И он в длинной ряде неудержимо лившихся у него необдуманных слов высказал все, что несвязно и глупо пришло ему в голову в конце дороги в Царское Село, после неприятностей, встреченных по пути и, главное, после зрелища ужасной расправы мужиков с конокрадом.
Гирли тихо слушал, давая ему выговориться, точно ждал, чтобы утих у Сергея Александровича задорный пыл расходившейся необдуманной молодой горячности.
Когда Орленев сказал все, что мог сказать, и когда упорное молчание Гирли укротило его наконец, он думал, что все уже кончено, что он теперь – погибший человек и пропащий. Да другим он и не мог считать себя после того, как его жизнь оказалась разбитой в самых лучших, в самых светлых мечтах его.
Наговорившись, он умолк и, закрыв лицо руками, остановился, как бы ожидая грома небесного, который разразит его, потому что дольше жить он не мог. Он так сильно желал в эту минуту катастрофы, что почти чувствовал ее приближение и не сомневался, что сейчас она постигнет его.
– Будь предан ближнему твоему, – раздался тихий голос Гирли, – это божественный закон, но ожидай только неблагодарность от людей за свою преданность им. Такова высшая мудрость. Но пусть душа твоя будет всегда готова предстать с отчетом пред судом Всевышнего, потому что ты не знаешь, когда придет смерть твоя. Однако бойся умереть не простив, потому что умерший и не простивший идет в вечность, вооруженный кинжалом, лезвие которого на рукояти, обращенной к нему самому… Не вы первый – не вы последний, – добавил Гирли вздохнув. – Откуда вы взяли то, что наболтали тут мне?
– Я не слеп и могу видеть!
– Нет, вы слепы; но никто не рождается мудрым, всякому человеку нужны уроки жизни. Неужели вы думаете, что между светлейшим и Идизой не может существовать иных отношений, кроме тех, о которых говорите вы?
– Какие ж эти отношения? Какие? Скажите! Иных даже выдумать нельзя, не только допустить существование их…
– А отношения чисто отеческие, близкие, как опекуна… Да разве ее самое-то вы забыли? Разве сама она, чистая и непорочная – посмотреть на нее довольно, чтобы убедиться в этом, – разве она похожа на то, что вы говорите?
Уже несколько минут тому назад, когда он видел спокойное лицо Гирли и когда он замолк, Орленев ощутил в душе предчувствие вины, он предчувствовал уже, что наделал глупостей. И теперь это предчувствие оправдывалось. Но разыгравшаяся в Сергее Александровиче ревность, доведшая его до сумасшедшего поступка, не уступала так сразу своего места благоразумию.
– Но зачем же опекуну скрывать имя опекаемой и скрывать ее самое? – проговорил он.
– Оттого, что, может быть, в этом имени для нее вся беда и опасность… Сказать вам, кто она, я должен, но боюсь даже здесь громко назвать ее… Поймите, что малейшая неосторожность, и ей может грозить участь княжны Таракановой… Поняли?
Вслед затем Гирли, близко подойдя к Орленеву, проговорил ему на ухо несколько слов шепотом.
Сергей Александрович стоял, как громом пораженный, но не тем, которого он ждал.
– Ах Боже мой, что я наделал! – вырвалось у него в отчаянии.
Гирли улыбаясь смотрел на него.
– Что вы наделали? Ничего! Вы наговорили мне много глупостей – и только… Обидных, непростительных глупостей…
– Я не знаю, что делать теперь!
– Быть счастливым по-прежнему.
– Послушайте, чем мне загладить мою вину пред вами?
– Предо мной я не считаю вас виновным. Вам нужно было пережить этот урок…
– Но я обидел вас.
– Помните, что я говорил вам про обиду? Нет ее, и я не хочу знать те условия, при которых люди обижаются. А теперь довольно, и не будем говорить об этом. Ну, рассказывайте, вы сегодня утром виделись во дворце?
– С кем?
– Конечно с Идизой. Ведь вы же сегодня – дежурный во дворце. Она должна была вызвать вас в сад, чтобы вы могли поговорить наедине… Так я ей сказал вчера… Я хотел сделать сегодня для вас неожиданность.
Так вот отчего Гирли вчера умолчал о том, где мы свидимся! – сообразил Орленев. – А я-то, вместо того чтобы попасть на дежурство, забыл обо всем!
И с новым приливом стыда и раскаяния Сергей Александрович должен был признаться в том, как провел сегодняшнее утро.
Гирли пришлось снова утешить его.
Пакеты, привезенные Орленевым, Гирли отнес к светлейшему сам, и когда вышел от него, то сказал, что Потемкин велел Орленеву не уезжать, а остаться в Царском и ждать в дежурной, пока он не позовет его.
Все равно, если бы Сергей Александрович и вернулся в Петербург сегодня, ему поздно было бы ехать в Таврический дворец. Завтра же он чем свет может выехать из Царского, – потому что Потемкин уезжает в пять утра, – и прямо отправиться к Идизе.
Как ни мечтал Орленев, что авось ему удастся как-нибудь сегодня увидеть ее, но делать нечего: приходилось быть послушным и покориться, чтобы хоть этим искупить свою вину и опрометчивость.
Гирли сказал тоже, что едет сейчас в Петербург и что, может быть, раньше его, Орленева, увидит Идизу и расскажет ей, как не попал тот сегодня на дежурство, потеряв совершенно голову от счастья.
Словом, все устроилось и все снова было хорошо и счастливо.
Поздно ночью Потемкин призвал Орленева к себе. Он поздравил его с выбором невесты, сказал, что любил и хорошо знал его дядю (он повторил это опять) и что дядя всегда желал, чтобы эта свадьба состоялась, и думал, что ему удастся самому присутствовать на ней. Однако, чувствуя приближение смерти, он просил Потемкина не оставить его племянника и, если свадьба его устроится, передать ему в день этой свадьбы шкатулку. Ключ от этой шкатулки светлейший отдал тут же Орленеву и сказал, что самое шкатулку он получит в день своей свадьбы, согласно дядину желанию.
Сергей Александрович слушал Потемкина и, смотря на него, не узнавал того человека, которым сравнительно недавно еще любовался во дворце. На светлейшем теперь были, несмотря на лето, бархатная, обшитая соболем венгерка и бархатные же сапоги, полное лицо казалось отекшим и было точно сквозное.
«Не хорош он! – думал Орленев. – И зачем он едет?»
На другой день Потемкин уехал. Сергей Александрович в числе нескольких приближенных лиц светлейшего был оставлен в Петербурге, и радости его не было конца. Теперь он каждый день виделся со своей невестой, которая по-прежнему жила в Таврическом дворце.
С Гирли он тоже видался постоянно. Потайная дверь на лестницу, ведшую вниз к старику, оставалась теперь отпертой, и Орленев и утром, и вечером спускался к нему, а остальное время, когда оставался дома, проводил за книгами хранившейся у Гирли дядиной библиотеки.
Дело Маргариты кончилось ничем опять-таки благодаря Гирли. Ему удалось все сделать через маленького, такого же, каков сам он был в общественном положении, человечка.
Какой-то чиновник, опытный, седой, в очках, совершенно незаметно сидевший за секретарским столом обер-полициймейстерской канцелярии, оказался сильнее самого отца всесильного временщика Платона Зубова. Чиновнику конечно внесли соответствующую его положению сумму, и он обещал все обделать, употребив давно испытанный в канцеляриях способ, когда нужно было, чтобы что-нибудь исчезло из «бумажного производства».
Обыкновенно клали сальную свечку в такое производство, и оно съедалось мышами весьма быстро, так что ни от каких документов, письмен и печатных произведений и помина не оставалось. Так было поступлено и на этот раз. В заарестованный у Маргариты ящик с книгами, который за накоплением других дел не успели рассмотреть еще, старый и опытный чиновник положил сальных огарков и смазал салом самые книги. Крысы, кажется, в две ночи прикончили с ними!
Кроме этого злополучного ящика у Маргариты, виновной, может быть, в другом чем, но никак уже не в политической пропаганде, ничего не нашли. За неимением улик ее оставили на свободе, но «в сильном подозрении», как говорилось тогда. