bannerbannerbanner
Руина

Михайло Старицкий
Руина

Полная версия

VII

По уходе гетмана Богун завел с Андреем тихую беседу о положении дел на Левобережной Украйне, о настроении умов, а главное, о голоте, судьба которой и там, и здесь была равно безотрадной. Саня, под предлогом хозяйственных распоряжений, увела своего мужа к себе во флигель, оберегая его ревниво от молодой приехавшей гостьи.

Марианна подошла к Мазепе. Долго они смотрели друг на друга с нескрываемою радостью.

– Давно с тобой не видался, – прервал наконец молчание Мазепа, – и так мне радостно, словно на свет народился, – закончил он тихо, подавив непрошеный вздох.

– Как давно? И полгода нет! – заметила ласково панна.

– Ой, как давно! Мне кажется, целая вечность легла между тем временем и сегодняшним днем… Ведь разлука не считается сухим разумом, а считается сердцем.

– Значит, у пана сердце – плохой счетчик. Я ведь тоже соскучилась о своих друзьях; но время у меня незаметно прошло, словно вчера со всеми вами рассталась. Правда, у меня было столько дела и всяких забот, что некогда было ни по пальцам, ни по сердцу считать уходивших дней, – улыбнулась Марианна.

– Это большое счастье, если есть такое дело, в которое можно окунуться с думами, с воспоминаниями, с сердечными ранами, но горе, если себя не сможешь забыть… Тогда все прошлое, словно сегодняшний день, станет перед глазами с ужасом, с болью…

– Ах, прости, друг мой, – остановила его речь жестом Марианна и побледнела. – Я дотронулась до старой раны…

– Рука друга не растравляет ран, а врачует…

– Но есть такие, которых никто и никогда не залечит, никакая дружба, какой бы она ни была щирой…

– Кроме смерти, – произнес загадочно Мазепа и замолчал, погружаясь в какую-то тоскливую думу, а потом, подавивши вздох, продолжал: – Да, ночь беспросветную может рассеять лишь солнце; мне такой ночью и казалось все это время…

– Да, ты прав, Иване, я забыла, – проговорила грустно Марианна, побледнев незаметно. – Моя жизнь текла беспечально… так и несправедлива к другим… конечно, есть раны, о которых и вспоминать больно…

Марианна взглянула на Мазепу, но глаза его были опущены.

– Да, у нас было много забот и тревог в это время, – переменил он сразу тему, – разные неудачи угнетали гетмана, нужно было бороться с событиями, поддерживать его желания, придумывать меры: ведь здесь, во всей окружающей его старшине, нет ни одного человека, который бы подошел к его взглядам.

– Кроме Ивана Мазепы, – поправила Марианна и добавила: – Да, ты один лишь можешь быть здесь порадником и пособником, это я знаю и этому верю, – она взглянула искоса на сидевших в другом конце стола собеседников и закончила тихо: – И убеждена еще в том, что ты нелицемерно предан отчизне.

Мазепа не успел и поблагодарить своего друга за доброе о себе мнение, как дверь в покой отворилась, и в нее поспешно вошел озабоченный гетман в сопровождении Кочубея.

– Панове! – заговорил гетман взволнованно, опускаясь в свое кресло. – Я получил сейчас чрезмерно важные вести: одни благоприятны и тешат сердце надеждой, а другие тревожны и заставляют нас немедленно принять против них меры.

– Что? Что такое? Какая беда? – заговорили все возбужденно.

– Пан Гострый, друзья мои, – продолжал с одушевлением гетман, – предуготовил союз нам с Многогрешным и в главных пунктах примирил наши желания. Теперь мы не одни, гонимые со всех сторон и врагами, и братьями, теперь мы через Днепр подали брат брату руки и сывый дид Славута стал обоим нам снова родной рекой! – Гетман простер вверх руки и произнес глубоко тронутым, дрогнувшим от слез голосом: – Господи, сниди с небес и посети виноград сей, его же насади десница Твоя!

– Аминь! – произнес торжественно Богун, и все, охваченные приливом религиозного экстаза, набожно встали.

– Да, – произнес после небольшой паузы гетман, – Господь это внедряет в сердца братьев любовь… Только и враг человеческий не спит и на Божьей ниве вырывает добрые зерна, а вместо их сеет плевелы… Полковник и гетман пишут мне про Ханенка.

– Про Ханенка, – перебил Богун, – этого Каина?

– Он и несчастного Юрася Хмельницкого завлек в свои сети, – заметил Кочубей, – и безумец угодил в константинопольскую тюрьму «Эдикуль»…

– Да мы его два раза разбили наголову, и он едва удрал на Запорожье, – заговорил Мазепа, пропустив без внимания сообщение о Юрасе, – да и там, верно, не поздоровилось, потому что оттуда махнул в Крым… и неужели опять вынырнул?

– Видишь ли, пане Иване, – заговорил снова гетман, и в голосе его послышались ноты упрека, – когда тревога пошла, что Ханенко в Умани, мы стянули все войска и двинулись ему навстречу, но в Умани его не оказалось… Ты вот и начал меня уверять, что слух о Ханенко был ложным, марным, что пущена была брехня, ты говорил, что этой змее уже не подняться: Запорожье его не примет, так как он слыгался с татарами, а татар он больше не поймает на удочку, потому что не похвалит Высокая Порта… Мало того, ты находил лишним оставлять на рубеже сторожевые полки, и я только сам настоял… а вот теперь этот Ханенко ожил, да еще какие затевает каверзы!

– Я не думал, чтобы он был так безумен, и в этом ошибся, – ответил почтительно, но с достоинством Мазепа, – но что он может затевать, на что он может опереться? И прежние его затеи на песке строились, а новые вилами по воде писать станет?

– О, новые, коварные! – воскликнул гетман, ударивши энергично рукой по столу. – Он подыгрывается к московскому царю, бьет челом ему в подданство и Правобережной Украйной, а для борьбы с врагами предлагает татар, которых будто он уже договорил для Москвы.

– Это хитро, лукаво, – протянул уныло Мазепа, – хотя Москва и открещивается от нас, боясь втянуться с Польшей в войну. Имея за собой силу татар, можно отважиться, – а кусок соблазнительный… Однако везде костью в горле стоят татаре: если никто, даже сам падишах, не укротит их разбойничьих потягов (стремлений), то тогда… – Мазепа сразу умолк, поймав укоризненный взгляд Дорошенко.

– А он еще, этот аспид, – прервал раздражительно гетман, – пускает слух везде, а особенно среди черни, что мы будто поддались совсем туркам, побасурманились…

– Да, – вмешалась в разговор и Марианна, – этот слух упорен и с каждым днем больше и больше растет, народ смущается, ропщет, видя в этом незамолимый грех… даже отца моего потревожили эти слухи, хотя он им и не верит.

– А Ханенко распускает слухи, – отозвался Андрей, – и они прививаются… Он даже доносы посылает и про то московскому царю.

– А как же! – воодушевлялась Марианна. – На той неделе поймали у нас двух послов его… отец задержал и отправил с бумагами их к Многогрешному… У них было еще воззвание ко всем христианам против нарождающегося антихриста, то есть – против твоей милости…

– Да мне Остап говорил, – прибавил вдруг Кочубей, – что и у нас по корчмам говорят вслух и о побасурманеньи, и об антихристе.

Гетман взглянул на него и помертвел от ужаса: неужели кругом уже кричит и восстает народ, а он ничего не знает? И как еще он, антихрист, жив? Как не нашлось благочестивых? А может быть, уже… И заметив, что его растерянность замечена всеми, заговорил как-то неловко, обратясь к Марианне.

– Мне, кроме того, пишет отец твой, что и на Многогрешного был сделан донос, и кому же – патриарху! И тот отлучил гетмана от церкви. Это так расстроило Многогрешного, что он даже слег в постель.

– И это дело Ханенковых рук! – вскрикнул Богун. – Бей меня сила Божья, коли не так… Подлизывается, пес, к Москве, манит ее татарами, а по дороге брешет на обоих гетманов, чтобы их смести и самому захватить обе булавы.

– Совершенно правдоподобно, – подтвердил Мазепа. – Но эти все обстоятельства настолько тревожны, что требуют немедленно противодействия… Tempus brevis est, – нужно обдумать все, выяснить и решиться открыто пойти к намеченной цели.

– Да, обдумаем, обсудим все, друзья мои, – промолвил упавшим голосом гетман, словно придавленный запутанною сетью невзгод. В последнее время энергия у него стала иногда пошатываться, и он сразу поддавался временному бессилию, переходившему иногда в уныние, а иногда в раздражение; к счастью, впрочем, такое настроение у него длилось недолго и при первой нравственной поддержке проходило.

– Да, одному тяжело, не под силу, – вздохнул он опечаленно, – одолели и враги, и напасти.

В это время отворилась дверь, и молоденький джура доложил звонким голосом:

– Ясновельможный гетмане! Найпревелебнейший владыка прислал своего келейника оповестить твою милость, что святый отец прибыл из Канева.

– Владыка, наставник и руководитель мой здесь? – сразу оживился гетман. – Это доброе знамение! Я сейчас к нему и упрошу прибыть ко мне. А вы, друзья, оставайтесь и ждите. Вместе со святителем составим раду и примем от него благословение на благой и нерушимый почин…

Полночь. Весь замок Чигиринский погружен в мрак и покой; не видно нигде ни угрюмых сердюков с алебардами, ни вертлявых суетящихся джур, ни прислуги… Все спит, все покои пусты и закрыты, за исключением лишь угловой, отдаленной светлицы, в которой гетман запирается иногда для отписки бумаг или тайных переговоров с послами; но и в этой укромной светлице дверь тщательно закрыта, а на окна, притворенные извне ставнями, спущены еще тяжелые, в виде драпировок, ковры; кроме окон, вся эта светлица – и пол, и двери, и стены – разубрана тоже коврами, и звуки говора тонут в их пушистом ворсе, не проникая наружу; всякое любопытное ухо напрасно бы здесь приникало к стене или к дверям, – не выдали бы они ему никакой тайны. Теперь в этой светлице, освещенной тремя свечницами, каждая в пять восковых свечей, было торжественное собрание самых близких и преданных гетману друзей; обсуждались на этой раде важнейшие вопросы тогдашней политики, – решались судьбы Украйны. Все собравшиеся понимали высокое значение этой минуты, и потому в выражениях их лиц отражалась какая-то торжественность, а в речах слышались сдержанность, вдумчивость и глубокое самообладание. Ни фляг, ни сулей, ни ковшей не видно было на обрусе (скатерть), покрывавшем длинный стол, а вокруг него стояли лишь с высокими прямыми спинками кресла с мягкими подушками, положенными на сиденья; на них и разместились советчики – радцы. Кроме знакомых нам лиц: Дорошенко, Богуна, Мазепы, Кочубея и Марианны, допущенной к раде по особому уважению к ее заслугам, – теперь на первом почетном месте восседал вновь прибывший превелебнейший митрополит Иосиф Тукальский. Бледное, худое, с запавшими щеками лицо его было обрамлено серебристой бородой, лежавшей пушистым веером у него на груди и достигавшей до панагии; вся тщедушная фигура владыки навевала мысль, – что жизнь уже отошла от старца далеко, что чужды стали ему суета и тщета мирских треволнений, что преддверие загробной жизни уже осенило его крылом; но странно всему этому противоречили его глаза: темные, блестящие, прикрытые резкими дугами черных еще бровей, они горели умом и жизненной силой, способной воспламенять людские сердца. Митрополит был облачен в белую, с радужными поперечными полосами длинную мантию, на голове у него была белая же бархатная остроконечная скуфейка с бриллиантовым, на верхушке, крестом; от скуфьи спадало волнистыми складками на плечи и на спину длинное белоснежное покрывало.

 

– Святейший отче, – говорил с благоговением Дорошенко, – разреши мне сомнения мои своим боговдохновенным умом относительно союза с неверными агарянами. Этим союзом враги мои замышляют на мя, сеют злостные слухи в народе, возбуждают гневом сердца его, куют среди напастников наших супостатские замыслы, ополчают соседей на истребление нас и расхищение народа. А между тем я, грешный, вижу в этом союзе единую опору для спасения родины, единый щит от гонителей наших. Рассуди, превелебный владыка, и вы подайте голос, мои верные друзья! Вся Украйна, вся родная наша страна брошена Богом, она, как горох на раздорожье, кто идет мимо, тот и щиплет, и никакой ограды не дал ей Господь от напастников, не отделил ее от них ни высокими горами, ни непролазными болотами, ни морями, а окрыл ее ширью да гладью, – гуляй по ней, катись покатом куда хочешь.

– Истину глаголеиш, – вздохнул архипастырь.

– Щира правда, – повторил тихо, словно эхо, Богун, и все легким движением голов подтвердили его мнение.

– Так могла ли при таком беззащитном положении отстоять свои права наша Русь? Жить нам самим, без покровителя и защитника, – невозможно. Кого же нам избрать себе за протектора? Польшу? Мы к ней и были прикованы судьбой больше столетия… И чем это кончилось? Расхищением нашего добра, обращением нас в быдло, в скот подъяремный, попранием веры. Да, – поднял голос взволнованный гетман, – Польша, угнетавшая и ныне гнетущая нашу грецкую веру, ненавидящая нас, изверившаяся в клятвах, никогда, во веки веков, не будет нам покровительницей и опекуншей; она вечно будет стремиться поглотить нас, стереть наше имя с лица земли, и народ до дня Судного уже к ней не пристанет: недаром же он за освобождение от ига ее напоил своею кровью всю землю! Ну, от Польши освободился Богдан и выбрал себе новую покровительницу, Москву, и мне самому казалось и кажется, что лучшего покровителя нам и не нужно: и кровь родная, и вера единая, и общая матерь у нас – град святой Киев… да вот горе: единокровная и единоверная Москва от нас одцуралась; мы отданы на съедение Польше…

Выбрать Москву, – продолжал после паузы Дорошенко, – эх, яко бы то! Но она, из боязни войны с Польшей, от нас откажется… Итак, как видите, нам промышлять нужно самим о себе, и коли желаем сохранить свое бытие, то должны таки опять поискать другого себе союзника-покровителя. Остался еще сосед один – Крым. Но что такое Крым? Сильное ли царство, крулевство? Разбойничье гнездо, нестройные орды хищников – и только… ни порядку, ни законов, ни власти державной там нет!.. Мурзы своевольны… и султан подчинить их себе безвладен: как ему остановить их грабеж, коли это единый для татарвы промысел?.. Значит, протекция Крыма для нас не годна – и по бессилию его, и по бесправию, и по вероломству… А потому одно нам остается: выбрать в союзницы и защитницы не сумежное царство, а дальнее какое-либо да надежное. Таким царством я считал и считаю Турцию! С тобою, святый отче, я беседовал о сих справах и заключил даже первоначальный союз с Оттоманской Портой, но теперь, ввиду всяких набрехов, обсудите этот вопрос: или мне укрепить союз с Турцией, или поломать его? Видите ли, найпревелебнейший владыко, и вы, мои друзи: Турция отделена от нас морями и никогда не замыслит ни присоединять нас, ни поглощать, ни отурчивать, – что мы можем видеть на Волынщине и Мультанщине, а корысть союза для нее будет состоять лишь в наших войсках, которые мы обязаны будем давать ей на помощь при ее войнах, за то же и она нас защитить сможет от наших врагов. А в нашу веру турки никогда не вмешаются, и под их санджаком можно будет устраивать свою хату и укреплять в ней свою правду и волю как знаем.

X

У Кочубеев уже стол был накрыт белоснежной скатертью и уставлен кубками, мисками, полумисками, разного рода флягами, изображавшими и барана, и пороховницу, и запорожца на бочке, с возвышавшимся посредине серебряным жбаном.

Молодой хозяин сидел с приглашенным к обеду приятелем Мазепой на отдельном длинном диване, застланном роскошным косцем (ковер), и ждал с нетерпением свою жену и гостью. Наконец дверь отворилась, и на пороге ее показалась стройная фигура Марианны; сегодня, после хорошего отдыха, панна сверкала своей величественной красотой, и лицо ее дышало здоровьем, а глаза искрились какой-то внутренней силой; этот бархатный, темно – малинового цвета кунтуш удивительно шел к ней. Строгий наблюдатель заметил бы, что сегодняшним нарядом, до мелочей, руководил тонкий вкус и невольное желание женского сердца произвести приятное впечатление.

И действительно, Кочубей и Мазепа, особенно последний, были просто опьянены от восторга.

– Пышная панна доставила мне такую честь и совсем ослепила мой убогий курень своим великолепием, – произнес несколько напыщенно Кочубей и подошел к ручке.

Мазепа ничего не сказал; но по озарившемуся радостью его лицу видно было, что он был восхищен еще искреннее.

– А пан не служил при польском крулевском дворе? – спросила с улыбкой Марианна.

– Нет, Бог миловал, – засмеялся в свою очередь Кочубей.

– А я бы подумала, что пан только что из Варшавы; меня бы в том уверили и лестивые речи, и залеты (ухаживания, комплименты)…

– Ошалел, – заметил Мазепа, подмигивая весело на Кочубея.

– Уж кто бы говорил, а кто бы молчал, – вступилась за своего мужа Саня.

– Э, да вы все, вижу, в добром гуморе, – махнула рукой панна, – ну, и отлично; мне самой страшно весело, и я так рада, – обняла она вдруг неожиданно и пламенно Саню. – Да какое же у вас прелестное гнездышко! А пан называет его шалашом! Ай, ай, так обидеть свою дружину! Да тут так хорошо и уютно, что глаз не отвести: и эти квитки, и эти голубки, и эти писанки – ведь все это дело золотых рук Сани!..

– А коли панна так хвалят мою хозяйку за убранство светлицы, то не осрамись же, жинка, обедом… Вели подавать для дорогих гостей все, что ты припасла… да проси, чтоб не огудили, снизошли бы.

Вскоре на столе появились дымящиеся аппетитные стравы. Обед прошел весело, шумно; дружескому, сближающему сердца настроению способствовало немало и ароматное содержимое фляг да пузатого жбана. После обеда позвали Кочубея к гетману, а Мазепа остался с Марианной. Саня хлопотала по хозяйству без устали, появлялась в светлице лишь метеором и занялась, наконец, в кухне приготовлением какой-то удивительной варенухи. Марианна с Мазепой весело болтали, избегая щекотливых вопросов прошлого; но Марианна, улучив удобную минуту, оборвала шутливый тон беседы и обратилась к своему другу с следующим:

– Мне хотелось бы искренне поговорить с тобой о вчерашних решениях… Мне, не знаю почему, но что-то сердце гложет, никак оно примириться не может с бусурманами… Я все ждала от тебя разъяснений, но ты как будто прималчивал.

– Д-да, пожалуй, – замялся Мазепа, не ожидая такого оборота речи, и даже растерялся, словно застигнутый врасплох учителем хлопец, – то есть оно не так… а просто, когда иного изворота в скрутный час (безвыходное время) нет, то я не люблю даром тратить слово… да и тягаться с такими постановами, как святого владыки, не под силу – и надорваться можно.

– Ой, ты не говоришь щиро, – вспыхнула от досады Марианна. – Я никогда не поверю, чтоб ты кленчил (коленопреклонялся) перед думками значных лиц. А во-вторых, в важных справах прежде всего нужна правда, потому что от нее только и можно ждать настоящего добра и корысти.

– Видишь ли, Марианна, – покраснел от обидного подозрения Мазепа и напряг все усилия, чтобы взять себя в руки. – Говорю-то я щиро, от неподкупного сердца: для того, чтобы добиться правды, утвердить ее, нужно выиграть время и найти для нее удобный – слушный – час; не всегда резкая протестация достигает желанной цели; она вызывает, по большей части, упорство в другой стороне и тем подслуживается кривде: безумно идти болотом, коли можно найти окольную, но верную дорогу.

– Но ведь эта окольная дорога может быть так длинна, что пока по ней доплуганишься, так и потреба прошла, и зло уже стало непоправным.

– И тут, любый друже, – говорил уже все увереннее и увереннее Мазепа, овладевая совершенно собой, – нужно сначала все выведать, высвидчить, – и удобство, и длину дорог, и силу зла, и необходимую быстроту помощи, – тогда, взвесивши все, можно и отважиться на кратчайший путь через трясину. Ты смущена союзом с Турцией; по-истине, я сам еще ничего не могу сказать злого про этот союз: для настоящего ведения этой справы многое еще неизвестно. Сердце-то и у меня самого лежало бы больше к союзу с единоверным и единоправным панством, да не всегда сердце говорит правду.

– Нет, сердце всегда говорит правду, – запротестовала горячо Марианна, – его не подкупишь, разум-то может придумать всякие извороты, может затуманить так голову, что и белое покажется черным, сможет, значит, одурить чужой ум и око, а вот сердца-то не обманет, не одурит.

– Ой, друже! Как часто и сердце обманывается! – вырвался у Мазепы горький вздох, удививший даже Марианну. – Но вот обратимся ко вчерашней раде, – зачастил он, желая скрьгть прорвавшуюся сердечную боль, – мне кажется ясно и непреложно, что Украйна без протекции существовать не может, что интересы всякого ее соседа – протектора будут клониться к полному ее поглощению и что, значит, корыстнее для нас протекция далекого царства, которое сам Господь отмежевал от нас широкими морями.

– Да ведь если через широкие моря трудно делать напасти, то так же трудно подавать и помощь, а кроме того, бусурмане никогда не будут желать добра христианину, который для них хуже собаки… Да этим нехристям сам закон их беззаконный велит истреблять неверных, искоренять со света Божьего… Так разве можно верить их слову? Да эти дьяволы продадут нас первому встречному за бакшиш.

– Ты права, верить неверным нельзя, они вероломны, но это вообще относится к простым ордам, у которых нет интересов державных, а у всякой державы есть свои потребы, и ради этих потреб она и ненавистных врагов, и презренных собак обращает в своих союзников. Для Турции опасно усиление Польши или Московии; и та, и другая могут подорвать в конце концов ее могущество, а еще особенно, если эти царства когда-либо сплетут руку с рукой, – тогда бусурманству смерть! Так для Турции важнее, чтоб была меж этими двумя державами страна, да еще подвластная ей союзница.

– Это так, – после минутной вдумчивости согласилась Марианна, – у тебя, Иване, ясный разум, в силе его я не ошиблась!.. – При этих словах матовая бледность ее щек осветилась едва заметным румянцем. – Она и меня покарает! Хотя опять-таки, кто может заверить, что сама Турция смотрит так на свои потребы и серьезно для своих интересов ищет с нами союза?

– Вот это-то и есть неведомое, незнаемое, – вздохнул Мазепа, – и тут только опыт может вразумить нас. Что татарва лишь грабежник и не слишком-то повинуется своему державному владыке падишаху, то это мы уже знаем, а вот сама Турция как будет держать договор и как скоро будет являться на помощь союзникам, этого мы еще не изведали… Посмотрим! Конечно, если ее помощи не докличешься, если пока взойдет солнце – роса очи выест, то этот союз ни к чему: а если и придут союзники да станут своих же спильныков грабить, то такой союз будет уже страшной бедой… Всякий кол, выходит, о двух концах.

– Отгого-то мое сердце и ноет, словно чует, что не ждать нам от гонителей святого креста доброго конца.

Мазепа смолк. Тяжелое раздумье упало на собеседников и придавило их насунувшейся нудьгой.

– Ох, не сладко сироте искать себе приемного батька, – заговорил печальным тоном Мазепа, – но ничего не поделаешь… Конечно, у меня у самого лежит больше сердце к Москве…

 

– Да, друже мой, это вернее, чем с бусурманами, клянусь тебе, – заговорила горячо Марианна, воодушевляясь идеей Мазепы, – пусть над нами будет лучше Москва, чем поганая Турция или ненавистница Польша… Ах, и знаешь что, – сжала она порывисто руку Мазепе, – один только ты сможешь это сделать, один только ты! Я этому глубоко верю!

Мазепа был до глубины души тронут этим сердечным порывом Марианны; в нем сказалась и глубина любви ее к своей родине, и высокая вера в него, все это разбудило в его груди целую бурю мятежных чувств; он не мог разобраться в этих набегающих волнах ощущений, но чувствовал, что они подымают его, что они наполняют радостью и гордостью его сердце, снимают с него покров печали и сиротского отчуждения.

– Спасибо тебе, дорогая, коханая панна, найсердечнейший друг мой на свете, – ответил дрогнувшим голосом Мазепа, – спасибо за твое ласковое слово ко мне и за твою пламенную любовь к нашей неньке… Клянусь тебе, что судьба ее и для меня дороже моей жизни!.. Но чтобы я, лишь только я смог… Это тебя обманывает слепая дружба… Есть и другие, крепкие умы… да, наконец, чтобы направлять судно, нужно стоять у руля…

– И ты будешь кормчим! – воскликнула пророчески Марианна и величественно поднялась, словно желая венчать его на царство.

– Что ты, сестра моя, друже мой! – отшатнулся Мазепа, закрыв даже лицо от неотразимого соблазна, – не мне, не мне о том мечтать!

– Тебе и не мечтать, а честно стремиться! – промолвила строго Марианна, и в ее голосе, в ее позе и повелительном жесте руки было столько обаятельно властного, что Мазепа почувствовал даже священный трепет в своем сердце.

– Ты ли пророк мой, посланный с неба? – воскликнул он в опьянении и благоговейно поцеловал протянутую руку Марианны…

Марианна осталась еще погостить в Чигирине впредь до получения ответа от Гострого, к которому сейчас же гетман послал гонца. Побежали веселые дни, полные доброй деятельности и суетливого труда: писались письма, обдумывались мероприятия, снаряжались гонцы и послы, ополчались войска; лица у всех были озарены оживлением, и глаза смотрели смело вперед: чувствовалось, что цель в пути найдена, что попутный ветер поднялся и корабль окрыляется, поднимая торопливо и дружно все паруса.

Марианна тоже приняла деятельное участие в переписке и отписке, так что Дорошенко не раз замечал Кочубею:

– Эй, стерегись, пане, новый подписок мой тебя за пояс заткнет!

– А что же, за такой панной не угоняешься, – разводил руками Кочубей, – уж и женка моя боится, чтобы панна полковникова не отбила у меня должности.

Мазепа был с утра до ночи занят. Дорошенко хотел было его послать немедленно в Москву, но Мазепа уклонился от этого, заверив гетмана, что нужно предварительно подготовить Думу царскую и послать к тамошним влиятельным людям и письма, и подарки, а потом уже он двинется закрепить справу. Так и сделали: в Москву был отправлен Гамалий, а Мазепа остался в Чигирине направлять и вершить внутренние мероприятия. С Марианной они встречались часто и перебрасывались дружескими словами: для долгих бесед не было времени, а если и выпадал иногда свободный часок, то он тратился на обмен деловых, практических мыслей. Впрочем, ни та, ни другая сторона и не искали случая для излияний сердечных: дружеские отношения между ними были закреплены, а вера друг в друга и в грядущее открывала перед ними светлую даль, связывавшую их единством пути… Загадывать, что будет дальше, стремиться определить точнее свои отношения никому не хотелось, и отраднее было, не растравляя старых ран, врачевание которых предоставлено было времени, дружно и бодро идти в общей работе вперед, вверяя себя всецело своеволию слепой доли…

Дней через десять возвратился гонец от полковника Гострого с обширными письмами и к гетману, и к Марианне; последнюю вызывал батько к себе, чтобы поспешила вернуться и для помощи ему, и для разъяснения некоторых вопросов, которые он из писем понять не мог. Мазепа вызвался проводить панну к самому полковнику, так как он лично мог изложить все гораздо лучше, чем всякая бумага, да, кроме того, и поразведать всю подноготную о Многогрешном, впредь до получения из Москвы предварительного ответа.

В тот же день Марианна, взявши благословение от святого владыки, отправилась с Мазепой, во главе небольшого отряда, в путь. Прощание Сани с ней было особенно нежное; Кочубеиха полюбила панну полковникову, как родную сестру, и все намекала, что прощается только на время, что весь гетманский двор будет по ней тосковать, что ее светлый ум всем здесь приносит отраду, а некоторых и опьяняет, что, во всяком случае, без нее здесь не жить! Марианна с снисходительной улыбкой выслушала эти излияния Сани и подчеркнула, что принимает их лишь за любезность и шутку, обняла тем не менее горячо своего нового друга и обещала когда-нибудь завернуть в Чигирин, а коли кто соскучится по ней, то пусть доставит ей великую честь и радость, посетив ее лесное убежище.

Сам гетман с придворной своей дружиной провожал гостью до самого Днепра и здесь, выпивши на пароме уже последний подорожный кубок, обнял ее и пожелал успехов в достижении их общих заветных желаний. Когда паром тронулся, все перекрестились, замахали шапками и с криками: «Счастливо дай, Боже!» выпалили из рушниц на виват и на ясу[2] грядущей победе.

2Салют.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36 
Рейтинг@Mail.ru