А то, что вырезано сейчас, в целости и сохранности отправляется в те же холодильники, на освободившиеся места, и там медики-материалисты станут непрерывно и бдительно наблюдать за их сохранностью: известно же, что придет новая пора, и они могут понадобиться государству для изменения демографии в противоположном направлении.
Таким образом, нам удалось одним глазом заглянуть туда, куда как раз сейчас везут на очередном столе-каталке знакомую нам Онго. Правда, сама она этого не увидит: уже спит, а когда проснется, то окажется уже в совершенно другом месте – в отделении выхаживания.
* * *
Какая-то часть жизни, похоже, прошла мимо Онго; во всяком случае, так ей казалось, когда она, придя в себя и не сразу сообразив, что лежит на больничной койке, окруженная всякими трубочками, проводами и приборами, попыталась вспомнить – как же она сюда попала и зачем. Но так сразу ничего не пришлр на память. Последним, что ей сейчас вспоминалось, было, как они с Сури вчера – точно ли вчера? – сделали то, чему уже давно пришла пора. А вот что случилось с нею потом, никак не оформлялось. Нет, то, что с ними случилось, причиной быть никак не могло. А что же? Что же? Что?
Мучительно напрягая память, Онго между тем начала понемногу ощущать свое тело, которого сначала как будто совсем не было. Оказалось, что тело при ней, никуда не девалось; это было хорошо. А вот то, что вместе с ощущением тела пришла и боль – куда хуже. Однако с болью, как она знала, можно справиться: как только она из общей, рассеянной перейдет в какое-то одно или два места, надо будет сосредоточиться на ней и стараться потихоньку вывести ее за пределы тела; тогда она если и не погаснет совсем, то намного уменьшится, и жить сразу станет легче. Итак, нужно прежде всего понять – где же источник боли, ее центр, глаз урагана.
Еще не рискуя пошевелиться, Онго начала осторожно напрягать мускулы рук – сначала левой .руки, потом правой (от этого боль не усилилась, хотя и не уменьшилась, но мускулы ей повиновались), затем – ног, вслед за этим слегка повернула голову – в одну сторону, в другую; нет, все подчинялось ей, источник боли был где-то в другом месте. Она попыталась напрячь мускулы живота, брюшного пресса; благодаря постоянной гимнастике тело ее было хорошо развито и она умело им владела. И вот тут началось.
Как будто взорвалось – не в желудке, а ниже, ниже, взорвалось и вспыхнуло, и пламя хлынуло по всему телу, по мышцам, сосудам и каналам; она даже вскрикнула от неожиданности и силы, с какой боль проявилась снова, и застыла в неподвижности, ожидая, пока боль если и не утихомирится совсем, то хотя бы успокоится настолько, что можно будет снова начать вспоминать и думать.
Теперь ее уже не интересовало, что с ней случилось и как она сюда попала. Главным было – справиться с болью, все остальное откладывалось на потом. Теперь она достаточно точно знала, где угнездилась боль: в нижней части живота. Неужели… неужели то была расплата за то, что они с Сури сделали?
Возмездие за близость, за любовь? В ее возрасте она успела уже наслушаться всякого об этих материях, считала, что теоретически хорошо подготовлена; но о подобном никто ей не говорил. Да, это сопровождалось вначале болью – но то ощущение никак не сравнить было с тем, что испытывала она сейчас. Однако источник боли располагался там же. Что же это могло быть такое?
Медленно-медленно, чтобы не вызвать нового пароксизма, Онго приподняла под одеялом правую руку, и ее ладонь начала медленно скользить по животу, направляясь к источнику боли. Кожа чуть выпуклого живота стала, показалось ей, немного более шершавой – не было той атласности, какая всегда радовала ее раньше. Но это, конечно, не страшно, за кожей нужен уход, только и всего. Ниже, ниже… Оо!
Это был шов, кончики пальцев распознали его почти сразу. Едва прикасаясь, Онго все же определила его форму: полумесяц. Не очень грубый, но раньше-то там вообще ничего подобного не было! Ее оперировали? По какому поводу? Она ведь была совершенно здорова еще… еще вчера!
Постой, постой. Что-то ворохнулось в памяти: словно бы вчера еще что-то с нею произошло? Какие-то обрывки мельтешили: ночь… мужик какой-то… и она с ним? Бред, скорее всего. Или правда было? Но какое отношение имеет это к тому, что она переживает сейчас? Что же случилось вчера?
Если, разумеется, это было действительно вчера. Впрочем, теперь уже не казалось важным – когда с нею что-то произошло; главным стало – что же с нею сделали, почему и за что?
Шрам был болезненным, но в пределах терпимого. И пальцы ее осторожно, миллипал за миллипалом, заскользили ниже. Наткнулись на колкое местечко: там все было выбрито. Ну, это понятно и не страшно. Главная боль была уже где-то рядом, совсем близко. Онго подвинула ладонь еще ниже…
Что такое?
Там оказалось нечто чужое. Теплое, упругое, но ей не принадлежавшее-и в то же время отозвавшееся на прикосновение, как если бы оно было частью ее собственного тела.
Она, конечно, поняла, что это такое. Но этого никак, никак не могло быть у нее! Это было совершенно немыслимо! Нет! Нет!
А болело внутри, где-то как раз над этим самым – нововведением – это словечко пришло ей в голову, и она невольно усмехнулась.
С болью надо было что-то сделать, переносить ее не было совершенно никакой возможности. К счастью, обучаясь на агра-пилота, она, кроме других полезных знаний, усвоила и приемы борьбы с болью; пилотам Приходится встречаться с нею не так уж редко. Медитация – вот что сейчас ей поможет.
Непродолжительная, но достаточно глубокая. Отвлечься от всех мыслей, от обиды, недоумения, попыток что-то вспомнить; уйти в пустоту, где боли нет и не может быть…
Минут, наверное, через десять она вернулась к действительности; боль за это время пусть и не исчезла со-. всем, но сделалась вполне терпимой.
Онго почувствовала, что больше не может и не хочет лежать. Возможно, потому, что вместо боли в ней вспыхнул гнев; неизвестно, на кого, но сильный гнев, скорее даже ярость. За то, что осмелились с нею сделать – даже не поинтересовавшись ее согласием.
И этот гнев как будто сорвал занавеску, скрывавшую от нее то самое недавнее прошлое, которого она только что никак не могла вспомнить.
Вот, значит, что такое проект "Метаморф". И солдат – да, вот именно, это был солдат, который хотел переспать с нею – и так и сделал, – солдат этот, выходит, не соврал, когда шепотом поведал о том, что произойдет с нею наутро.
"В последний раз", – сказал он. Значит, то и правда был последний раз ее женского самоощущения?
Ну, самоуправцы проклятые!..
Встать Онго мешало множество проводов – оказалось, что на ее тело налеплено множество датчиков, исправно доносивших приборам о ее состоянии. В два рывка она сорвала с себя всю эту дребедень и рывком встала с койки.
Пошатнулась: почувствовала, что очень слаба. Удивилась тому, что новое приобретение почему-то не мешает, хотя раньше она относилась к мужчинам с некоторым сожалением: таскать на себе такие придатки, да еще не в самом удобном месте! Сейчас подумала об этом мельком и тут же отвлеклась: сильно кружилась голова, и пришлось снова сесть на койку; хорошо еще, что можно было удержаться в сидячем положении. И еще лучше, что никто не мешал… собственно, чему не мешал? Да чему угодно.
Но сорванные датчики, похоже, давали информацию не только на ту аппаратуру, что располагалась в палате, но и куда-то еще – на сестринский пост, наверное. И Онго еще не успела собраться с силами, чтобы вновь попытаться встать, как в распахнувшуюся дверь уже вбежали двое. Первой была сестра, зато второй – мужчина – оказался не врачом, как следовало ожидать, а военным, судя по мундиру с какими-то цветными значками на воротнике. Он показался Онго знакомым. Постой-ка… Тот самый, что ночью? Он, он! И с другой уже? Странно, но она ощутила обиду. Вот наездник! Лихой парень, ничего не скажешь.
Ей невдомек еще было, что время женских обид прошло навсегда.
А вызвана обида была тем, что и солдат, и сестра были непосредственно перед появлением в палате явно заняты чем-то другим – судя по тому, что оба они раскраснелись и глубоко и учащенно дышали; солдат на ходу застегивал куртку, сестра же не успела привести себя в порядок, и не только халат ее был нараспашку, но и кофточка под ним расстегнута донизу, а поскольку под нею ничего больше не было, округлые груди ее оказались совершенно открытыми постороннему взгляду.
