно смотрю на отражение Джоанны в зеркале, вижу, как ее ноздри раздуваются и уменьшаются, раздуваются и уменьшаются. Ее губы сжались от ярости в прямую линию. Когда она ловит мой взгляд, я триумфально улыбаюсь.

Но в конце она побеждает. С тех пор папа, встретив нас на вокзале, сажает в машину и отвозит к родителям Джоанны, которые живут в получасе езды от него. Каждую неделю нас ждет новое объяснение: у Джоанны критические дни, и она плохо себя чувствует, дом обрабатывают от гнили, их пригласили в гости в Роксбери, и Джоанна считает, что нам там будет скучно, но на следующей неделе мы обязательно остановимся у него, обещает он. У него грустный вид, когда он машет нам на прощание из машины, и я знаю, что это я виновата.

Отец Джоанны, Дуайт Бёрк, известный поэт. У него приятный хрипловатый голос, и он выходит к завтраку в костюме. Всегда поднимается к себе в кабинет по утрам с бокалом американского виски. Его жена Нэнси – дородная женщина. Католичка. Она носит с собой четки в кармане передника и спрашивает меня, верю ли я в Бога. Печет круглые белые булочки и называет обед «трапезой». Ее волосы всегда аккуратно причесаны. Они из тех родителей, о которых я знаю только по книгам. Добрые и домашние. Понятия не имею, как они могли воспитать эту ужасную корову.

Младший брат Джоанны Фрэнк все еще живет в родительском доме. Ему пятнадцать. Фрэнк стал для нас сюрпризом. «Божье благословение», – говорит нам Нэнси, когда Анна спрашивает ее, почему Фрэнк настолько младше Джоанны. «Она имеет в виду случайность», – поясняет Фрэнк. Он прыщавый, со светлыми, по-военному постриженными волосами. Когда он наклоняется, его брюки сползают, и показывается полоска между ягодицами.

Бёрки живут в белом трехэтажном кирпичном доме, окруженным дельфиниумом и рядами ароматной пахизандры, с видом на ленту реки Гудзон. Здесь постоянно пахнет дрожжами, и полно шоколадных лабрадоров с именами вроде Коры и Меланхолика. В воскресенье утром мы ходим в церковь.

 

У нас с Анной есть своя комната рядом с кухней. К ней ведет потайная лестница из чулана для веников в кладовой. «Комната горничной», – называет ее Нэнси. Никто больше не пользуется этой частью дома. Наши ромбовидные окна выходят на крутой серый склон скалы, которая плачет холодной водой из какого-то подземного источника.

Мы с Анной снова друзья. Мы играем в «море колышется» в саду, делаем бумажных кукол, сидя на деревянной лестнице, и читаем, свернувшись в кроватях. Никто нас не тревожит. Никто на нас не кричит. Когда наступает время обеденной трапезы, Нэнси звонит в колокольчик, и мы бежим вниз по лестнице в столовую, где всегда горит огонь, даже в начале лета. Нэнси нам очень рада, говорит она. Она душит нас в объятиях, покрывает поцелуями и перекладывает вещи из наших чемоданов в комод из орехового дерева.

У Фрэнка есть своя комната отдыха в глубине дома, где он выращивает в аквариумах мышей, хомяков и песчанок. Они таращатся через комнату на удава Уолдо, который живет среди них в самом большом аквариуме. Вечером, после ужина, Фрэнк заставляет нас смотреть, как он кормит змею крохотными мышатами. Розовенькими. Я умоляю его выпустить меня, но он преграждает дверь. В комнате пахнет кедровой стружкой и страхом.

– Веселитесь там, ребята? – окликает из кухни Нэнси, домывая посуду.

– Мы кормим Уолдо! – кричит в ответ Фрэнк. – Вот возьми, – он сует извивающегося мышонка в руку Анне.

– Я не хочу. – Она пытается вернуть зверька, но Фрэнк держит руки в карманах.

– Если ты не покормишь Уолдо, он останется голодным. Может быть, попытается ночью выбраться из аквариума. Ты знаешь, что даже молодой удав может задушить человека за несколько секунд?

Анна убирает крышку на аквариуме змеи, закрывает глаза и отпускает мышонка. Я смотрю, как он падает в мягкую тополиную стружку. Пять долгих секунд он мигает и оглядывается в облегчении оттого, что жив. Уолдо подползает к нему, потом бросается. Мышонок исчезает. Все, что от него осталось, это маленький комок, выпирающий из горла Уолдо. Мы смотрим, как мышцы плавными рывками проталкивают комок к желудку.

Фрэнк любит змею, но еще больше он любит своих хомяков. Он разводит их на продажу, чтобы заработать денег на карманные расходы. Они – самое ценное, что у него есть. В один наш приезд Голди, его любимица, сбегает из аквариума. Фрэнк вне себя. Он зовет ее, бегая по лестницам, заглядывая под диваны, снимая книги с полок. Уверенный, что ее съел кто-то из собак, он пинает по ноге самого старого лабрадора, Мэйбл. Та взвизгивает и отходит, прихрамывая.

– Все в порядке? – кричит Нэнси с кухни, где тушится жаркое из говядины.

Фрэнк поворачивается ко мне. Обвиняет меня в том, что я скормила Голди Уолдо.

– Ты думаешь, что я урод, – допытывается он. – Я слышал, как ты это сказала.

Он прижимает меня к стене на лестнице. У него изо рта пахнет молоком и «Читос». Я смотрю на ядрено-оранжевый порошок от кукурузных палочек у него вокруг рта и клянусь, что я этого не делала.

Вечером, когда Нэнси поднимает одеяло Анны, чтобы ее укрыть, на кровать падает безжизненное тело Голди. Ее расплющило между кроватью и стеной. Нэнси берет совок и веник, открывает окно и выбрасывает хомячиху в заросли гортензии.

Фрэнк смотрит с порога. Высокий захлебывающийся звук вырывается из его горла. Его лицо перекашивается, прыщи наливаются темно-красным. Я уверена, что он задыхается. Завороженно смотрю, думая, что сейчас он умрет. Но вместо этого он издает сдавленный всхлип. Мы с Анной в ужасе переглядываемся, а потом разражаемся хохотом. Фрэнк с красным от стыда лицом убегает. Я слышу топот его ног по нашей деревянной лестнице, хлопанье двери вдалеке. Нэнси смотрит в темноту, спиной к нам.

Когда мы в следующий раз сходим с поезда на вокзале, папа говорит нам, что мы проведем выходные с ним и Джоанной. Дуайт с Нэнси решили, что так будет лучше.

6

11:30

В семье моей матери развод – всего лишь слово из шести букв. Как «скучно» или «ошибка». Оба ее родителя вступали в брак трижды. Дедушка Эймори, который построил Бумажный дворец, жил в своем доме на пруду до самой смерти, рыбачил, плавал на каноэ и рубил дрова в походных сапогах, наблюдая, как меняется экосистема пруда. Выискивал кувшинки, выслеживал больших голубых цапель и считал расписных черепах, которые нежились на упавших деревьях, гниющих и сереющих на мелководье. Перед смертью дедушка Эймори завещал дом Памеле, своей третьей и последней жене. Она единственная оказалась достойна этого места, понимала его очарование, чувствовала его душу – приняла культ Пруда. Бумажный дворец дедушка оставил маме. Ее брат Остин, так и оставшийся в Гватемале, не хотел иметь к нему никакого отношения. Но для мамы это было любимое место на земле.

На стене моего кабинета в Нью-Йоркском университете висит мамина фотография, сделанная в Гватемале. Мой кабинет – мечта для искателей кладов: книги падают с полок, стол завален дипломными работами, огрызками карандашей, рефератами по современной литературе, которые надо проверить, и посреди всего этого – унылый кустик авокадо, за которым я вынуждена ухаживать, как какая-то старая дева, потому что Мэдди «сделала» мне его на день рождения, когда ей было шесть. Единственное свободное пространство – это белые стены, совершенно голые, если не считать одной-единственной фотографии. На этом снимке мама сидит верхом на паломиновой лошади. На ней расшитая крестьянская блуза, подвернутые синие джинсы и кожаные мексиканские сандалии, волосы заплетены в длинные косы. Ей пятнадцать лет. У нее за спиной пыльная дорога, по которой идет мальчик в белом, толкая деревянную тачку, и открытые поля, тянущиеся до самых отрогов застывшей лавы у подножия прячущегося в облаках вулкана. Одной рукой мама держится за вытертый до блеска рожок своего ковбойского седла. В другой руке – початок кукурузы. Она улыбается в объектив, расслабленная, счастливая – с выражением внутренней свободы, какого я никогда не видела у нее на лице. У нее ровные белые зубы.

