– Ты устала, панна Марианна? – произнес казак, всматриваясь в бледное лицо панны.
– О, нет!
– Не ешь ничего…
– Благодарю тебя, я уж сыта.
– Выпей хоть келех меду, Марианна, он подкрепит тебя.
Девушка улыбнулась:
– Если ты этого хочешь – изволь, но сил мне не к чему подкреплять; ты ведь меня знаешь, Андрей!
Разговор оборвался. Между тем коням распустили подпруги, подвязали мешки с овсом; хлопцы, достав из тороков провизию, расположились на отдых. Несколько душ бросилось было собирать сухой хворост для костра, но атаман остановил их.
– Не надо огня, панове! Опасно, чтобы дым не привлек кого-нибудь.
– Да ведь Ханенка, Андрей, уже загнал гетман в Крым? – произнесла Марианна.
– Самого-то загнал, а собаки его косоглазые еще шныряют кругом. Видела ты эти сожженные, пустые села? Ведь это все их дела…
Это слово казака вызвало и в его душе, и в душе Марианны ужасные картины, виденные ими по пути. Оба замолчали под тяжестью нахлынувших воспоминаний.
Между тем нищий даже свесил голову, внимательно прислушиваясь и присматриваясь к тому, что происходило внизу, но остальные казаки, утомленные длинным переездом, говорили мало и неохотно.
– О, этот Ханенко! – вздохнула, наконец, глубоко Марианна. – Пусть вся эта кровь, все эти стоны на голову ему упадут! Но если удалось дело в Стамбуле, тогда мы ему живо подрежем крылья… Вернулся ли уже Мазепа?
При этом вопросе девушки по лицу Андрея пробежала какая-то неуловимая тень.
– Не знаю, – ответил он, и в голосе его послышалась худо скрытая, неприятная нотка.
– На перевозе говорили, что уже видели его здесь… Когда бы застать… Не услал бы его куда гетман? Далеко ли еще до Чигирина? – продолжала оживленно девушка.
– Марианна… – произнес как-то робко Андрей и замолчал, устремив на Марианну пытливый, вопросительный взор.
Под влиянием этого взгляда щеки девушки покрылись легким румянцем, а брови сердито нахмурились.
– Мазепа привезет нам важные вести, – ответила она гордо, – от этих вестей зависит вся будущность отчизны.
Лицо казака прояснилось.
– Прости, прости меня, Марианна, – прошептал он, – ты знаешь… я…
– Если кони уже отдохнули, прикажи собираться в путь, – перебила его Марианна.
Андрей поднялся и отдал приказание. Через четверть часа Марианне подвели коня. Она собиралась уже вскочить в седло, как вдруг сильный треск на дубе заставил всех вздрогнуть и оглянуться; но не успели они даже подумать, что могло бы быть причиной этого треска, как с дуба посыпались дождем сухие листья, мелкие ветки и вслед за этим к ногам казаков рухнула какая-то грузная, неуклюжая масса.
– Человек! – вскрикнула Марианна, подбегая к упавшему.
– Какой-то странник или монах, – произнес Андрей, рассматривая нищего.
– Убит?
– Нет, жив! Гей, хлопцы, подведите его да струсните хорошенько, пусть-ка расскажет нам, что он тут, на дереве, делал?
В одну минуту казаки окружили странника, подхватили его под руки и поставили его перед Ащуэеем.
Действительно, нищий не был убит; удар и испуг ошеломили его только на одно мгновенье; когда же он увидел себя окруженным казаками, когда почувствовал на себе пронзительный взгляд их предводителя, на лице его, исцарапанном, окровавленном, отразился неподдельный ужас.
– Ясновельможный пане сотнику, пане полковнику, за что, за что? – залепетал он.
– Что ты здесь делал на дереве? Отвечай, да по правде, а не то мы опять подымем тебя туда на веревке! – крикнул на него грозно Андрей.
– Ясновельможный пане, как перед Богом… говорю правду… вот хоть повесь меня, – заговорил странник прерывающимся голосом, – услыхал топот конский и подумал, что татаре… потерял со страху и рассудок, да и бросился на дерево, думал, что там укроюсь…
– Кто же ты такой?
– Был когда-то добрым хозяином, а теперь вот старец бесприютный, нищий, сирота голодный.
Из груди странника вырвалось жалобное всхлипыванье, голова его беспомощно затряслась, по щекам побежали слезы. Вид его невольно возбуждал сожаление.
– Куда же ты идешь теперь? – продолжал Андрей уже смягченным голосом.
– И сам не знаю, куда… побираюсь теперь Христовым именем… С ласки гетманских союзников.
– Не гетманских, а ханенковских, – перебила его строго Марианна, – ты на гетмана не каркай, гетман никогда с басурманами земли своей не воевал.
– Ох, вельможная, милостивая пани! Разве я смею на егомосць каркать? Продли ему, Господи, и веку, и доли… а только вот слышно кругом, что хочет всех нас гетман басурманам отдать, Ох, как же, слухаючи такое, не заболит сердце у всякого, кто родился в вере христианской?
– А ты всякому слуху не верь, это недруги гетманские, баламуты, нарочно такие слухи распускают, чтобы смущать и тревожить добрых христиан, – возразила Марианна, – гетман для того только с турками и в згоду вошел, чтобы оборонить вас от татар, да от своих же псов, которые шарпают, рвут Украйну на тысячу кусков.
– Ох, ох, ясновельможная пани… Кто уже теперь нас, голых и бездомных, оборонит? Расшарпали уже нас вороги… Оттуда ляхи наступают, тут татаре душат, на левый берег не пускают… да и на левом берегу… Ох!
– Молитесь Богу и святому Петру. Он и расшарпанное соединить может… – произнесла с каким-то особенным ударением Марианна и, вынувши из кожаного мешка золотую монету, подала ее нищему, – а это тебе, старче, на хлеб насущный.
Нищий бросился было целовать руки молодой девушке, но Марианна отстранила его.
– Не надо, брате! – произнесла она более мягким голосом, затем вскочила на подведенного ей коня и повторила еще раз значительно: – Молитесь Богу и святому Петру.
– Ну, в путь, панове! – скомандовал Андрей и, обратившись к нищему, прибавил: – А ты, старче, берегись да осматривайся: татаре еще бродят кругом.
Казаки подняли лошадей вскачь, и через несколько минут отряд скрылся из виду.
Долго следил за ним нищий, прислушиваясь к замирающим звукам конского топота. Когда последние отзвуки наконец совершенно угасли, он выпрямился и вздохнул глубоким, облегченным вздохом.
– Ну, уж и трухнул, даже волосы к голове прилипли, – прошептал он, дотрагиваясь до своего мокрого лба. Затем он ощупал все свое тело, попробовал сделать несколько шагов, и по лицу его разлилась довольная улыбка. – Ничего, все цело… хе – хе!.. думал, что уже прямо к черту в пекло лечу; одначе, видно, что разумный человек и из пекла вырваться сможет, да еще заработать при том и добрый червончик! – Нищий рассмеялся каким-то наглым смешком и с удовольствием потер свои руки. – Так вот на какой ток летят наши пташки зернышки клевать! Молитесь Богу и святому Петру… хе – хе! Запомним, запомним, пане Гострый, какому святому молитесь вы!
Нищий крикнул два раза пугачом, и через несколько минут на его крик отозвался другой, отдаленный, протяжный, донесшийся из глубины леса. Вслед за этим послышался треск сухих ветвей, а через несколько времени кусты раздвинулись, и в образовавшееся отверстие вынырнула голова мальчишки, а вслед за нею показались и лошади, которых он вел в поводу.
– Ну, что, как? – обратился он к страннику.
– Ничего, все хорошо, еще и червончик заработали. А теперь на коней – и гайда!
– Куда же?
– К монашкам в гости, в Лебедин!
В просторной светлице гетманского замка, в Чигирине, за квадратным столом, уставленным кубками и флягами, сидела небольшая группа собеседников. Время уже было послеобеденное; в узкие окна, испещренные мелкими разноцветными стеклами, проникал мутный свет, терявшийся совершенно в промежутках между высокими шкафами. Спиной к окну сидел гетман Петр Дорошенко; его фигура в расстегнутом бархатном кунтуше была очень эффектна при этом рембрандтовском освещении, но окаймленные светом края его чуприны и усов отдавали уже чистым серебром, а на оттененном лице, осунувшемся и постаревшем, чернела глубокая рытвина, залегшая между бровей. Боком, ближе к нему, сидел Богун, постаревший тоже, неумолимое время прибавило к его благородным чертам еще несколько черточек, рассыпав их особенно щедро вокруг глаз, хотя и потускневших, но вспыхивающих еще иногда прежним огнем. На других сторонах стола разместились в почтительных позах полные здоровья и сил, словно помолодевшие Кочубей и Мазепа; только на прекрасном лице последнего было разлито теперь задумчиво – грустное выражение. У собеседников ковши были полны, и шел оживленный, захватывающий всех разговор.
– Ты упрекаешь меня, друже мой, – говорил взволнованный гетман, то затягивая некоторые слова, словно желая захватить грудью больше воздуха, то сыпя ими торопливо, – ты упрекаешь меня, что я отозвал назад с левого берега Гамалию с полками и белогородской татарвой и что я будто бы тем изменил своим заветам?
– Не упрекаю, голубе, – прервал его Богун, дотронувшись ласково до плеча, – а говорю лишь про то, что я там видел: города один за другим отдаются снова во власть Демьяна, а то и просто во власть московских воевод… Ты знаешь Демьяна, у него простая казачья душа и доброе сердце, но волей он слаб и труслив, а такие люди в трудную годину впадают часто в жестокость.
– Многогрешному памятна расправа с Бруховецким, а потому он и боится выпустить булаву из своих рук, – вставил, иронически улыбаясь, Мазепа.
– И то может быть, – кивнул головой Богун, – но тут не о гетмане речь, а о народе. Люди только что ожили было надеждой соединиться снова под одной булавой, а тут их, за верность Украйне, бросают, беззащитных, на разоренье…
– Да разве бы я бросил их, Иване? – вскрикнул раздражительно гетман, и в голосе его послышались скорбные ноты. – Разве бы оставил на произвол, если бы не бросила меня самого на поталу моя щербатая доля! Не отступился я от своих думок, они жгут мою грудь и, может быть, пережгут сердце на уголь, а все-таки я их не кину… Но меня одолела безвыходность – скрут. Разве у меня сердце не обливалось кровью, когда был я лишь полковником, когда после смерти Богдана начались братоусобия и кровопролития на нашей несчастной, забытой Богом земле? Славный наш гетман у верной пристани, под надежным крылом думал пристроить измученную, изнеможенную страну – а что сталось? Этот несчастный, обиженный Богом Юрась, ставший забавкою многих, этот неудачник, но щирый сердцем Выговский, эти Иуды – христопродавцы Тетеря и Бруховецкий, торговавшие, как жиды, краем, – разве они не облили родной матери кровью своих детей? Разве соседи не радовались и не подстрекали их на эту каинскую потеху? Ты помнишь эти часы, друже мой любый Иване, они ведь недавно были и укрыли твою голову морозом?
– Туга, бесконечная туга облегла тогда Русский край, заплакала, зарыдала Украйна у гроба своего батька, да и не осушила глаз, а залила их еще кровью, – вздохнул глубоко Богун, и тяжелый вздох его повторили эхом две молодые груди, – а теперь, – закончил он, словно подавившись словами, – уже не туга обнимает Украйну, а смерть разлеглась по ее широким степям.
– Да, ты прав, Иване, – говорил хриплым голосом гетман и отпил несколько глотков меду, – теперешние времена горше первых, а что будет дальше, так страшно спрашивать и у Бога. Но клянусь вам моею несчастной судьбой, – улыбнулся он горько, – что не любоначалие заставило меня принять булаву, а та боль, Что сжимает клещами сердце и у меня, и у тебя, и у другого, кому близки стоны отчизны, и поклялся я отдать всю мою жизнь ей, несчастной.
– Годи, Петре, оставь! – прервал Дорошенка Богун, стиснув крепко руку, – мы тебе верим. Кто твоего сердца не знает?
– Золотое оно, неподкупное, батьку наш! – откликнулся горячо Мазепа.
– Что и толковать! – махнул энергично рукой Кочубей.
– Нет, выслушайте меня, друзья мои, – начал снова гетман, смахнувши что-то с ресниц, туманившее ему глаза, – человек – бо есмь, а errare humanum est… Всякий совет, всякая порада ведь дороги… Вот он, – указал гетман на Мазепу, – никогда не отказывает мне в своем светлом разуме, и я благодарен… Так рассудите, в чем я был не прав и что мне было делать? Ведь с моей булавы начались бесчинства на Украйне и чуть ли не каждый полк стал выбирать себе нового отдельного гетмана. Да что полк? И татары вмешались в наши справы и стали приводить нам своими ордами да разорениями своих ставленников.
– Эх, это всегда так бывает, – вздохнул Мазепа и провел рукой по разгоряченному лбу, отбрасывая назад нависшую чуприну, – где старшина по своему невежеству и близорукости печалится лишь о своих кешенях, а общих интересов знать не хочет, где искренно преданных людей и разумных искать нужно днем с огнем.
– Да, пане Иване, – протянул грустно Богун, – никто у нас не ведает, куда идти и чего желать? А только всяк о своей шкуре заботится… Да и то лишь на сегодня, а про завтра и думки нет.
– Аки птицы небесные, – усмехнулся Кочубей.
– Да, аки птицы, – согласился Мазепа. – Для того ведь, чтобы думать о завтрашнем дне, нужно иметь память и опыт, а для того, чтобы думать о далеком будущем, нужно уже иметь большую голову… У нас даже не установлен звычай, как выбирать гетмана! Сказано – вольными голосами… а чьими? Запорожскими ли, казачьими ли, мещанскими ли, или черной радой?
– Гм! – улыбнулся Богун и потряс одобрительно головой.
Гетман также с видимым удовольствием слушал Мазепу, успокаиваясь и овладевая собой.
– До Богдана гетманов утверждала и ставила Речь Посполита; Богдана выбрало Запорожье, а потом подтвердили избрание вольные голоса казачества, в число которого входила тогда и чернь… так и в Переяславский договор перешло, что гетман избирается вольными голосами. А как пришлось до дела, то и стали захватывать эти голоса прежде всего запорожцы, потом казаки, а потом и чернь… Но так как нельзя же для выбора гетмана согнать куда-либо весь мир, то это право и присваивает всякий… а других не признает, другие, мол, выбраны не по праву… Ну, проходимцы и пользуются этим.
– Да, да… разумная у тебя голова, пане Иване, – заговорил оживленно Богун, приводя своей похвалой в смущение Мазепу, – нет у нас совсем ладу, а стоит какой-то разгардияш, безначалие и бесправие… всякий хочет паном быть, а «на греблю некому», всякому люб лишь разгул, а подчиниться какой-либо власти никто не желает… Ты говоришь, что неизвестно у нас, кому выбирать гетмана?.. А я тебе скажу, что у нас неизвестно, кто имеет право назначать и полковника, и сотника, и хорунжего, и даже бунчукового товарища! То назначает их гетман, то полк или сотня, а то и сами себя, кто желает.
Мазепа кивнул утвердительно головой, а Кочубей даже рассмеялся, но потом, спохватившись, что смех его не соответствует серьезности разговора, сконфуженно вышел в другие покои, захватив порожние фляги.
– Ну, так видите ли, друзья мои, – заговорил теперь более спокойно и уверенно гетман, – в какую злую годину взял в руки я булаву; я убежден был, что моя голова и мое сердце нужны для отчизны, и порешил искренно, что если найдется голова полезнее моей, то я с радостью переуступлю ей свою власть… Главное лихо, что губит и силу народа, и взаимную кровную связь, было и есть, повторяю, расторженье Украйны на две части… причем и Запорожье еще кинуто в какие-то особые, чуждые условия. Я поставил своей первой и главной задачей воссоединить разорванную на части нашу неньку, и этой думке я не изменил, мой любый Иване, и не изменю, пока не сдохну…
– Петре, любый! – схватился Богун и обнял его горячо. – Да разве у меня и на мысль приходила когда-либо зрада? Я только подумал было, что ты затягиваешь исполнение.
– Нет, дослушай, Иване, – усадил ласково Богуна гетман и наполнил ему кубок вишневкой, – раз я задался такой думкой, так должен же был держать крепко булаву в руке и не отдавать ее первому желающему. А разом со мною за эту булаву схватились и Опара, и Суховей, и Ханенко… Значит, и мне, прежде чем промышлять о соединении Левобережной и Правобережной Украйны, нужно было помыслить, чтоб Правобережная не распалась еще на четыре части, и я должен был бросить правый берег… оставить все добытое… – сказал он как-то смущенно, опустив вниз голову, а потом, после небольшой паузы, начал с напускным одушевлением: – Я попробовал прежде действовать увещанием, предлагать даже свою булаву, лишь бы все уступили кому-нибудь одному, но никто не шел на уступки, а напротив, всяк начал действовать силой, и я должен был противопоставить силе силу… с Опарой я справился скоро, Суховей убежал, но Ханенко накликал татар и пошел с ними жечь и грабить родную страну… А тут еще и поляки двинули на меня свои хоругви… Куда мне было броситься? К Москве? Но она нас не хотела и отдала, по Андрусовскому договору, во власть наших исконных врагов… Я и обратился к Турции, единственной, хотя и чужеверной, но могучей державе: она ведь отмежевана от нас морем и не сможет нас проглотить, а помочь нам своей силой может, – закончил Дорошенко.
– Так-то оно так, – произнес Богун вдумчиво, – но бусурманского ига не может народ потерпеть…
– Не ига, а лишь союза, – возразил раздраженно гетман, побагровев от досады; видимо, это был для него особенно щекотливый вопрос. – Я в этом глубоко убежден и теперь… И Турция уже мне оказала услугу, смирила поляков – раз, а потом, когда меня осадил татарскими ордами у Коротни Ханенко, то я пять месяцев там пропадал и пропал бы, но одно слово турецкого посла заставило татарву отступить, и я мог тогда свободно двинуться к Умани и утвердить в том краю свою власть…
– Но Ханенко же снова тебя накрыл с татарами под Стеблевым? Значит, слова падишаха для них ре важны, – заметил лукаво Богун.
– Что ж тут удивительного? – ответил тогда уверенно гетман. – Мурзы и султаны непослушны, самоуверенны, – там тоже безладье.
– А еще и то, – добавил Мазепа, – разве для татарина интересен порядок в устройстве соседа? Ведь порядок дает силу, а сила сокрушает разбойничьи набеги.
– Ну, вот и легко их, разбойников, было подкупить грабежом и накинуть на меня дикие орды… Тут уже спас меня нежданно – негаданно Сирко, и мы разбили наголову татар, а Ханенко едва унес ноги… Вот тогда только, когда про Ханенка и слух простыл, а я остался один с булавой по Правобережной Украйне, тогда только я снова приступил к выполнению своей задачи, к воссоединению разорванных частей родины, и двинул на левый берег свои полки…
– И имел громаднейший успех, – прервал его запальчиво Богун, смешавший последний поход на правый берег с первым, – все тебе стало сдаваться без боя, везде твое имя благословлялось, и народ, озаренный новой надеждой, поднял голову, свергнул и растерзал даже ненавистного ему Бруховецкого, провозглашал уже тебя единым гетманом обеих Украйн, но ты в самую важную минуту…
Мазепа давно уже останавливал взглядом забывшегося Богуна, Кочубей кашлял, но Богун не понимал их, и только теперь, взглянув на гетмана, он спохватился, что сказал лишнее; побледневшее на мгновенье лицо Дорошенко вдруг покрылось багровой краской и потемнело… Наступившие даже сумерки не могли скрыть такой разительной перемены. Гетман ухватился было за грудь рукой, а потом прижал ладони к вискам и застонал слабо.
– Что с тобой, Петре, мой друже? – затревожился Богун, прикладывая и свою руку к воспламененному челу гетмана.
– Воды! – произнес тот глухо.
Мазепа подал торопливо кружку воды и подчеркнул Богуну:
– Ясновельможного всегда приводит в содрогание виденная им картина зверской расправы с Бруховецким.
– Д-да, – словно давился глотаньем воды гетман, дыша тяжело и отирая выступивший на лбу холодный пот, – этак может и паралич задавить, лучше и на думку не пускать… Я ведь не про тот проклятый час говорю, а вот про теперешний, недавний, – говорил он с паузами и передышками, медленно овладевая собой. – Вот про Гамалия и Гоголя, что посылал я на левый берег с полками и Белогородской ордой…
– А – га – га! – догадался Богун. – Ну, и ладно… был ведь там недавно… так вот и не знаю, что побудило тебя отозвать оттуда свои силы, ведь там они победоносно шли и чуть ли не половину гетманства привернули было под твой бунчук…
Гетман не сразу ответил: или ему было тяжело еще говорить, или он обдумывал причины. Мазепа, заметив замешательство гетмана, поспешил на выручку.
– Во – первых, славный полковниче, – заговорил Мазепа, – наших сил там было всего – навсего лишь четыре тысячи, а Многогрешный, не дождавшись помощи от Москвы, собрал своих двадцать тысяч и ударил на наш ничтожный отряд; Гамалий заперся в Городище, и его гетман добыть никак не мог, но все-таки против такой надзвычайной, подавляющей силы нашим нельзя было долго держаться, а потому Гоголь и прилетел сюда за помощью… А тут мы получили известие, что Ханенко снова вынырнул из Крыма и появился с ордами в Умани… Что же было делать? Или послать за Днепр все силы и оставить свою страну без защиты, или вызвать подмогу из-за Днепра сюда и отправить к Умани? Долг правителя и благоразумие заставили гетмана решиться на последнее.
Гетман с благодарностью поднял глаза на Мазепу.
– Тем более, что мысль о соединении Украйны не только не оставлена мною при этом, – добавил он, – а даже подвинута вперед, только другим, мирным путем. Я обратился… с запросом, что желаю вести переговоры с Демьяном, и он откликнулся радостно на мой призыв… Мы готовы, выходит, поступиться оба своими булавами для крепости и блага нашей отчизны.
– Друже мой! Брате мой! Прости меня, что я усомнился! – бросился обнимать Дорошенко Богун, – не в тебе, не в тебе усомнился было, а в твоих мерах, теперь я опять помолодел и даже напиться готов за твой долгий век, за Украйну, за ее будущее.
– А вот и новая запеканка на этот случай, – сказал весело вошедший в этот момент Кочубей с сулеей, наполненной темной ароматной жидкостью. – Жинка приготовила! – похвастался он.
– Давай и наливай! – скомандовал Мазепа.
– Спасибо, спасибо за доброе слово! – говорил между тем растроганный гетман, целуя своего побратима. – За это и следует выпить! – поднял он кубок. – Мне-то и нужны друзья: один я теперь! – закончил он как-то угрюмо и, чокнувшись со всеми, выпил залпом свой кубок при дружных криках «виват!».
– Наступают, действительно, тяжелые времена, – продолжал он, усевшись грузно. – Нужно напрячь все Силы и быть трехголовыми церберами… столько усилий и жертв, и все мы на одном месте, только самое место стало пустынней и глуше. Да, – встряхнул он головой, словно отгоняя прочь от себя докучные мысли. – Сегодня я жду владыку, с ним все обсудим… Нужно решаться, час приспел, и напасти встают тучами.
В это время дверь отворилась, и в комнату вошла сияющая радостью и здоровьем Саня; она занимала теперь в гетманском замке роль хозяйки.
– Ясный гетмане, простите, что я перебила беседу… Джура боялся войти, так я взялась…
– А что там еще? – привстал Дорошенко тревожно.
Все тоже повернулись в сторону Сани с видимым беспокойством.
– Ничего особенного такого, – улыбнулась простодушно Саня, – а только то, что приехала в Чигирин дочь левобережного полковника Гострого, панна Марианна, и просит позволения посетить ясновельможного!
– Марианна? Дочь моего друга? – вскрикнул радостно гетман. – С вестями, верно… Где же она? Проси!
Мазепа до того был огорошен этим известием, что не знал, как скрыть свое непослушное волнение; он остановился в какой-то смешной позе и замер; хорошо, что взоры всех были в это мгновение обращены на входную дверь, и никто не заметил неловкого положения пана генерального писаря…
Через минуту дверь из внутренних покоев была распахнута двумя джурами, и на пороге ее появилась Марианна. Она была в том же дорожном костюме, в темно – зеленом байбараке, облегавшем изящно ее стройный стан, кольчуга была уже снята; лицо панны, классически правильного рисунка, с резко очерченными черными бровями, не носило и следа усталости, а напротив того, от быстрой езды на ее матовом, бледном лице проступал едва заметный румянец. Вся фигура панны полковниковой, дышавшая избытком энергии и здоровья, произвела на всех ободряющее впечатление. Мазепа, сам того не замечая, застыл в восторженной улыбке. Марианна обвела все собрание быстрым взором, задержала его на Мазепе, вспыхнула едва заметно и быстро остановила глаза на ясновельможном гетмане. Дорошенко сделал к ней шага два, раскрыв широко руки.
– Витаю дочь моего друга! – произнес он радушным, приветливым голосом. – Славная, достойная ветвь доблестного рода Гострых всегда приносила мне двойную радость и своим появлением, и добрым предзнаменованием, которые с ней неразлучны.
– Гетман так добр и ласков, – смешалась несколько от похвалы панна, но, оправившись быстро, добавила: – А мои добрые предзнаменования суть лишь открытые щедрые сердца, любовь которых я и приношу нашему любому батьку.
– Спасибо! – промолвил тронутым голосом гетман и, обняв Марианну, поцеловал ее отечески в лоб, а она поцеловала почтительно его в руку. – Спасибо! – повторил он весело. – Вот и выходит, что мы во всяк час и на каждом месте грешим, – только что роптал я на то, что у меня мало друзей, а Господь милосердный и шлет в мою храмину друга, да такого еще, что десятерых стоит.
– Если судить лишь по сердцу, – улыбнулась Марианна, – а по разуму есть у славного гетмана лучшие друзья, – указала она красивым жестом на предстоящих.
– Ну, не разумница ли? Не лыцарь ли настоящий, во всем, по всему? – воскликнул Дорошенко в восторге. – Да будь я вражий сын, если я, хоть и старик, не переломаю за такую панну с десяток булатных клинков!
Всех сразу охватило веселое, шутливое настроение.
– Ты прав, Петре, – подхватил и Богун, – один взгляд этих орлиных глаз покоряет человека целиком и кипятит охладевшую кровь.
– Да за панну не то клинки, а головы можно разбить! – добавила молодежь.
– Вельможное панство! – запротестовала взволнованная Марианна. – Я не привыкла к таким восхвалениям и не люблю подслащенных медом речей… Наши леса приучили меня не до панских лебезинь, а до бурь – непогод и до ласк дикого зверя.
Между тем в дверях скромно стоял еще другой гость, незамеченный пока никем, и слушал эту перестрелку похвал с волнением; лицо его то бледнело, то вспыхивало густым румянцем, то покрывалось перелетными тенями от внутренней сдержанной боли.
– Ну, если ты, панно, привыкла к зверю, – заметил Дорошенко, – то, значит, и этих зверей не лишишь своей ласки. Вот старый медведь, задравший немало на своем веку охотников до нашего добра, Богун – полковник, коли слыхала.
– Кто смеет не знать славного Богуна? Имя его гремит из конца в конец света.
– Если оно повторяется панной, то края света уже лишни, – ответил с юным пылом Богун.
– Вот это подписок и есаул мой – Кочубей, – продолжал гетман, – жалуй его, панно, но обходи оком, а то молодая жонка ему выцарапает глаза, вон та козонька-сарна, – указал он на стоявшую в стороне и вспыхнувшую при этом Саню, черные глаза ее, горевшие в эту минуту, как два уголька, напоминали действительно глаза сарны.
– Рада, рада! – пожала Марианна обоим супругам руки.
– А вот Мазепа, один из друзей, у которого, ты говорила, разуму позычать нужно.
В это время гетман бросил взгляд на дверь и, заметив стоявшего скромно хорунжего Андрея, с изумлением воскликнул:
– Ба, мы и не заметили дорогого гостя!.. Прости, казаче, твоя панна заслепила всем нам глаза! Ну, рад встретить хорунжего из надворных команд славного полковника Гострого в своем курене, – и он обнял подошедшего робко Андрея.
Остальные гости двинулись тоже к хорунжему поздороваться, а Марианна подошла между тем к Мазепе.
– Да, мы старые друзья, – протянула она ему обе руки, причем глаза ее зажглись живой радостью, – и я рада, вельми рада видеть моего друга бодрым и готовым стать на помощь отчизне.
Словно околдованный каким-то могучим очарованием, стоял все время неподвижно Мазепа, следя лишь за движениями Марианны; теперь же услышанные им дружеские слова вывели его из остолбенения.
– Прости, Марианна, – проговорил он в волнении, – увидеть лучшего друга – наилучшая радость. В щирости моих слов ты, конечно, не сомневаешься.
– Верю, верю, – ответила она тихо, – и пан Иван пусть не сомневается в моей щирости.
– Садитесь же, друзья мои, – приветливо пригласил гетман, – а ты, наша милая сарна, – обратился он к Сане, – распорядись, чтобы сюда подали и кубков, и меду, и твоей запеканки.
Когда все уселись и комната осветилась канделябрами, а в блестящих золотых кубках заискрилась темная влага, то гетман, подняв вверх свою увесистую стопу, провозгласил первую здравицу за своего друга и наивернейшего упадника Украйны полковника Гострого. Все с шумом и искренними пожеланиями осушили свои кубки.
– Ну, а как же здоровье его? – спросил гетман Марианну.
– Хвала Богу, – ответила Марианна, – еще на медведя ходит сам – на – сам, и коли призовет час, то за твою милость, батько, снесет еще с полкопы ворожьих голов.
– Продли ему, Боже, век! – отозвался Богун.
– На счастье нам и Украйне, – заключил Дорошенко.
– Мой панотец шлет твоей ясной милости, – заговорила Марианна, – и привет, и всякие пожелания, чтоб исполнились, справдились твои думки, а вместе с тем, он шлет тебе листы и от себя, и от нашего гетмана, Многогрешного.
– От Многогрешного? – оторопел даже гетман, так показалось ему невозможным это сообщение.
– Да, от Многогрешного! Отец мой, по просьбе ясновельможного, был у него два раза и много говорил о тебе, о твоих думках и о судьбе нашей несчастной отчизны. Гетман наш, передавал отец, сочувствует стремлениям твоей милости и сам любит отчизну, но открыто станет на твою, батько, сторону лишь тогда, когда будет уверен вполне в твоих намерениях. Для того и нужно будет отправить к нему посла.
– Господи! Да этого разве мало? – воскликнул взволнованный Дорошенко. – За минуту я ломал себе голову, как бы войти в соглашение с Многогрешным, а тут мой дальний друг исполнил мои желания и достиг того, о чем и мечтать я не смел. Теперь уже посол Мазепа уладит нам все. Да не десница ли Божья послала мне вас, голубята?
– Значит, Бог не отвратил еще от нас лица своего, – произнес Богун, и все облегченно вздохнули.
– Но где же эти листы? – засуетился гетман.
– А вот, передай их, пане Андрию.
Хорунжий почтительно передал гетману большой свиток, запечатанный висящей восковой печатью.
– Я попрошу прощения, – обратился с легким поклоном гетман ко всем, – и оставлю вас в приятной беседе за келыхами, а сам пойду прочесть письма, – и он встал и направился торопливыми шагами в свою рабочую светлицу.