– Правда, дочка-то приезжего, – продолжала Архиповна, – днем только сидит в светлице, а ночует, обедает и ужинает внизу.
– Так чего же ты боишься? Лишь только эта красавица в светлицу, так он притаится, как заяц под кочкой. Ей и в голову не придет, что подле нее живут.
– Ну, ин быть по-вашему! Только смотри, молодец, живи смирно, чтоб тебя и слышно не было.
– Да уж не опасайся! – прервал Колобов. – Ведь и он у меня ни дать ни взять красная девушка.
– Я затем это говорю, батюшка, что этот жилец-то, кажись, от всех прячет свою дочку, – и мне даже не дал перемолвить с ней ни словечка, у них дверь всегда на замке.
– А отец Левшин.
– Нет, батюшка, и он и служитель его часто выходят: их и теперь нет дома. Работница его, Дарья, также забежит иногда ко мне; а дочка, словно затворница какая, никуда ни пяди: весь день сидит одна-одинехонька да вышивает на пяльцах. Вот была в Москве, а Москвы не видала!
– Так это дело слажено, – сказал Колобов. – Что придется за постой и за хлебы, считай на мне, а теперь веди-ка нас скорей в светлицу. Да смотри, бабушка: коли неравно станут пытать, не живет ли у тебя какой стрелецкий сотник…
– Так я, батюшка, хоть образ со стены сниму. Не живет, да и только! И почему мне знать, что он стрелецкий сотник? Мое дело бабье! Пожалуйте…
Левшин и Колобов, вслед за хозяйкою постоялого двора, прошли задними воротами на другой двор, застроенный клетьми и амбарами, посреди которых стояла высокая изба в два жилья и с двумя крыльцами, одно с лицевой стороны под дощатым навесом, который поддерживали красивые балясы, другое сбоку и без всяких украшений. Архиповна пробралась сторонкой, завернула за угол избы и по крутой лесенке ввела стрельцов в небольшие сени.
– Постойте-ка на минуту, молодцы, – сказала она, – я пойду взгляну, где моя жилица.
– Да разве ты, бабушка, сквозь стену-то увидишь?
– И, кормилец! В дощатой стене всегда щелочки есть, – отвечала Архиповна, входя в светлицу.
– Слышишь, Левшин? – сказал Колобов. – Смотри же, брат, скажи мне, хороша ли твоя соседка. Ведь тебе делать-то будет нечего, сиди себе у стенки да в щелку и посматривай.
– Ступайте, господа честные, – промолвила Архиповна, растворяя дверь. – Жилица моя внизу.
Наши приятели вошли в небольшую светелку с одним окном.
– Вот, батюшка, – сказала Архиповна, обращаясь к Левшину, – там под лавкой лежит войлочек. Не прогневайся, лишней перины у меня нет да и подушечек-то Бог не дал. Что ж делать – не взыщите!
– И, бабушка, есть о чем хлопотать! – прервал Колобов. – Была бы только крыша. Ведь наш брат, ратный человек, ходя наестся и стоя выспится.
– А что, молодец, – сказала Архиповна, обращаясь к Левшину, – не принести ли тебе поужинать?
– Спасибо, бабушка! Я ужинать не стану, – отвечал Левшин.
– Что ты, что ты, кормилец! Без ужина да без молитвы никогда спать не ложись…
– Нет, любезная, я есть не хочу.
– Что нужды, батюшка; ты на это не смотри: и не хочется да покушай.
– Не тронь его, Архиповна, – прервал Колобов. – Коли он не хочет есть, так я за него поем; ты же ономнясь хвалилась, что у тебя есть астраханская белужина.
– Есть, батюшка!.. Да есть также и малиновый медок, – вот тот самый, что ты жаловать изволишь.
– Право? Так я, бабушка, к тебе заверну.
– Милости просим! А твоему крестовому братцу, видно, уж принести пораньше позавтракать. Ты что хочешь, молодец? Я сама тебе состряпую. Хочешь ли перепечу крупичатую или курник с яичной подсыпкою?
– Все равно, бабушка, все равно!
– Нет, батюшка, не все равно: перепеча перепечей, а курник курником.
– Ну, как сама хочешь.
– Так лучше курник – это будет посытнее. Теперь пойду на ледник, нацежу свеженького медку жбан, да уж так и быть… редкий гость!.. есть у меня заветная наливочка: прошлого года гостинец из Черкас привезли… Ну уж, батюшка, есть чем почествовать, – сластынь такая, что и сказать нельзя!.. Прощенья просим!.. Мотри же, Артемий Никифорович, я буду тебя дожидаться.
– Да не бойсь, Архиповна, припасай только нам своей аленой наливки-то, а уж мы твои гости.
– Так я пойду. Счастливо оставаться, господин честной!.. Спокойной ночи, крепкого сна… Ох, да натощак-то какой сон!
– Засну, бабушка! – сказал Левшин, улыбаясь. – Прощай!..
– Насилу ушла! – промолвил Колобов, когда Архиповна вышла из светлицы. – Старуха добрая, а уж куда здорова болтать. Ну, брат Левшин, ты сам покамест пристроен к местечку, теперь надо подумать о твоих домашних. Тебя эти разбойники не захватят на дому, да зато уж все твое доброе подымут на царя, заберут твоих служителей, начнут от них выпытывать, где ты, – замучат их сердечных!
– Я этого не боюсь, – сказал Левшин. – Ведь я еще и сам в доме-то не был.
– Как так?
– Да так. Я сегодня около вечерен приехал сюда налегке с одним знакомым купцом из Ростова. Он приехал к своему родному брату, который служит поддьяком в Холопьем приказе, а тот не хотел отпустить меня без угощения; рассказал мне почти со слезами обо всех безбожных делах этих окаянных мятежников, – и я прямо из его дома пришел на Красную площадь, где с тобой и повстречался.
– Так ты один приехал из Костромы?
– Нет. Мой слуга Ферапонт и конюх едут на долгих. После покойного дядюшки досталось мне много всякого добра…
– А, вот что! Так у тебя обозец сюда идет?
– И коней ведут, двух персидских аргамаков. Одним из них тебе челом бью, Артемий Никифорович.
– Спасибо, Дмитрий Афанасьевич!
– А другого оставлю для себя; Султаном зовут. Что за конь, братец!.. Ферапонт никогда не бывал в Москве, так я велел ему дожидаться меня по Троицкой дороге у креста.
– Когда ты их ждешь?
– Да завтра поутру должны быть.
– Так я вместо тебя их встречу.
– А я было сам думал…
– Нет, братец, погоди!.. Неравно еще наткнешься на кого-нибудь из своих товарищей. Уж верно они обо всем донесли полковнику Чермнову; чай, он теперь и рвет и мечет. Вот как перейдешь в наш полк, так ты себе перед ним хоть вовсе шапки не ломай; а пока еще ты у него под началом, так он может тебя и силою потянуть на расправу… Э! Да постой-ка!.. Ведь ты никак знаком с боярином Кириллою Андреевичем Буйносовым?
– Как же! Он очень любил моего покойного батюшку и меня изволит жаловать.
– Так я завтра же поутру у него побываю. Я слышал, что он живет в ладу с нашим главным воеводою, князем Иваном Андреевичем Хованским, и коли замолвить ему словечко, так тебя завтра же переведут в наш полк. Ну, брат Левшин, делать нечего, пришлось тебе жить затворником!.. И то сказать – вперед наука! Думай, что хочешь, а языку-то воли не давай. Плетью, брат, обуха не перешибешь. Ты лучше по-моему: сиди у моря да жди погоды; будет и на нашей улице праздник: не все станут мирволить этим крамольникам. Дай только подрасти нашему батюшке, Петру Алексеевичу, так он приберет к рукам и их и сестрицу свою, – промолвил вполголоса Колобов. – Да что об этом толковать – не наше дело!.. Прощай, брат, до завтра! Пойду смаковать хваленой наливочки… а ты смотри – на улицу ни ногой!.. Да не забудь, Левшин, я завтра спрошу тебя: хороша ли твоя соседка?
Простившись со своим приятелем, Левшин сел на лавку и призадумался не о том, что он должен был скрываться, как преступник, что неосторожной речью восстановил против себя своих сослуживцев, – нет! Чистая и благородная душа его не терпела немоты. Он не мог не высказать того, что было у него на сердце, и повторил бы снова те же самые слова перед всем полком своим. «Умереть за правду весело, – думал он, – а грустно жить таким круглым сиротою. Что я? Без отца, без матери, без кровных… Я теперь богат, а на что мне это богатство? Кого я им порадую?.. Ах! Зачем Господь не послал мне подругу по сердцу!.. Я желал бы, чтобы она была бедна: я осыпал бы ее жемчугом, одевал бы в парчу, тешил бы, как малое дитя… а теперь кого я потешу, кому скажу: “Ты делила со мной и бедность и горе; у нас все было пополам, – так раздели же со мной и мое богатство, и мои радости. Веселись, моя ненаглядная, чтоб и мне было весело; будь счастлива, чтоб и я, глядя на тебя, был счастлив?..” Почем знать, может быть, злодеи отыщут меня… Они не пощадили и родственников царя, так что же для них убить беззащитного бобыля, без рода и племени. Почем знать, может быть, завтра или через несколько дней меня не станет, и некому будет поплакать о горькой доле бедного сироты, и разве только добрый Колобов, да и то тайком, отслужит панихиду за упокой души раба Божьего Дмитрия!»
Никогда еще Левшин не чувствовал так сильно эту непреодолимую тоску одиночества. Нет! Никакие дружеские связи, никакая приязнь не могут заменить для души нашей ласки отца и матери, привет родных сестер и братьев и эту святую, неизменную любовь доброй жены, которая – я уверен в этом – и, умирая, не покидает своего мужа! Она изменяет только свое название и вместо жены становится его ангелом-хранителем!.. Мы, дети девятнадцатого столетия, чтоб рассеять грустные мысли, отправляемся в театр, скачем на гулянье, едем на бал, – а тоска за нами следом: от нее никуда не ускачешь! У наших предков было средство повернее этого. Когда их мучила грусть, томило уныние, они молились Богу, и горький плач скорби превращался в тихие слезы умиления; а эти слезы… о, верьте мне! Как роса небесная для цветка, попаленного зноем, так эти слезы для души, истомленной земною горестью! – Левшин прибегнул к этому средству – и, когда усердная молитва облегчила его душу, он прилег на жесткий войлок, положил под голову свое платье и, как на мягком пуховике роскошного богача, заснул самым тихим и спокойным сном.
Левшин проснулся рано поутру и едва успел одеться и помолиться Богу, как вошла к нему Архиповна, неся на деревянном блюде завтрак.
– Ну, вот, батюшка, – сказала она, – изволь покушать моей стряпни. Я принесла к тебе спозаранок затем, чтоб ты позавтракал, прежде чем твоя соседка придет в светлицу. Что, молодец, проголодался?.. Чай, у тебя сна вовсе не было?
– Нет, бабушка, я спал хорошо.
– Ну, диво! А я, грешница, коли не поужинаю вдоволь, так во всю ночь глаз не сведу… Поболтала бы я с тобой, да некогда: пора на рынок идти… Ох, сердечный! Скучно тебе будет, не с кем словечка перемолвить; а если б и было с кем, так придет твоя соседка, и ты хочешь или не хочешь, а молчи… да уж помолчи же, батюшка! Не введи меня, старуху, в слово.
– И ты думаешь, Архиповна, соседка не догадается, что подле нее живут? Что же мне целый день не пошевелиться.
– Да это, батюшка, ничего! Пустила, дескать, денька на три хворого старичка. А как начнешь говорить, так не поверят: голос-то у тебя не стариковский. Ну, изволь же, батюшка, покушать на здоровье моего курника!.. Да вот тебе на этом кулечке калачик, крупичатый хлеб, штофик с медом, а в сенях я поставила кувшин с водою… Прощай покамест, молодец!.. Пораньше-то на рынке из первых рук купишь, – продолжала Архиповна, уходя, – а только опоздай немного, так они, окаянные прасолы, все захватят. Ведь теперь на перекупщиков, – промолвила она, остановясь в дверях, – никакой управы не найдена. Не прогневайся, они, почитай, все стрельцы… Ох! Батюшка, жутко нам от них приходится: все забирают в свои руки!
Несмотря на приглашение гостеприимной хозяйки, Левшин не дотронулся до завтрака; ему было совсем не до того: он чувствовал, что с ним происходит что-то небывалое; он не мог присесть на одном месте; кровь приливала беспрестанно к сердцу, которое поминутно замирало от какого-то тревожного ожидания. Вчера еще он вовсе не думал о своей соседке, а теперь, бог весть почему, она не выходила у него из головы. Сначала он сам не понимал, отчего желает с таким нетерпением увидеть вовсе не знакомую ему девицу, быть может, весьма непригожую собою; но, наконец, какое-то темное и в то же время непреодолимое предчувствие овладело совершенно его душой. Оно как будто бы говорило ему: «Вот здесь, за этой перегородкой, живет та неизменная подруга, неразлучная спутница в жизни, которая предназначена тебе от Господа». Нетерпение его умножалось с каждой минутою. Вот прошел час, другой… «Полно, придет ли она сегодня? – думал Левшин, ходя взад и вперед по своей тесной горенке. – Уже солнце высоко! Скоро благовест начнется… Чу!.. Вот и загудел Успенский колокол!.. Пора бы, кажется». Несколько раз подходил он к дощатой стене и смотрел в щелку, хотя всякий раз видел одно и то же: чистую светлицу, побольше той, которую он занимал, лежанку из белых изразцов, скамью, стол, а на столе большие пяльцы. Но вот наконец послышался шорох… Левшин прижался к перегородке и затаил дыхание… Двери в светлицу отворились, и вошла женщина среднего роста; но прежде, чем Левшин успел взглянуть на ее лицо, она обернулась спиною к перегородке, чтоб, по тогдашнему благочестивому обычаю, помолиться пред иконами. Как ни коротка была эта молитва, но Левшин успел полюбоваться прекрасным станом своей соседки. Она была в шелковом сарафане, с непокрытой головой, которую опоясывала одна только алая ленточка; ее заплетенные в широкую косу волосы, черные и блестящие, как вороное крыло, опускались почти до самой земли; на ногах ее были красные черевички, которые показались Левшину похожими на башмачки восьмилетнего ребенка. Когда соседка его, помолясь перед иконами, обернулась к нему лицом, он едва мог удержаться от невольного восклицания… Нет! Никогда и в самых пылких мечтах своих не создавал он существа прелестнее этой красы-девицы, которая теперь представилась ему наяву! Вы, может быть, знаете из старинных песен, что тогдашний идеал женской красоты немного имел в себе романтического. Белизна, дородность и яркий румянец на щеках составляли главное достоинство русской красавицы. Отчего же Левшин смотрел с таким упоением на эту девицу с гибким станом и почти бледными щеками? Уж не потому ли, что истинная, совершенная красота, несмотря на условные и весьма различные понятия о красоте, просто и без всякого отчета пленяет нас своей неизъяснимой прелестью?.. Вероятно, Левшин не думал ничего подобного, все чувства его слились в одно зрение. Он не рассуждал, а смотрел только с восторгом на эти черные, задумчивые глаза, в которых выражалось какое-то спокойное уныние и тихая кротость младенца, на эти алые уста, на это белое, как снег, девственное чело, на эти обворожительные ямочки на щеках и мелкие, ровные зубы, которые блеснули, как чистый жемчуг, когда красавица, взглянув на свою работу, улыбнулась и молвила довольно громко: «Ну, батюшка будет доволен! У него еще не было такого нарядното ручника». Эти слова были сказаны таким звучным и очаровательным голосом, что в наше время какой-нибудь меломан назвал бы его музыкальным. Девица, полюбовавшись несколько времени своей работой, села за пяльцы. С полчаса Левшин не отходил от перегородки; он не спускал глаз со своей красавицы, следил за каждым ее движением, и когда она встала, чтобы достать кошелек, который лежал на полке, то сердце в нем замерло от испуга. Он подумал, что его соседка хочет уйти. Прошло еще несколько минут, красавица перестала работать, облокотилась на стол и задумалась. По-видимому, эти размышления были не очень приятны, потому что ее светлые очи затуманились и налились слезами.
– Да что это он мне все мерещится, – шепнула она, – и во сне и наяву!.. Ах, зачем я его видела! Прежде мне было только скучно, а теперь!..
Тут снова послышался шорох.
– Это ты, Дарья, – спросила девица тихим и приветливым голосом.
– Я, матушка, – отвечала входившая в светлицу толстая, здоровая девка в крашенинной душегрейке, затрапезной юбке и кожаных чеботках, надетых на босу ногу.
– Батюшка дома?
– Нет, ушел вместе с Антоном… Не с кем словечка перемолвить!.. Я было толкнулась к хозяйке, и та на рынок ушла… вот я, Софья Андреевна, к тебе; все-таки вдвоем повеселее… Да что это?.. Никак, ты плачешь?..
– Нет, Дарья, так…
– Как так!.. Смотри-ка, смотри! Слезы так и льются!..
– Скучно, Дашенька, грустно!
– И, матушка! О чем тебе грустить? – сказала Дарья, садясь на скамью. – Уж тебя ли батюшка не лелеет!.. Чего у тебя нет?.. И платья шелковые, и дорогие монисты, и жемчужные ожерелья…
– Жемчужные ожерелья!.. А на что мне они?..
– Как на что?.. Открой скрынку, да и любуйся?.. Нет, Софья Андреевна, не гневи Господа!.. Коли твое житье не житье, так что же наше?.. Вот ты захотела Москву посмотреть, – батюшка тебя в Москву привез…
– В Москву!.. Так, по-твоему, этот постоялый двор – Москва?
– А как же!.. Разве ты из своей светлицы Ивана Великого не видишь?
– Москва!.. – повторила вполголоса девица. – Да неужели в самом деле я вижу Москву в первый раз?
– Вестимо в первый, матушка.
– Так отчего же мне кажется… Кремль, соборы, Иван Великий… да, да! я уж их когда-то видела… Ах, как мне тяжело!.. Вот так и хочется о чем-то вспомнить… Да нет, не могу!.. Знаешь ли, Даша: у меня в голове бывает иногда – ну точь-в-точь как ночью, когда начинает заниматься заря… станет светлеть… светлеть… Вот, смотришь, сейчас и солнышко взойдет… вдруг набегут тучи, все потускнеет, подернется мглою, и опять потемки – опять ничего! Помнишь ли, Даша, когда мы ехали Москвою, я вдруг вскрикнула?
– Помню, матушка!
– А знаешь ли отчего?
– Да оттого, что к нам в повозку заглянули пьяные стрельцы.
– О нет! Я их не видела.
– Так отчего же?
– А вот отчего: мы проехали мимо большого дома с высоким теремом. Как я на него взглянула, так у меня сердце и забилось!.. Ведь этот дом… Ну вот, ты опять станешь надо мной смеяться…
– Нет, не стану. Ну, что этот дом, Софья Андреевна?
– Да, да! Этот дом, два крыльца с большими навесами, терем с тремя окнами, белая каменная кладовая с железной дверью – все это показалось мне знакомым, родным, вот так бы туда и бросилась… Помнишь, как я заплакала?.. Ты, верно, думала оттого, что меня напугали стрельцы?.. Нет, Дашенька, мне жаль было расставаться с этим домом.
– И, матушка, ты опять за старое! Ведь уж столько раз тебе толковали, что лет пятнадцать тому назад – тебе еще было тогда годка четыре – ты была при смерти больна и как выздоровела, так забыла все прежнее, а помнила только то, что видела в бреду.
– В бреду!.. Ах, как это чудно!.. Я и теперь как будто бы сквозь сон, а помню… Даша! Ведь у меня сестер не было?
– Не было, матушка.
– А мне, помнится, их было много… и маленькая и большая… У меня и матушка была…
– Ну, конечно, была; да только ты ее не помнишь. Батюшка твой сказывал, что тебе и году еще не было, как она умерла.
– Ах, нет, Даша!. Я говорю о другой, – ну вот что я во сне-то видела… Постой! – продолжала девица, приложив руку к голове. – Да, да!.. У меня и отец также был, только совсем не такой, как батюшка… и матушка у меня была, и нянюшка… Погоди, погоди! Кажется, я начинаю вспоминать… Мы все едем, едем!.. А какой-то темный лес… а там… Да помню… мне что-то сделалось очень страшно… со мной никого нет, ни матушки, ни нянюшки… А там я как будто бы заснула. О, долго, долго спала… А что было после – ну, уж этого, Дашенька, я никак не могу вспомнить!..
– И, Софья Андреевна! Охота же тебе вспоминать о том, что ты видела в бреду! Я тогда у вас в дому не жила, а слышала после: у тебя была такая огневица, что ты, почитай, целый месяц в память не приходила, так диво ли, что тебе и бог весть что мерещилось?.. И со мной была однажды такая же болезнь, и мне также помнилось, что я боярыня, что у меня золота и серебра полные сундуки насыпаны, а как пришлось после опять за квашню приниматься, так поневоле вспомнила, что я работница… Да что об этом говорить! Знаешь ли, Софья Андреевна, зачем я была теперь у нашей хозяйки? Я хочу от нее допытаться, что за молодцов таких она провела вчера через наш двор; а уж нечего сказать – молодцы!.. Особливо тот, который пониже; что за личмянной детина такой!..
– Ах, нет, Дашенька! Тот, который выше, гораздо миловиднее.
– Э!.. Так и ты их видела?
– Да… так… мельком… Я на ту пору сидела у окна… Чему же ты, Дарья, смеешься?
– Тому, матушка, что ты этак закраснелась… Ну!.. Еще! Словно маков цвет!.. Э-их, Софья Андреевна!.. Молоденька ты, матушка!.. Ну, что за беда, что ты взглянула на пригожего детину? Ведь ты не черница какая!
– Знаешь ли что, Дашенька? Помнишь, прошлого года на Святках ты уговорила меня гадать?
– Помню, матушка! Ты еще сказывала мне, что видела во сне молодца, русоволосого, с голубыми глазами… Неужели этот высокий детина?..
– Ах, Дашенька, ну точь-в-точь такой же! И взгляд такой же унылый, и платье, помнится, на нем такое же…
– Вот что!.. Ну, Софья Андреевна, видно, он твой суженый.
– И, полно, Даша!.. Прохожий!..
– Что, матушка, прохожий, – не узнаешь!.. Вот и я также: ела на Святках пересол, и меня во сне напоил какой-то вовсе не знакомый детина. Что ж ты думаешь? Не прошло месяца, как я его увидела!.. Да ты знаешь его: работник твоего батюшки, Архипка рыжий…
– Архипка!.. Да ведь он женат!
– А почему знать, матушка, может быть, и овдовеет.
– Так ты думаешь, что этот прохожий молодец мой суженый?
– Да видно, что так. А жаль, что не другой!.. Другой-то пригожее.
– Ах, нет, Дашенька!
– Да чем же этот высокий показался тебе лучше своего товарища?
– Я и сама не знаю; но уж только лучше его я в жизнь свою никого не видала.
Вы можете себе представить, каково было Левшину, когда в эту самую минуту, может быть, блаженнейшую во всей его жизни, двери из сеней отворились, и он увидел Колобова, который манил его к себе. Левшин отскочил от перегородки, вышел потихоньку в сени и затворил за собою дверь.
– Ну что ты, братец? – спросил он почти с досадою.
– Да что, Дмитрий Афанасьич, – отвечал Колобов, улыбаясь, – я вижу: не в пору гость хуже татарина! Ну что, хороша ли?
– Кто хороша?
– Вестимо кто – твоя соседка.
– А почем я знаю. Она ни разу не приходила в светлицу.
– Так чего же ты смотрел в щелку-то?
– Так – от безделья.
– Хитришь, брат!.. Ну, если твоей соседки нет, так войдем к тебе в светлицу.
– Нет, нет! – прервал торопливо Левшин. – Лучше здесь!.. Неравно кто-нибудь войдет, услышит, что мы разговариваем…
Колобов засмеялся.
– Эх, полно, братец! – сказал Левшин. – Говори скорей, зачем ты пришел?
– Как зачем?.. Повидаться с тобой, да взглянуть на твою соседку.
– Охота же тебе, Колобов…
– Ну, ну, не сердись!.. Экий ревнивый какой!. Вот что, братец: я сейчас был у боярина Кириллы Андреевича Буйносова; он уже все знает: на тебя донесли князю Хованскому, а тот ему пересказал. Как я стал говорить, что ты хочешь перейти в наш полк, так боярин покачал головою и сказал: «Поздненько Левшин хватился; теперь уж речь не о том, а как бы только голова-то на плечах осталась. Сегодня, как совсем смеркнется, приди с ним тайком ко мне, так авось мы придумаем, как горю пособить». От боярина Буйносова я отправился к Кресту и, как туда попал, гляжу – тянется по Троицкой дороге обозец, телег шесть, и двух коней ведут: на задней телеге едет холоп, такой дюжий, что страшно взглянуть: рожа широкая, рябая…
– Ну, так и есть! – прервал Левшин. – Это Ферапонт.
– Я закричал: стой, ребята! Вы не Дмитрия ли Афанасьевича Левшина? «Его-ста», – молвил передний подводчик. – «Кто из вас Ферапонт?» – «Я, ваша милость!» – отвечал рябой, соскочив с телеги. Я сказал ему, что выслан навстречу, что им теперь на дом к тебе ехать нельзя и чтоб они остановились в первом постоялом дворе и ждали приказа. Оттуда я пошел к тебе, – и, знаешь ли что, Левшин? Как я проходил через Красную площадь, так слышал такие непригожие речи, что упаси Господи! Народ так и кипит – и все какие-то разносчицы; а Никита Пустосвят стоит опять на Лобном месте и кричит: «Пойдемте, православные, в собор изгонять хищного волка… Да восстанет истинная церковь и расточатся все враги ея!..»
– И некому унять этого злодея? – вскричал Левшин.
– Какой унять!.. К нему весь народ пристает. Крики и гам такой, что и сказать нельзя! Мне повстречался наш пятисотенный Бурмистров и с ним человек двести стрельцов: идут в Кремль охранять царские палаты. Я и сам туда же сейчас побегу.
– Как! – сказал Левшин. – Неужели эта сволочь осмелится ворваться в чертоги царские?
– Чего доброго, у них все станется.
– Так и я с тобою! – вскричал Левшин.
Он вбежал в светлицу и схватил свою саблю.
Увлеченный первым порывом, этот пылкий и благородный юноша забыл, что его могут и видеть, и слышать из соседнего покоя.
– Что ты, Левшин, что ты? – сказал Колобов, идя вслед за ним в светлицу. – Да в своем ли ты уме? Ты хочешь идти в Кремль?.. Да разве ты не знаешь, что твои злодеи ищут тебя по всему городу?.. И добро бы еще в другое время, а то теперь, когда эти окаянные крестоизменники опять завозились!.. Да ты и до Кремля не дойдешь. Лишь только выйдешь на площадь, так тебя тотчас же и уходят.
– Воля Божия, Артемий Никифорович, – чему быть, тому не миновать.
– Да сделай милость – останься!..
– Останься!.. Эх, брат, не тебе бы говорить, не мне бы слушать!.. Чтоб я в то время, как наш батюшка, Петр Алексеевич, будет окружен изменниками и предателями, сидел, как баба, взаперти?.. Нет, Колобов! Не тому учил меня покойный батюшка. «Коли пришлось умирать за веру православную и за царя, – говаривал он, – так не торгуйся: ложись, да и умирай! Там будет хорошо».
– И, братец! Да что значит один лишний человек?..
– Что значит! А почем ты знаешь, может быть, мне-то Господь и судил заслонить моею грудью того, кому я целовал крест и святое Евангелие?
– Эй, Левшин, подумай!.. Ведь ты идешь на верную смерть.
– Наша жизнь, Колобов, в руке Божьей. Коли мне не суждено погибнуть от моих злодеев, так я останусь жив; а если суждено, так не честнее ли мне умереть с оружием в руках у порога царского, чем здесь или в другом каком захолустье?
В эту минуту послышался какой-то глухой и невнятный шум, похожий на отдаленный гром, которого раскаты слились в один грозный и протяжный гул.
– Чу!.. – сказал Левшин. – Слышишь ли, братец?
– Да, Дмитрий Афанасьич, и здесь слышно, как воют на площади эти голодные волки. Видно, опять крови захотелось!..
– Идем!..
– Нет, воля твоя, я тебя ни за что не пущу; лучше сам не пойду.
– Так оставайся же один! – вскричал Левшин.
Он оттолкнул своего приятеля, опрометью бросился вон и в три прыжка очутился внизу лестницы. В то самое время, как он выбежал из светлицы, за перегородкою раздался горестный вопль и кто-то прошептал: «Боже мой! он идет на смерть!..» – «Эх, жаль молодца!» – проговорил другой голос, и все затихло. Когда Левшин вышел на двор и обернулся, чтобы посмотреть, идет ли за ним Колобов, то невольно взглянул на светлицу своей соседки – и что ж он увидел? Она стояла у открытого окна. Ее взор, исполненный любви и страха, был устремлен на него… О, это уже не случай! Она была у окна для того, чтобы он ее видел… Эти глаза, наполненные слезами, этот умоляющий взгляд, эти сложенные руки!.. Казалось, она хотела ему сказать: «О, не ходи, не ходи!»
Как вдруг окно затворилось, и подле Левшина раздался голос Колобова.
– Ну что ты, братец, остановился? Уж не передумал ли?.. Эй, Дмитрий Афанасьич, послушай меня!
Левшин стоял бледный, как смерть; он едва мог дышать, он чувствовал, что кровь застывала в сердце… О! Кто может разгадать, что происходило в эту минуту в душе влюбленного юноши?.. Святой долг – и первая любовь; там, в Кремле, почти верная смерть, – а здесь, быть может, целый век блаженства, подле той, которую избрало его сердце!.. Да! Эта душевная борьба была ужасна; но она недолго продолжалась; полумертвое лицо Левшина оживилось снова, взор вспыхнул, и он, схватив за руку своего приятеля, сказал твердым голосом:
– В Кремль, мой друг!.. В Кремль! А там что Бог даст? Его святая воля!
– Куда вы это, молодцы? – спросила Архиповна, которая стояла у ворот постоялого двора.
– Теперь на площадь, бабушка, – отвечал Колобов.
– Да на площади никого нет: все в Кремле.
– Зачем?
– Как зачем?.. Я вам говорила, что будет собор. Грановитая-то палата битком набита: все наши там.
– Слышишь, брат? – вскричал Левшин. – А мы еще здесь. Скорей, скорей!
– Что за диво! – прошептала Архиповна. – Вчера этот молодец от правежа прятался, а теперь в Кремль идет!.. Ах, батюшки! Бегом пустились!.. Уж не хотят ли и они постоять за истинную веру?.. Давай Господи!
Левшин и Колобов добежали в несколько минут до Красной площади; на ней народ не толпился, по обыкновению, но за то у Спасских ворот была такая давка, что они должны были поневоле остановиться.
– Что, молодцы, – сказал какой-то нищий, который сидел у самых ворот, приютясь к стене, – знать ходу нет. Эва, как народ-то сперся в воротах – ни туда ни сюда!
– А! Это ты, Гриша? – сказал Левшин.
– Я, брат.
– Бедненький! Чай, тебя вчера больно стрельцы-то прибили?
– Да, брат, потрепали, дай Бог им здоровья!.. Да что вы напираете – не пройдете, молодцы. Дайте народу схлынуть. Вишь, Никита как всех перебулгачил: уж за ним людей-то шло – видимо-невидимо!.. Эх, Никитушка, Никитушка, – продолжал нищий, покачивая головой, – слепой вождь слепых!.. Жаль мне тебя, голубчик! Много за тобой пришло сюда друзей и приятелей, а много ли их будет с тобой, как выведут тебя на площадь?
– Что ты это, Гриша, говоришь? – спросил Колобов.
– Так, брат, про себя! – сказал нищий и запел вполголоса: – Со святыми упокой!.. Ах, что-то не поется, – промолвил он, остановясь, и горько заплакал.
– Ах, батюшка, Дмитрий Афанасьевич! – сказал какой-то приземистый и плечистый детина, лет тридцати пяти, подойдя к нашим приятелям, которые как ни старались, а не могли подвинуться ни шагу вперед.
– Это ты, Ферапонт? – вскричал Левшин. – Зачем ты здесь?
– Виноват, батюшка, не утерпел! Хотелось поклониться московским угодникам.
– Эх, брат! – прервал Колобов. – Напрасно ты ушел с постоялого двора…
– Да там, батюшка, остались конюх Вавила и двое подводчиков: ничего не пропадет.
– Успел бы и после побывать в соборах, то ли теперь время.
– А что, сударь?
– Разве не видишь?
– Вижу, батюшка: народ так и валит в Кремль… Видно, ход?
– Какой ход!
– Что ж это, Колобов! – вскричал с нетерпением Левшин. – Долго ли нам здесь стоять? Пойдем лучше к Никольским воротам.
– А вам, батюшка, пройти, что ль? – спросил Ферапонт. – Так прикажите, я как раз дорожку прочищу.
– Вишь, какой Еруслан Лазаревич! – сказал Колобов. – Нет, брат, тут на силу не возьмешь.
– А вот посмотрим! – прошептал Ферапонт. Он уперся могучим плечом в толпу, понатужился, двинул – и вся эта плотная масса народа заколебалась.
– Тише, тише! – раздались голоса впереди.
– Батюшка, давят! – закричали под воротами. – Смерть моя!.. раздавили!.. Куда ты, разбойник этакий!.. Тише, тише!.. – Но Ферапонт, не обращая внимания на все эти вопли и ругательства, продолжал медленно подвигаться вперед, а за ним Левшин и Колобов.
– Уф, жарко! – сказал он, отдуваясь, когда они выбрались наконец за ворота. – Ну, тесно! Еще бы этак саженей десятка три-четыре, так и я бы из сил выбился!