Мама рассказывала, что фото сделал красивый садовник, а мальчик – его сын, через несколько секунд после этого задел лошадь острым краем тачки, та понесла и сбросила маму, из-за чего мама сломала себе руку и два ребра. Больше верхом она не ездила. Следующей осенью мама уехала из Гватемалы в фешенебельную школу-интернат в Новой Англии, где играла в теннис в белой юбке и каждое утро ходила в капеллу. Она никогда не оглядывалась на то, что оставила.

Мне всегда нравилась эта фотография. Она напоминает мне Давида Микеланджело – секунда, застывшая в вечности, мгновение до броска, до того, как все изменится, случайные события, побуждающие нас повернуть направо или налево или просто сесть на пыльной дороге и больше не двигаться. Мальчик со своей тачкой, лошадь, падение, решение мамы уехать из Гватемалы, вернуться в родные леса подарили мне наш пруд.

Я смотрю с веранды, как Мэдди с Финном плещутся на мелководье. Мэдди показывает на кувшинки, рядом с которыми что-то шевелится. Финн отступает, но Мэдди по-матерински берет его за руку.

– Не бойся. Водяные змеи не ядовиты, – доносится до меня ее голос. Они смотрят, как черная голова змеи поворачивает туда-сюда, когда та, извиваясь, ползет через камыши.

– Смотри! Мальки, – говорит Финн, и они вместе с Мэдди исчезают под водой. Ярко-желтые кончики их трубок рисуют на поверхности цифру восемь.

– Никто не видел мои солнечные очки? – спрашивает мама, выходя на веранду из кухни. – Я помню, что оставила их на полке. Наверное, кто-то переложил.

– Вот они, на столе, – говорю я. – Там, где ты их и оставила.

– Схожу к Памеле. Я обещала принести ей кувшинчик молока и два яйца.

– Надо было попросить Питера купить ей продуктов.

– Вот уж нет. Все, у кого есть здравый смысл, понимают, что не стоит приближаться к твоему мужу, когда у него из ушей валит дым. Но только не ты, Элинор, ты подходишь к нему со спичкой и поджигаешь все вокруг. Я удаляюсь со своим молоком и яйцами. Вернусь, когда вы с мужем перестанете вести себя, как детсадовцы, на глазах у отпрысков. Постарайся быть уступчивее, дорогая. Он хороший человек. Благоразумный. Тебе повезло с ним.

– Знаю.

– И прими что-нибудь от похмелья, – говорит мама. – Ты вся зеленая. В холодильнике есть имбирный эль.

Мама всегда была немножко влюблена в Питера. И она права. Он замечательный человек. Могучее дерево. Добрый, но не мямля. Сильный, как полноводная река. Уверенный в своих суждениях, вдумчивый и побуждающий к размышлениям других. С сексуальным британским акцентом. Умеет рассмешить. Обожает меня. Обожает детей. И я обожаю его в ответ, любовью сильной и глубокой, как корни деревьев. Иногда мне хочется порвать его в клочья, но, наверное, так в любом браке. Туалетная бумага может привести к Третьей мировой войне.

Мама исчезает за деревьями в дальнем конце нашего пляжа, с корзинкой яиц в одной руке и кувшином молока – в другой. Три минуты спустя я слышу, как она издает приветственный возглас, выходя из леса на участок дедушки. Пусть он уже много лет как мертв, но это всегда будет его дом. Я слышу, как открывается дверь, раздаются бессвязные крики, смех, и Памела восклицает: «Боже!» Хотя она на десять лет старше мамы, они лучшие подруги. «Она единственный человек в округе, которого я еще могу терпеть, – говорит мама. – Но моим глазам было бы легче, если бы она хоть иногда носила что-нибудь не фиолетовое. А попробовав ее стряпню, можно подумать, что благодаря ей появилось расстройство желудка. Я как-то обнаружила у нее в холодильнике сыр, который превратился в масло. Все говорят, папа умер от старости, но я подозреваю, что она его случайно отравила».

Под шорох песка и гравия к дому подъезжает машина Питера. Я готовлюсь к тому, что последует. Все? Ничего? Что-то среднее? Момент беспомощности. Незнания, чего ожидать. Я слышу, как он идет по тропинке ко мне, и у меня екает в животе. Я поворачиваюсь на диване спиной к затянутой сеткой двери, принимаю невозмутимую позу и беру свою книгу, чтобы он не мог прочитать выражение моего лица. Как в дзюдо. Но он идет мимо веранды к домикам.

– Джек, открывай! – колотит он по двери. – Выходи! Сейчас же!

Я поворачиваюсь и пытаюсь разглядеть лицо Питера с того места, где сижу. Джек выходит и садится рядом с отцом на крылечко. Мне их не слышно, но я вижу, как Питер что-то втолковывает, а Джек слушает его с надутым видом, после чего заливается смехом. Все мое тело расслабляется. Муж и наш долговязый сын встают и идут ко мне. Оба улыбаются.

– Мадам, вы успокоились? – Питер лезет в карман за сигаретами, похлопывает себя в поисках зажигалки. – Я привел вам вашего пристыженного отпрыска. Он понимает, что вел себя по-скотски и никогда больше не должен говорить с матерью в таком тоне. Извинись перед мамой. – Он ерошит Джеку волосы.

– Прости, мам.

– И… – подсказывает Питер.

– И больше никогда не буду так с тобой разговаривать, – говорит Джек.

Питер берет меня за руки и поднимает с дивана.

– Улыбнись, ворчунья. Видишь? Твой сын тебя любит. А теперь на пляж? – Он подходит к двери и кричит Мэдди с Финном: – Эй! Вылезайте из воды! Выезжаем через пять минут!

Они плещут друг в друга и прячутся от брызг под водой, не обращая на него внимания.

– Так можно я возьму машину? – спрашивает Джек.

– Только в своих мечтах, дружище.

– Можете тогда хотя бы высадить меня у дома Сэма?

Не прошло и двух секунд, как Джек вернулся к роли несправедливо ущемленного подростка. По идее я должна была бы возмутиться. Но сейчас, когда мое сердце слетело с оси, его предсказуемое поведение для меня спасательный круг. Я подставляю ему щеку.

– Поцелуй маму.

Он неохотно чмокает, но я знаю, что он меня любит.

Питер смотрит на часы.

– Черт. Ужасно опаздываем. Собирай своих котят, Элла. Я заведу машину. Джек, набери Сэма и скажи, чтобы встретил тебя у поворота через десять минут.

Я кричу Финну и Мэдди, потом иду в ванную. У меня таинственным образом исчез запечатанный пакет со всеми нашими кремами от солнца. Я знаю, что вчера оставляла его в кладовке. Рывком открываю широкий нижний ящик комода, куда мама запихивает все, что валяется не на своем месте и, по ее мнению, портит вид. Конечно же, пакет там, вместе со шлепанцами Мэдди, которые я не могла найти, и мокрыми плавками Питера, они уже пованивают плесенью, как будто их три дня не вытаскивали из стиральной машинки. На дне ящика обнаруживается большой мамин термос в красную клетку, еще с тех времен, когда я была младше Мэдди. Когда-то к нему прилагалась симпатичная бежевая пластиковая кружка, которая аккуратно закручивалась наверху, как крышка. Я вынимаю пробку и принюхиваюсь. Прошло, наверное, лет двадцать с тех пор, как мама в последний раз пользовалась этим термосом, но от его твердых пластиковых стенок все еще идет слабый запах застоялого кофе. Я мою его, наполняю водой из-под крана и делаю глоток. У воды легкий металлический привкус от труб. Нужен лед.

 

Выйдя обратно на тропинку, я на мгновение останавливаюсь, глядя, как мой очаровательный муж выходит из-за угла с тремя досками для бугисерфинга на голове, полотенцами под мышкой и следующими за ним по пятам детьми. Я его не заслуживаю.

– Питер, – зову я.

– Да?

– Люблю тебя.

– Конечно, любишь, дурашка.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru