bannerbannerbanner
Брынский лес

Михаил Загоскин
Брынский лес

– Экий бык! – промолвил Колобов, глядя с удивлением на Ферапонта. – Однако ж, брат, ступай и здесь передом: вишь народу-то набралось! А, чай, там, около Грановитой палаты, хоть по головам ходи.

И подлинно, вся нынешняя Дворцовая площадь запружена была народом. Несмотря на охранную стражу, составленную из стрельцов Сухарева полка, толпы всякого рода и звания людей ежеминутно прорывались к Красному крыльцу, которое было все усыпано народом. Ферапонт принялся снова работать плечами, валя народ направо и налево, и лишь только потряхивал курчавою головою, когда какой-нибудь невежливый кулак задевал его по затылку. Вот наконец наши приятели протеснились до Красного крыльца и, оставив Ферапонта внизу, начали взбираться по лестнице. Мимоходом они заметили, что большая часть людей, захвативших все входы в Грановитую палату, состояла из раскольников: у каждого за поясом четки, у иных в руках книги и почти у всех за пазухой каменья. Все эти раскольники были в каком-то исступлении, и у некоторых лица выражали такое нечеловеческое зверство и остервенение, что страшно было на них взглянуть.

В сенях перед Грановитой палатой столпилось человек двести этих бешеных изуверов – пройти было невозможно.

– Посторонитесь, ребята! – сказал Левшин. – Мы идем в Грановитую палату.

– Постоите и в сенях! – промолвил один высокий старик в длинном балахоне.

– Говорят вам, посторонитесь! – повторил вспыльчиво Левшин.

– А тебе говорят, стой там, где стоишь!.. Вишь, какой выскочка!.. Да не пыли, не пыли, молодец, надорвешься.

Колобов толкнул локтем Левшина и, оборотясь к старику, сказал вполголоса:

– Экий ты, братец какой!.. Да там в палате, чай, православных меньше, чем никоновцев, так что ж вы своих-то не пускаете? Ведь этак мы не одолеем.

– А вы разве наши?

– Ваши, ваши! – шепнул Колобов.

– Посторонитесь, правоверные! – закричал старик.

Толпа расступилась. У дверей Грановитой палат стоял довольно сильный отряд из стрельцов и детей боярских; разумеется, Колобов и Левшин, как стрелецкие начальные люди, были пропущены. Они вошли в палату, и вот что представилось их взорам: на царском месте сидели цари Иоанн и Петр Алексеевичи; рядом с ним, по левую сторону, сидела на великолепных креслах соправительница, царевна Софья Алексеевна, подле нее вдовствующая царица Наталья Кирилловна, великие княжны Татьяна Михайловна и Мария Алексеевна. Потом на скамьях, которые тянулись вдоль стен всей палаты, размещены были по старшинству думные бояре, окольничии и прочие государственные и придворные сановники. По правую сторону царского места сидел святейший патриарх Иоаким; одиннадцать митрополитов, четыре архиепископа, два епископа и все московские архимандриты. С обеих сторон царского места стояли рынды, младшие придворные чины и человек пятьдесят вооруженных жильцов, одетых в шелковые разноцветные терлики. Вся середина палаты была занята толпою раскольников: тут были люди всех званий, и в том числе многие принадлежащие, по-видимому, к духовному сословию. Это были беглые чернецы, выгнанные из монастырей послушники и расстриги из белого духовенства; одни из них держали в руках иконы, другие огромные зажженные свечи. Впереди этой буйной сволочи стоял перед налоем расстрига Никита Пустосвят. По обеим сторонам у входа в Грановитую палату толпились стрельцы разных полков со своими начальниками. Колобов присоединился к отряду Сухарева полка; Левшин стал подле него. Когда они вошли в палату, дьяк Борис Протасов читал, по приказу царей, челобитную Никиты, в которой этот мятежный расстрига, называя себя и своих единомышленников православными, а все духовенство, начиная с патриарха, отступниками от истинной веры, требовал собора для всенародного обличения всех последователей, по словам его, нечестивой никонианской ереси. Когда челобитная была прочтена, Никита и некоторые из его сообщников, ссылаясь на принесенные ими древние рукописи, начали в самых дерзких и обидных выражениях обвинять духовенство в злоумышленном искажении церковных книг. Святейший патриарх и митрополит Астраханский Никифор ответствовали им, что сделанные при патриархе Никоне поправки в церковных книгах были необходимы, что некоторые списки, при сличении их, оказались несходными меж собою и что даже многие из прежних переводов греческих церковных книг не во всем были сходны со своими подлинниками. Но все эти доказательства, основанные на истине и здравом смысле, остались тщетными. Грубое невежество и эта фарисейская гордость, которую мы называем фанатизмом, ненавидят истину. Многоречие, пустословие, превратное толкование текстов и насилие – вот их здравый смысл и логика. Вместо того чтоб слушать с должным уважением слова своих духовных пастырей или, по крайней мере, возражать им с кротостию и приличием, Никита и его сообщники, забыв, что находятся в присутствии самих царей, подняли такой неистовый крик, что заглушили совершенно речи архипастырей и не давали им выговорить ни слова. Я думаю, всякому случалось видеть людей и пообразованнее раскольников, которые полагают, что победили своих противников, потому что им удалось их перекричать, – так удивительно ли, что Никита и его товарищи, почитая себя победителями, приступили смело к главной своей цели, то есть к торжественному проповедованию, в присутствии царей и всего духовенства, своих невежественных бредней и богопротивной ереси; но тут восстал против них архиепископ Холмогорский Афанасий. Он некогда разделял сам заблуждения этих последователей аввакумовского раскола и, следовательно, знал лучше других, на чем они основывали свои превратные понятия о вере. На все их лживые умствования он возражал словами Спасителя, его апостолов, святых отцов и самыми ясными, неоспоримыми доказательствами изобличал всю нелепость их противозаконных толков и верований; но это вовсе не усмирило, а только привело в большую ярость мятежников. Эта, по словам летописца, «гидра изуверия» чем более была поражаема, тем страшнее становилась. Угрозы заступили место доказательств, и расстрига Никита, видя себя совершенно побежденным, в безумной ярости бросился на архиепископа Афанасия и ударил его в грудь. Это буйное святотатство было началом всеобщего смятения. Исступленные крики и неистовые вопли мятежников заглушили все. Раскольники, бывшие в сенях, сломили стражу и ворвались в палату; те, которые стояли на Красном крыльце, обратились к народу и начали кричать: «Ступайте, православные, спасайте церковь! На соборе насилие! Никоновцы бьют православных!» В самой палате раздавались везде мятежные крики. «Очистим от хищных волков церковь! – вопили раскольники. – Истребим всех слуг антихристовых!» В эту минуту общего смятения царь Иоанн Алексеевич, Софья Алексеевна и весь двор, по выражению того же летописца, в несказанном страхе и слезах ушли из палаты, и на царском месте осталось одно десятилетнее дитя; но это дитя был Петр. Окинув смелым взглядом мятежную толпу, он встал, снял с головы своей царский венец и детским, но уже мощным голосом сказал: «Пока этот венец на главе моей и душа в теле, не попущу воевать святую церковь: и, как я сам нарицаю ее матерью и верю, что она есть правая и истинная, так и всем повелеваю верить! Ну что ж вы? – продолжал он, обращаясь к стрельцам, и грозный взор его засверкал гневом. – Берите этих крамольников!» В одно мгновение все изменилось. Голос царя русского, как глас Божий, поразил мятежников. Стрельцы, державшие сторону раскольников, выдали их с руками. Левшин первый с обнаженною саблею кинулся в толпу, а за ним все те из стрельцов, которые не принадлежали к расколу. В несколько минут зачинщики были схвачены, и все их сообщники выгнаны из палаты.

Во все это время юный государь стоял на царском месте; его грозный, но спокойный взор был устремлен на толпу стрельцов, которые не принимали участия в усмирении мятежников; казалось, он чувствовал, что только один всемощный взор помазанника Божия мог сковать буйную волю крамольных стрельцов, готовых стать грудью за своих сообщников. Когда в палате не осталось ни одного раскольника, то державшие их сторону стрельцы стали также выходить понемногу. Эта вовсе неожиданная развязка, разрушив все замыслы дерзких бунтовщиков, превратила их в толпу робких преступников, которые помышляют только о том, чтоб избегнуть заслуженного наказания. Одни из них пробрались потихоньку на Лыков двор – этот главный притон мятежных стрельцов, а другие присоединились даже к тем, которые гнали из Кремля раскольников. Вскоре не осталось во всей Грановитой палате никого, кроме государя Петра Алексеевича, нескольких ближних его бояр и всего духовенства. Тогда началось умилительное зрелище, о котором повествуют летописцы. Престарелый патриарх Иоаким, а вместе с ним и весь священный синклит, спасенный единым словом державного отрока, пали к стопам его. Владыка православной церкви русской, святители московские, все пастыри духовные – старцы, поседевшие в подвигах веры, трудах и молитвах, – у ног десятилетнего ребенка!.. Но этот ребенок был уже великий муж духом, мудростью и силой своей непреклонной воли.

Когда Дворцовая площадь и окружные места были совершенно очищены от мятежников и вся эта сволочь, всегда дерзкая при успехе и трусливая при малейшем сопротивлении, рассыпалась во все стороны, Левшин, который во время этой суматохи разлучился с Колобовым, встретился с ним опять у подворья Крутицкого монастыря.

– Это ты, Левшин? – вскричал Колобов. – Ну, слава тебе, Господи! А я уж было совсем отчаялся, думал, что ты попал в руки к твоим злодеям.

– Нет, Бог помиловал.

– Погоди-ка, брат! – сказал Колобов.

Он поглядел кругом; казалось, все было спокойно; изредка прокрадывался около стенки какой-нибудь гражданин, робко озираясь крутом; кой-где мелькали черные рясы духовенства, которое помаленьку пробиралось из Грановитой палаты в Чудов монастырь, и только вдали, у Спасских ворот, слышны были крики стрельцов, которые продолжали гнать из Кремля остальной народ.

– Смотри-ка, – сказал Колобов, – давно ли здесь негде было и яблоку упасть, а теперь хоть шаром покати!.. Зато, чай, на Красной площади народ так и кипит!. Делать-то нечего, брат: придется тебе пообождать.

 

– Да, – отвечал Левшин, – теперь вряд ли я доберусь благополучно до Мещовского подворья.

– Тише, тише, братец!.. Что ты кричишь! – прервал Колобов, озираясь. – Ну, если кто-нибудь подслушивает…

– Да ведь мы здесь одни.

– Нет, брат, не одни!.. Кажись, там за углом кто-то кашлянул.

– Я ничего не слышал.

– А вот посмотрим.

Колобов обошел кругом подворья.

– Ну, что? – спросил Левшин.

– Теперь никого нет. Только вот что, Дмитрий Афанасьевич: как я зашел за угол, показалось, что кто-то юркнул к Шереметеву.

– Кто-нибудь из его холопей.

– Статься может, а все-таки лучше будешь поопасливее… Чу, слышишь, как шумят на площади?

– Слышу, братец.

– Да вот скоро разбредутся. Время обеденное – пора и за кашу приниматься. Ну, Дмитрий Афанасьевич, хорошую было кашу заварил этот Никита, как-то ему придется ее расхлебывать!.. Веришь ли, братец, очнуться не могу! Как это нам помог Господь?.. Ведь в палате, кроме наших сухаревских, почитай все стрельцы были за раскольников; с тем и пришли, чтоб за них стоять.

– Да, Колобов, кабы не батюшка Петр Алексеевич…

– Да, да!.. Исполать ему! Как он встал на своем царском месте, так, веришь ли Богу, показался мне выше тебя!.. Подумаешь: всего десять годков – что ж будет, как он подрастет?.. Ну, Дмитрий Афанасьевич, вот это царь так царь!

– И все его покинули! – сказал Левшин. – Оставили одного посреди мятежников!..

– В том-то и дело, братец!.. Ох, матушка Софья Алексеевна! Хитрая ты, а все не будет по-твоему: кого Господь Бог хранит, тому люди ничего не сделают. Вот хоть ты, Левшин: видел ли, как в палате смотрел на тебя полковник Чермнов? Вот так бы и проглотил живого! И негодяй Чечотка и Федька Лутохин глаз с тебя не спускали, – а что они тебе сделали?

– Не до того было, братец.

– И ничего не сделают! Ты, Левшин, видел ли в палате боярина Кириллу Андреевича Буйносова?

– Нет, не видел.

– А он тебя видел, долго шептался с нашим воеводою, князем Иваном Андреевичем Хованским, и они оба на тебя смотрели.

– Так ты думаешь, князь Хованский за меня заступится?

– А как же?.. Он для Кириллы Андреевича все на свете сделает; только теперь-то не попадись в руки к твоим злодеям, а уж там дело как-нибудь уладят.

– Постой-ка, – сказал Левшин, – кажется, и на площади все утихло. Не пора ли нам идти?

– Ну, пожалуй! Пойдем к Спасским воротам, а там посмотрим.

Левшин и Колобов дошли до Вознесенского монастыря, не встретив почти никого; но когда они вышли за Спасские ворота, то увидели, что на Красной площади много еще было стрельцов и народ толпился около Лобного места.

– Погоди, брат! – сказал Колобов. – Вот, кажется, идут сюда стрельцы моей сотни… Ну, так и есть! Ивашка Троцкий… вон Ларька Недосекин… Знаешь ли что? Я вместе с ними провожу тебя до Зарядья; мы пойдем кучкою, ты в середине: там никто тебя не увидит.

– Ну, что вы, молодцы, нейдете? Теперь ведь просторно, – раздался позади их знакомый голос Гриши. Он сидел на прежнем месте, прислонясь к стене. – Вот, подумаешь, – продолжал нищий, – шли в Кремль, как на праздник, чинно, шажком, с иконами, а из Кремля-то… у!.. батюшки!.. словно дождь – все врассыпную! Кто куда попал: кто домой, кто в лавки, кто в Разбойный приказ…

– В Разбойный приказ? – спросил Левшин.

– А как же? Ведь Никиту не домой отвели… Эх, буйная, буйная головушка! Недолго тебе, головушке, на плечах оставаться!.. За чем пошел, то и нашел!

– Ты это говоришь, – спросил Колобов, – о разбойнике Никите?

– Разбойник?.. Дай-то Бог, чтоб было по-твоему, голубчик!.. Разбойник что!.. А вот худо, как он в Иуды попадется – помилуй Господи!..

– Эй, Недосекин! – закричал Колобов. – Троцкий!.. Ребята!.. Подите-ка сюда!

Человек пятнадцать стрельцов подошли к Колобову.

– Вы куда, братцы? – спросил Колобов. – В слободу?

– В слободу, батюшка Артемий Никифорович! – отвечал один из стрельцов.

– Так и мы с вами. Пойдем, Дмитрий Афанасьевич!

Окружив своими стрельцами Левшина, Колобов повел эту небольшую толпу прямо к Москворецкому мосту. Дойдя до ворот, которые также назывались Москворецкими, он остановился и шепнул:

– Теперь с Богом, Дмитрий Афанасьевич!.. До дому тебя с такой ватагой довести нельзя: всех переполошишь. Да и к чему? Видишь, кругом все пусто; ты здесь мимо заборов прокрадешься так, что тебя никто не увидит. Ступай теперь налево по улице, а там как повернешь в третий переулок, ты и дома. Прощай, брат!.. Вечером я у тебя побываю.

Левшин, простясь с Колобовым, добрался благополучно до своего переулка; в нем было все тихо и спокойно. Увидев издали Мещовское подворье, он остановился посмотреть, может ли пройти в него так, чтоб никто этого не заметил. При взгляде на это подворье мысль о прекрасной незнакомке снова овладела его душою. Кто не знает, что любовь без надежды – не радость; но после того, что Левшин видел, уходя с подворья, ему нельзя было не надеяться; он не мог чувствовать тогда вполне своего счастья; он шел навстречу к своим, злодеям, его ожидала почти верная смерть или, по крайней мере, заточение и ссылка, а теперь!.. Господь помиловал его; он остался жить и свободен; он опять ее увидит, услышит снова ее пленительный голос… быть может… о, нет сомненья!.. она дозволит ему говорить с нею… Но если отец ее?.. Да кто ж он такой?.. Знатный и богатый человек не станет жить на этом подворье… Так неужели он не согласится выдать дочь свою за родового человека и богатого помещика?.. Нет, нет! не может быть: ей нельзя принадлежать другому – она его суженая!.. И вот Левшин женат!.. вот едет на житье в свое костромское поместье… О! каким земным раем будет для него это привольное село на берегу Волги-матушки! Этот светлый и красивый дом на высоком холму, с которого вся Кострома как на блюдечке! Этот заветный луг, эта березовая роща, в которой он станет гулять со своим милым, ненаглядным другом сперва вдвоем, а там – если Бог благословит… Нет, страшно подумать о таком счастии!.. Ведь этак блаженствуют только на небесах!.. Так мечтал Левшин, подходя скорыми шагами к подворью. Когда он поравнялся с избою, в которой жила Архиповна, она высунулась из окна и закричала: «Эй, молодец, молодец! Поди-ка сюда!» Но Левшин ничего не слышал, он вбежал в ворота и, не обращая внимания на то, что происходило вокруг него, спешил скорее дойти до заднего двора. И до того ли ему было, чтоб смотреть по сторонам: в пяти шагах от него, в светлице, у растворенного окна, на том же самом месте, стояла она. Он видел этот взор, исполненный счастья и любви, он слышал это радостное восклицание, которое при его появлении вырвалось невольно из прелестных уст незнакомки… Но вдруг лицо ее покрылось смертной бледностию и в то же время, позади Левшина, загремел грубый голос: «Здравствуй, господин костромской помещик».

Левшин обернулся – перед ним стояли стрелецкие сотники Лутохин и Чечотка, а в нескольких шагах от них человек десять стрельцов, вооруженных саблями и короткими бердышами.

– Смотри, какой спесивый стал! – сказал Чечотка. – К нему гости пришли, а он шапки не ломает.

– Что вам надобно? – спросил Левшин.

– Да так! – отвечал Лутохин. – Не угодно ли твоей милости прогуляться с нами к полковнику Чермнову.

– Зачем?

– Видно, хочет с тобой побеседовать. Вишь, ты какой невидимка! Приехал из побывки, да к начальнику и глаз не кажешь. Пойдем-ка, брат, пойдем!

– А если я не пойду?

– Так мы тебя поведем.

– И как еще! – подхватил Чечотка. – С почетом: руки назад да веревку на шею. Эй, молодцы, вяжите его.

– Меня! – вскричал Левшин. Он отскочил назад, прислонился к избе спиною и выхватил свою саблю.

– Так ты еще драться хочешь? – заревел Чечотка, вынимая также свою саблю. – Ах ты изменник этакий! Братцы, – продолжал он, обращаясь к стрельцам, – нам приказано отыскать и схватить этого предателя живого или мертвого. Не дается живой – так рубите его!

Стрельцы бросились всей толпою на Левшина; но вдруг двери избы отворились, и раздался повелительный голос:

– Стойте, ребята!.. Что вы делаете?

– Князь Иван Андреевич! – вскричал Чечотка, опустив свою саблю. Все стрельцы остановились и сняли почтительно шапки, когда к ним подошел человек среднего роста, пожилых лет, в шелковом полукафтане, сверх которого надета была простая однорядка из черного сукна; в руке у него была костяная трость в золотой оправе, а на голове шапка мурмолка с собольим околышем. Это был главный начальник стрелецкого войска и приказа, князь Иван Андреевич Хованский.

– Что у вас здесь за драка была? – спросил он строгим голосом.

– Не драка, государь милостивый князь, – отвечал с низким поклоном Лутохин. – А вот мы по приказу нашего полковника хотели взять этого бунтовщика…

– Бунтовщика… Какого бунтовщика?

– Да вот нашего сотника Левшина.

– Левшина! – вскричал Хованский. – Так это ты, голубчик?.. Ага, сердечный дружок, попался!.. О! Да ты еще, брат, отбиваться хотел, – видишь, какой бойкий… Возьмите у него саблю?

Левшин молча подал ее Лутохину.

– Так это ты, изменник? – продолжал Хованский. – Да если правда, что ты дерзнул говорить такие непригожие речи и позорить христолюбивую надворную потеху…

– Истинно правда, батюшка князь Иван Андреевич, – сказал Лутохин. – Пожалуй, он теперь отопрется…

– Кто? – сказал Левшин. – Я отопрусь?..

– Молчи, бунтовщик! – закричал Хованский. – Я знаю, что ты хочешь сказать. Мне, дескать, и запираться не в чем, я этого не говорил. Да вот погоди, как попадешь в застенок, так смолвишь!.. Да еще то ли я о тебе слышал!.. Мне Кирилла Алексеевич Буйносов все пересказал. Ты зачем ездил в Кострому?.. Знаем мы – все знаем!.. Вишь, что затеяли, окаянные крамольники!..

– Я никогда не был крамольником, – сказал Левшин. – Я ездил в Кострому…

– Молчи, говорят тебе! – прервал гневно Хованский. – Вздумал меня учить!.. Я знаю лучше тебя, что говорю!

– А коли тебе, батюшка Иван Андреевич, – сказал Чечотка, – доподлинно известно, что он изменник, так уж с ним бы один конец. Прикажи только: мы его сей же час при тебе казним.

– Казним! – повторил Хованский. – Ах, ты глупая голова?.. Одного казнишь, а десятеро останутся… Уж коли этот изменник говорил такие речи на площади, так неужели вы думаете, что он один?.. Нет, ребята, их целая шайка. Этого молодца надобно будет и в Кострому спосылать для улики; и коли правда то, о чем мне донесли, так тебе, дружок, и на плахе-то места не будет; а коли неправда, так я все-таки ушлю тебя туда, куда ворон костей не заносил. Лутохин, возьми с собою двух молодцов да отведи этого мятежника в Земский приказ. Ты мне за него головою отвечаешь. А там скажи, что покамест я за ним не пришлю, берегли бы его с великим опасением. Чего доброго, пожалуй, этот сорвиголова сам на себя руки подымет, а нам улика надобна… С Богом, ребята! Ступайте по домам! Благодарствую вам за ваше усердие – и вперед всех изменников ловите!

– Будем, отец наш, будем! – закричали стрельцы.

– Ну, батюшка, – сказал Лутохин, обращаясь к Левшину, – не угодно ли вашей милости!.. Ты, Сучков, ступай по правой стороне; ты, Мутовкин, по левой, а я уж пойду сзади. Да смотрите, чтоб он стречка не дал: ведь молодец-то легок на ногу – не догонишь! Пожалуй, батюшка, пожалуй!

Левшин, уходя со двора, взглянул на светлицу: окно было открыто по-прежнему; но где же его прекрасная незнакомка?.. О, в эту минуту она была счастливее своего суженого! Она не чувствовала, что, может быть, расстается с ним навсегда! Когда толпа бешеных стрельцов, с поднятыми бердышами, бросилась на Левшина, кровь застыла в ее жилах, сердце перестало биться, и она упала без чувств подле окна своей светлицы.

V

Вероятно, мои читатели не забыли, что Земский приказ, куда велено было отвести Левшина, находился на Красной площади, недалеко от Лобного места. Когда Лутохин привел в этот приказ своего арестанта, солнце стояло уже высоко, и вся площадь была пуста. В старину и простой народ, и купцы, и бояре, одним словом, все, не исключая самого царя, обедали всегда в один и тот же час, то есть около полудня, и непременно отдыхали после обеда. В это время по всему городу распространялась глубокая тишина, и даже бездомные нищие не бродили по опустевшим улицам, но, пообедав, чем Бог послал, отдыхали, разумеется, летом в хорошую погоду, на погостах, а в дурную – на папертях приходских церквей, которых было тогда в Москве, конечно, вчетверо более, чем теперь.

В передней комнате Земского приказа, если только можно назвать комнатой какой-то подвал с низким сводом, грязным каменным помостом и узеньким окном, сидело на скамьях человек десять объезжих ярыжек и один очередной огнищанин, то есть полицейский офицер тогдашнего времени.

 

– Здравствуйте, братцы! – сказал Лутохин, входя в этот покой. – Князь Иван Андреевич Хованский прислал к вам гостя.

– Милости просим! – отвечал огнищанин, вставая. – Эге! Да он никак ваш брат, стрелецкий сотник?

– Наш брат?.. Нет, любезный, мы с изменниками не братаемся.

– С изменниками?.. Вот что! Так надобно разбудить нашего дневального поддьяка. То-то разгневается!.. Он только что прилег всхрапнуть, – да воля его… изменник дело не шуточное!

Огнищанин растворил двери в другой покой и закричал: «Вставай, Ануфрий Трифоныч!»

Вместо ответа послышалось что-то похожее на глухой рев медведя, которого потревожили в берлоге; потом все опять затихло.

– Слышишь, Ануфрий Трифоныч? – закричал опять огнищанин. – Вставай!

– Что там еще? – пробормотал охриплый голос. – Прах бы вас взял! Зачем?

– От князя Ивана Андреевича… Ступай проворней!

– Иду, иду!

Двери растворились настежь, и из соседнего покоя вышел, или, верней сказать, вылез, человек непомерной толщины, с круглым багровым лицом, широким расплющенным носом и почти голым подбородком, на котором два клочка коротких волос заменяли бороду. На нем был долгополый, запачканный чернилами кафтан с высоким козырем, то есть стоячим воротником; на ногах поношенные желтые сапоги; на голове шелковая тафья, или круглая шапочка, похожая на жидовскую ермолку, а за поясом висели на цепочке медная чернильница и футляр, также медный, для пера.

– Эка служба, подумаешь! – сказал он, перевалясь через порог и протирая свои заспанные глаза. – Чай, теперь и каторжные-то спят в остроге, а ты вставай!.. Нелегкая меня понесла!.. Ну что вам надобно?

– Да вот сдать тебе этого барина, – сказал Лутохин, указывая на Левшина. – Князь Иван Андреевич приказал держать его под крепкой стражей, пока он за ним не пришлет, а присматривать хорошенько, чтоб он тяги не дал или не поднял сам на себя рук.

– Небось в кандалах не уйдет и рук на себя не подымет; я велю их в колодку заколотить.

– Ну там как знаешь!.. Теперь давай мне ярлык, что я тебе сдал его с рук на руки…

Поддьяк написал на клочке бумаги расписку и отдал ее Лутохину.

– Прощай, господин костромской помещик! – сказал Лутохин, уходя. – Счастливо оставаться!.. Как выйдешь в люди да будешь стольником, так не забудь и нас, грешных!

Левшин поглядел с презрением на Лутохина и не отвечал ни слова.

– Эй, вы! – сказал поддьяк. – Васька Фуфлыга, Андрюшка Бутуз, ведите-ка этого молодца ко мне.

Двое земских ярыжек ввели Левшина во второй покой. В нем стоял большой стол, покрытый красным сукном и заваленный бумагами; крутом стола с полдюжины небольших скамеек, вдоль стены широкая лавка и в углу на полке икона в раззолоченном кивоте.

– Да ты, молодец, – сказал поддьяк, – кажись, из начальных людей надворной пехоты!.. Смотри пожалуй – ус только пробивается!.. Ну, брат, раненько ты в чины заелся!.. Вот то-то и есть, кабы вашу братью, молокососов, держать в черном теле, так вы бы жили посмирнее… Ты что?. Аи, вздумал бунтовать против начальников?

Левшин молчал.

– О, да ты спесив, голубчик, – продолжал поддьяк, – и отвечать не хочешь!.. Да вот погоди, как сведут тебя в Константино-Еленскую башню, так там, брат, заговоришь! В застенке-то не по-нашему допрашивают. Ребята, обыщите его: нет ли с ним ножа. Вишь, он смотрит каким разбойником!

Земские ярыжки не нашли ничего у Левшина, кроме небольшого кошелька с серебряной монетой.

– Э! Да ты, брат, с денежками! – сказал поддьяк. – Дайте-ка сюда!

Он взял кошелек и высыпал все деньги на стол.

– Ого! – шепнул он, и глаза у него засверкали. – Да тут рублей десять будет!.. Эх, любезный! Жаль мне тебя, – видит Бог, жаль!.. Человек ты молодой, непривычный… как посидишь этак суток двое в колодке да в цепях, так жутко покажется… Фуфлыга, что весу то в наших кандалах?

– Да пудика полтора с походцем будет, – отвечал ярыжка.

– Слышишь, молодец?.. И в колодку-то как руки забьют, так – не прогневайся! Больно косточки побаливать станут… Бутуз! Помнишь того купца…

– Как же, – отвечал другой ярыжка. – Вот уж третий месяц, как он руками не владеет.

– Слышишь, молодец?.. И покоец-то, куда вашу братью сажают, со всячинкой: лечь коротко, стать низко, присесть не на чем…

– Для чего ты все это мне говоришь? – спросил Левшин.

– А вот для чего, молодец: хочешь ли, я не велю тебя ковать, и ты останешься здесь со мною?

– Как не хотеть.

– Только вот что, любезный: жаль-то мне тебя, жаль, да и на свой страх брать не хочется. Я человек небогатый, семейный: жена, дети…

– Ну, ну, хорошо! – прервал Левшин. – Я знаю, чего ты хочешь. Возьми эти деньги себе.

– Спасибо, добрый молодец, спасибо… Только не все: надо поделиться. Вот вам полуполтинник, ребята! – продолжал поддьяк, обращаясь к ярыжникам. – Да вот еще два алтынника: купите винца и попотчуйте своих товарищей, чтоб им завидно не было. Ну, ступайте, ребята!.. А ты, молодец, хочешь присесть, так садись; а коли хочешь отдохнуть, так ложись, – вон там на лавке. Я и сам прилягу: глаза так и слипаются… Да ты что на окна-то посматриваешь? – промолвил поддьяк. – Нет, голубчик! Все с железными решетками; да и без них не пролезешь – узеньки! А из дверей не выпустят. Ложись-ка лучше, брат, да сосни.

Поддьяк положил себе под голову связанную кипу бумаг, протянулся на скамье, зевнул раза два и захрапел, как удавленный. Левшин прилег также на лавку, но только не для того, чтоб спать. Говорят, что сон – утешитель несчастных; да их-то он редко и посещает. Эта лихорадка, томительная бессонница, почти всегда бывает неразлучной подругой душевной грусти и тоски. О себе Левшин не очень заботился: ему нетрудно было отгадать, что князь Хованский вовсе не имеет желания погубить его и что все эти строгие речи и угрозы не значат ничего. Хованский не мог иначе говорить при стрельцах; и если б стал им явно противоречить, то, вероятно, они вышли бы изо всякого повиновения. Даже само обвинение, что будто бы Левшин участвовал в каком-то костромском заговоре и что его должно отправить туда для улики, доказывало, что князь Хованский хотел только под этим предлогом услать его подалее от Москвы. Одним словом, Левшин мог надеяться, что жизнь его теперь в безопасности; но зато для него исчезла вся надежда увидеть опять свою незнакомку. Он не знал, кто она, кто этот чудак, ее отец, который прячет ото всех свою дочь, – живет в Зарядье на плохом подворье, как самый простой горожанин или какой-нибудь иногородный небогатый купец, – и которого, однако ж, посещает старший воевода всего стрелецкого войска, властолюбивый и надменный князь Хованский. Почем знать, может быть, этот проезжий сегодня, завтра или через несколько дней уедет навсегда из Москвы?.. И вот чем кончились все надежды бедного юноши! Эта приволжская деревня, этот рай земной, эти вечерние прогулки с милым другом, – все эти радости, все это блаженство земное – обманчивый призрак, безумная мечта, необычайный минутный сон!

Чего не передумал, чего не перечувствовал Левшин в эти два часа, в продолжение которых толстый поддьяк пыхтел и храпел попеременно то басом, то дискантом. Наконец, этот страж, которого, впрочем, нельзя было назвать неусыпным, потянулся, зевнул и встал.

– Ну что, молодец, – спросил он, – вздремнул?

– Нет, – отвечал отрывисто Левшин. – Я не сплю после обеда.

– Не спишь? Нехорошо, любезный, нехорошо! Все православные должны спать после обеда; одни только еретики, – вот как был самозванец Гришка Отрепьев, – и в баню по субботам не ходят, и не отдыхают, поевши. Да ты, молодец, обедал ли сегодня?

– Нет, не обедал.

– Так что ж ты не скажешь, голубчик? Уж коли я взял тебя на руки, так ты мой гость.

Поддьяк подошел к столу, выдвинул ящик и вынул деревянное блюдо, на котором лежало полпирога.

– На-ка, любезный, – сказал он, – покушай на здоровье. Знатный пирог, с кашей!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16 
Рейтинг@Mail.ru