Онго невольно взглянула на них, привычно сравнивая со своими. А в следующие мгновения ей пришлось пережить нечто совершенно неожиданное.
Оказалось, что новое ее приобретение способно вести себя самостоятельно, без ее воли и участия. При взгляде на голые груди сестры Онго внезапно ощутила сильное напряжение внизу живота – там именно, где только что испытывала боль; напряжение все усиливалось; она, невольно испугавшись, опустила глаза, и увидела…
Не она одна. Солдат загоготал оглушительно и немелодично, словно гогой заржал, сестра же смутилась и поспешно запахнула полы халата. Состояние Онго между тем продолжалось, она не могла бы ни назвать его, ни определить, но невольно сделала шаг вперед – по направлению к представительнице больничного персонала. Головокружение остановило ее – иначе трудно сказать, что Онго захотела бы сделать.
А солдат-любовник заговорил с Онго, и не деликатно, как, наверное, сделал бы врач, а резко, даже грубо, по-военному:
– Мужик, вот теперь сразу видно, что мужик: не успел в себя прийти, и сразу захотел на бабу. Так держать, Онго, бабские придури отставить! Всегда веди себя как мужик! Даром, что ли, тебя наградили всем прибором? Вот и носи его с честью. И не забывай того, чему я тебя ночью обучал. Жаль, что тебя так сразу – я бы и еще провел с тобою практические занятия. Значит, оклемался?
Слава Творцу. Еще недельку покантуешься, подкормят тебя гормонами и прочим – и хватит, Онго Ру, в строй, поскорее в строй, там твое место пустует, а страну надо защищать – и тебе, солдат, придется этим заняться!
С темнотой перестрелка на клине Ком Сот стихла, улкасы, наверняка оставив, как обычно, на деревьях меткачей-"дятлов", сейчас отползали, чтобы, перегруппировавшись, часа через два повторить попытку прорыва где-нибудь в другом месте: горцы нюхом чувствовали, где есть слабина, а где – нет, и никогда не лезли на рожон, но после разведки боем, если успех не обозначался, уходили искать другое место, возможно, более уязвимое. Преследовать их в темноте означало терять людей попусту, и от такой лихости давно уже отказались: она хороша была только для докладов наверх, но не для статистики потерь. Сейчас квадрат-воин Меро, выдвинув посты и выслав ночную – с приборами – разведку для уточнения: действительно ли противник отошел, а также для охоты за «дятлами», чтобы поменьше перестука шло с деревьев, после которого у санитаров прибавлялось работы, разрешил ужинать и отдыхать, выставив дневального в каждом взводе.
Солдат второго класса Онго Ру, второй номер в расчете тяжелого пулемета СКТ (Скорострельный крупнокалиберный триговый), как и весь расчет – шестеро, – поужинал всухомятку: кухни, как всегда, застряли Арук знает где, поварская братия не любила передвигаться в светлое время, а после того как в соседнем квадрате кухня попала в засаду и никто из ее состава не выжил (улкасы даже варевом не воспользовались, выражая свое презрение и отвращение, вылили все на землю и смешали с песком и хвоей), повара стали проявлять прямо чудеса изобретательности, находя каждый раз новые (и правдоподобные!) объяснения того, почему не смогли доставить обед (ужин) на передовую; повара все были воины категории Г, так что серьезно спросить с них у начальства рука не поднималась.
Правда, сухой паек они привозили полной мерой, не скупились, тем самым как бы заранее давая понять, что в следующий раз раньше, чем через сутки, не появятся. Сухомятка сейчас была – консервы из полорогого фарга и сутовые галеты; консервы можно было бы и подогреть – однако пользоваться походными примусами (имевшимися у каждого солдата в ранце), не говоря уже о разведении костров, капитан запретил раз и навсегда: улкасские "дятлы" били по всякому проблеску, даже по сигаретному огоньку, прицелы у них были первоклассные – свирские, понятно, и последних моделей, – какие здесь далеко не до каждого квадрата еще дошли.
Солдаты привычно ругали тыловых воров, которые на каждой войне сколачивают немалые состояния, грозились когда-нибудь да добраться до них, но это еще когда будет… Пока же приходилось курить в рукав или в ямку, вырытую для этой радости, накрывшись поверх для верности черными пластиковыми плащами, под какими спасались обычно от дождей; хватало такого плаща недели на две – не иначе, как и тут не обошлось без воровства.
Галеты отсырели – вода сегодня так и висела в воздухе, хотя до настоящего дождя дело не дошло. Ничего, влажным комком легче было досуха вытереть банку изнутри, чтобы ни крошки не пропало. Этим и занимался сейчас солдат Онго Ру и жевал чисто механически, не ощущая ни голода, ни сытости, думая в это время совсем о другом.
С той поры, как с девушкой Онго произошла известная нам перемена, прошло уже два с лишним месяца. Первый из них она – да нет, тогда уже "он", только очень трудно было к этому привыкнуть, – он провел среди себе подобных, среди метаморфов – таково было их официальное название, хотя в разговорном обиходе все поголовно пользовались другим словеч-,ком: обертыши. Уже не в клинике, но еще и не в казарме; то был своего рода летний лагерь, где их продолжали долечивать и физически, и – главное – психически: чтобы поменьше думали о своем прошлом и побольше – о настоящем и о ближайшем будущем.
Первые дни там прошли тяжело; все держались по-одиночке, неприятно было даже смотреть на себе подобных, а если уж общения было не избежать – на занятиях, скажем, или в столовой, – то оно ограничивалось нервным хихиканьем и почти нечленораздельными междометиями. Сначала в состав этой группы включили и пару дюжин природных мужиков – из числа солдат и подофицеров: рассчитывали, вероятно, что их пример поможет вчерашним женщинам ощутить себя представителями сильного и воинственного (как продолжали по привычке говорить) пола. Не получилось: слишком влиятельным было еще женское начало у измененных, и появление природных мужчин стало оказывать на них, напротив, расслабляющее действие, а не то, какого ожидали.
Мужчин срочно убрали. Но начальство оказалось, как всегда, умнее – специалисты понимали, что время лечит (и медицина с психологией, разумеется, тоже), так оно и получилось – тем быстрее, чем активнее отрастал на щеках сначала юношеский пух, а потом и нормальная мужская щетина. Брились вначале украдкой друг от друга, но быстро привыкли.
А потом наступил неизбежный перелом, подсознание утвердилось в том, что назад пути нет, и самое лучшее – действительно забыть, какой ты была женщиной, и думать только о том, каким становишься и каким станешь мужчиной.
Сыграло роль и то, что было в этой группе в две сотни человек и несколько таких, кто еще в бытность женщиной страдал от этой своей сущности, то ли претерпев горькую обиду именно по своей женской части, то ли у них с гормонами изначально все было не совсем нормально. Эти, хотя и немногие, воспринимали происшедшее с ними как волшебный подарок судьбы, громко (и не без оснований) кляня свое прошлое, и это воздействовало на прочих куда сильнее, чем все силлогизмы начальства – и медицинского, и военного.
Так что понемногу новоявленные мужчины входили в новую роль – вплоть до того, что начались самовольные отлучки в недалекое селение, где еще оставались девушки, отлучки по совершенно мужской причине. Начальство за это выговаривало, но серьезных наказаний не было, в глубине души врачи и командиры были этим довольны: нормальный солдат и должен мечтать о женщинах и при первой же возможности стараться осуществить свои желания. Однако вскоре несколько метаморфов достаточно серьезно пострадали во время свирепой драки с поселковыми мужиками, от войны откосившими в качестве ценных специалистов, – драки тем более яростной от того, что метаморфов обзывали всякими очень обидными словами; влияло на драки и то, что девушек там оставалось совсем немного: большинство их своевременно получило такие же повестки и теперь, надо думать, вечерами шастало в другие населенные места где-нибудь в другом конце страны.
После того как возникли такие осложнения, начальство стало решать проблему всерьез: боевой пыл надо было беречь для встреч с врагами, а не с мужьями, отцами и еще не поставленными под ружье братьями.
Так вчерашние девицы потихоньку превращались в мужей не только по первичным признакам, но и по образу мыслей и действий. Тем более что война уже шла, пока – без решающих успехов ни с той, ни с другой стороны, топтались все там же, где и начинали, и никак не могли выйти на оперативный простор улка-сы, и никак не могли подготовиться к решающему контрнаступлению по ущельям свиры; и дело явно шло к все большей затяжке, так что стало уже совершенно ясно: без них, метаморфов, война не обойдется; а раз уж это им суждено, то пусть будет поскорее, во всяком деле ожидание – самый тоскливый и неприятный этап.
Стали стараться, и вместе с изменениями физиологическими менялась внешность, походка, словарь обогащался за счет более крутых оборотов, манеры делались резче, грубее. Но, как и всегда и во всем, у кого-то это получалось лучше, у кого-то – хуже, были свои лидеры и свои отстающие.
И Онго устойчиво находился среди последних.
Не то чтобы он старался саботировать – это было бы просто глупо хотя бы потому, что всем с самого начала было известно: обратного пути нет, изменить пол можно только один раз, и делать обратную операцию не возьмется даже самый жадный до денег врач (а на деле не врач был нужен, а целая команда, хорошо сработавшаяся и имеющая в своем распоряжении всю необходимую технику и базу для последующего выхаживания), и не возьмется в первую очередь потому, что в случае раскрытия хотя бы одного факта оператору, как и организатору и всем прочим, грозили такие сроки, что сколько бы ни платили – риск оставался неоправданным; тем более потому, что с любым капиталом бежать из страны было некуда: для улкасов медики этого профиля были самыми большими преступниками против Творца, и смерть ожидала таких не легкая, как, скажем, солдата, но тяжкая, очень тяжкая. Что же касается виндоров, морского народа, то теоретически можно было бы, конечно, затеряться на одном из бесчисленных островов множества архипелагов: виндоры, свободный народ, никого к себе не звали, но никого и не выдавали, так что уцелеть там можно было. Но зачем? Цивилизация виндоров отставала от свирской, по мнению специалистов, на века, и чем вести такой образ жизни, какой у них считался нормальным – в сырости, часто в холоде, есть постоянно одну только рыбу и моллюсков, общаться с женщинами, от которых этой самой рыбой несло за версту, – нет, чем такая жизнь, лучше было сидеть в своем благоустроенном доме и не зариться на большой приработок. Итак, пути назад не существовало; но и то, что ждало впереди, как-то не очень радовало.
Дело, наверное, прежде всего было в том, что Онго воспитывали именно по-женски – как будущую жену и мать; с самого детства внушали (семья была законопослушной и патриотичной), что родилась она в поколении матерей, как оно на самом деле и было, и ее идеалами в будущем должны быть любовь, семья и дети.
А об остальном думает и всегда будет думать само государство.
Государство и подумало – но как-то не так. И теперь все эти идеалы надо было зарыть глубоко в землю или сжечь и развеять пепел по ветру, а на освободившемся месте выращивать другие: воинственность, образ жизни перекати-поля (во всяком случае, пока идет война), жесткость и жестокость и все такое прочее. Онго бы с радостью, но глубоко укоренившееся прошлое не хотело освобождать территорию. И Онго страдал от того, что кожа его грубела, что опадали такие красивые, пусть и небольшие, тугие груди, а больше всего по той причине, что до сих пор не хотела умирать любовь к Сури – чувство, о котором Онго с самого начала знал, что оно единственное на всю жизнь. Чувство и непонятно где все еще живущая память о той единственной близости, что у них была: слова, прикосновения, движения – все, казалось, уже совсем погасшее, вспыхивало заново по самому пустяковому поводу (то местечко, где устроили привал, показалось очень похожим на то, где они тогда любили друг друга, то кто-то издали на миг показался вдруг похожим на Сури профилем или жестом), вспыхивало мгновенно, а вот затухало очень и очень медленно, а когда, кажется, совсем утихало, приходила вместо покоя боязнь, что оно вот-вот взорвется снова.
То было страдание, иначе не назовешь, и не было способа от него избавиться, а если и был, то Онго его не знал. Делиться же своими переживаниями Онго ни с кем не хотел – и, надо полагать, правильно делал.
Однако Военным Министерством всякие душевные тонкости и неурядицы во внимание не принимались, не это было его задачей. И по истечении месяца, пусть и среди последних, Онго был признан в куб – такое название носила основная тактическая единица в армии свиров – четыре ромба, в каждом ромбе – четыре квадрата, в квадрате – четыре трига, в котором в свою очередь – три линии, а линия (или дюжина) – это низшее подразделение, как правило, из двенадцати бойцов, считая с командиром, и вопреки своему названию могла при случае состоять и из шести, а если надо – даже из двадцати солдат. Онго в результате своего углубления в военную структуру сначала попал в квадрат солдатского обучения (это случилось два месяца тому назад и был обучен сперва как общий стрелок, после чего был признан готовым к несению службы и передан в треугольник специализации (две с лишним недели), где, убедившись в почти полном отсутствии у него лидерских, да и вообще воинских, способностей, его превратили в подносчика патронов и уже в этом качестве сплавили в линию тяжелых пулеметов, в которой он сейчас и находился, а пошла тому уже вторая неделя.
И в этой пулеметной линии, а точнее, во втором триге, в состав которого входила линия, Онго вдруг почувствовал, что начинает оживать. Но это вовсе не значило, что он наконец-то превращается в настоящего солдата – такого, каким хотело видеть любого из них начальство: смелого, инициативного, ловкого, меткого и так далее. Дело обернулось как раз противоположным образом.
А началось это обращение в то мгновение, когда к тригу вышел только что прибывший, вновь назначенный вместо убитого улкасским "дятлом" командира, флаг-воина, новый командир – квадрат-воин Меро.
Стоя в немногочисленной шеренге, выстроившейся позади сложенных на траву ранцев, Онго, едва увидав вышедшего к ним из землянки капитана, вздрогнул и почувствовал, как все сильнее начинает кружиться голова.
Он понял также, что именно здесь он никогда не сможет избавиться от тех реликтовых чувств и ощущений, какие до сих пор причиняли ему боль.
Дело было в том, что капитан Меро оказался очень похожим на Сури.
Нет, его ни в коем случае нельзя было назвать двойником. Меро был старше, обладал более рослой и мощной фигурой, и лицо его было не того нежно-розового цвета, каким отличался Сури, но скорее коричневого – от загара и ветров, каким неизбежно подставляет себя всякий, воюющий в поле, а не в штабе.
И голос его был не деликатно-нежным, а громким, раскатистым и хрипловатым.
Но вот черты лица, поворот головы, взмах руки – все это было, как показалось Онго, один к одному. И главное – глаза. Меро словно позаимствовал их у Сури – такие же большие, темные, почти черные, бездонные; на суровом солдатском лице они выглядели чуждыми, принесенными из какой-то другой жизни, но они были, и это казалось чудом. А кроме того – при такой видимости, какая была в тот вечерний уже час, – капитана уже в десяти шагах можно было принять за Сури. В первый миг с Онго так и случилось, и он чуть не вскрикнул от счастливого изумления – что, безусловно, не получило бы одобрения, ибо в строю кричать следует "Орро", а не "Ох!".
И чувство, как две капли воды похожее на любовь, снова вспыхнуло в его душе – на этот раз очень высоким и жарким пламенем.
Онго понял вдруг, чего ему не хватало все эти месяцы. Не комфорта, не сытости, не… Ему недоставало любви. Любви не к воспоминанию, а к реальному человеку, которого можно видеть, слышать, обонять… Где-то в глубинах подсознания Онго женское из последних сил боролось с мужским, и сейчас трудно было даже определить – к мужчине то должна быть любовь или к женщине. Любовь просто была необходима.
И вот теперь он ее получил. Здесь. Где ничего подобного нельзя было ожидать – во всяком случае, по его представлениям о войне.
С этого мгновения для него началась другая жизнь.
Новое чувство настоятельно требовало действий. Оставайся Онго по-прежнему женщиной, он нашел бы способ быстро обратить на себя внимание капитана; даже искать не пришлось бы: все нужное для этого совершалось бы инстинктивно, само по себе. Но то, что естественно для молодой девушки, никак не подходило для солдата второго разряда, не говоря уже о том, что Онго сейчас просто не смог бы сделать ничего подобного хотя бы потому, что уже не умел этого: почти во всех внешних проявлениях в нем уже господствовал мужчина, и надо было очень внимательно присматриваться, чтобы заметить не совсем еще исчезнувшие крохи женственности. Нет, женский путь для него более не существовал – и, значит, следовало поступать по-мужски.
А мужским путем обратить на себя внимание командира значило выделиться из прочих своими солдатскими добродетелями. Онго успел уже заметить, что хороший солдат – а в условиях войны это определение включает в себя очень многое – пользуется некими правами и преимуществами, хотя и не записанными ни в одном уставе, но очень хорошо известными здесь всем и каждому. И чтобы иметь возможность хотя бы общаться с капитаном не по-уставному, надо было эти права заслужить.
Потому что Онго пока, с его небольшим ростом, не очень внушительной для мужчины фигурой и характером, в котором почти совершенно отсутствовала агрессивность, если и выделялся на общем фоне, то никак не в лучшую сторону.
Принесенные из прошлой жизни инстинкты заставляли его заботиться о своей безопасности и бояться вражеских пуль больше, а главное, заметнее, чем получалось это у других солдат линии. А во время боя Онго стремился первым из подносчиков занять место позади ведших огонь номеров, а не в стороне; там надо было самому окопаться, а тут от встречного огня защищал не только массивный щит, но и тела наводчика и его помощника, работавших непосредственно за пулеметом. Таким образом, он вроде бы располагался ближе остальных к патронному пункту, где в окопчике находились коробки с новыми лентами, – и тем не менее не спешил первым сползать туда и обратно, чтобы пулемет не испытывал голода.
Быстрее него это делали другие. Такое не проходит незамеченным, в бою каждый виден насквозь и ничто не ускользает от внимания соседей; так получалось и с Онго, и уже вскоре общим мнением стало, что солдат он никудышный, а потому – не жилец: известно, что трусов убивают первыми.
Так прошла первая неделя его пребывания на новом месте – в боевой линии, под огнем. Именно столько времени понадобилось ему, чтобы понять, каков тот единственный путь, которым он мог приблизиться к избранному им человеку.
Были и другие сложности. То, что делало его плохим солдатом, заставляло других обратить внимание на иные его качества. Мужчина остается собой и на линии огня, где все инстинкты не только не приглушаются, а напротив – обостряются. Это учитывается в каждой армии – и в свирской, разумеется, тоже.
Однако проявлению по меньшей мере одного из этих инстинктов существенно мешало некое обстоятельство: в этой армии женщин не было, их к ней и близко не подпускали, все по причине того же Двенадцатого завета. Но это не уничтожало проявлений инстинкта, а лишь вносило коррективы в состав партнеров. Из двенадцати (нет, теперь, увы, только из десяти) солдат линии, где служил Онго, кроме него, было еще трое метаморфов. Видимо, все они были как-то легче уязвимы с этой точки зрения; во всяком случае, уже в течение этой первой после их прибытия недели стало заметно, что образовались три пары – их с беззлобной усмешкой называли "супругами", а одна из этих пар уже на следующий день превратилась в трио: к ней присоединился сам линейный, то есть командир линии, младший подофицер. Метаморф, игравший роль супруги, не возражал; возможно, это шло от опыта его женской жизни.
Начальство от мала до велика обо всех этих делах, разумеется, знало, но ни одним уставом подобные отношения не запрещались, и все понимали, что люди есть люди, так что на это даже не то чтобы смотрели сквозь пальцы, на это вообще не смотрели. Единствен-, ное, что было возведено в ранг неписаного закона, – это в бою никому никаких скидок, ты солдат – вот и воюй, как солдат, а в минуты затишья – сами, ребята, разбирайтесь. Вот такой была обстановка; и Онго, четвертый из метаморфов, тоже быстро ощутил на себе внимание коренных мужчин, за которым последовали попытки к сближению, а затем и откровенное предложение, где главным аргументом служило: "тебе же тоже хочется, разве не видно?", а затем и "ты что – лучше всех хочешь быть?". Трудно сказать: Онго, может быть, и уступил бы давлению, если бы каждый день не удавалось хоть раз, хоть краешком глаза увидеть квадрат-воина Меро; пока он был – никого другого для Онго и существовать не могло.
Именно с этого приставания и началось второе превращение Онго, на сей раз – из труса в солдата. Он понял, что лишь таким путем он сможет не только выполнить главное свое стремление, но и отделаться от приставал: отсохнут, когда увидят в нем солдата не худшего, но лучшего, чем даже самые мужественные из них.
И, стискивая зубы и заставляя себя, натирая на душе кровавые мозоли, Онго принудил себя измениться. Он перестал прятаться за пулеметом, стал чаще других доставлять к пулемету боеприпасы, и даже стрелять (а стрелять из личных автоматов и пулемета всем им приходилось: из автоматов – в бою, а из пулемета – в часы затишья, по мишеням, владеть оружием должен быть каждый) Онго начал сначала удовлетворительно, а потом и просто хорошо – зрение у него всегда было прекрасным, а теперь оказалось, что и рука достаточно тверда, и думать в условиях боя он может все быстрее и быстрее. Научился он и огрызаться, и повышать голос, и первый результат проявился почти сразу: к нему перестали приставать с тем, что можно назвать нескромными предложениями.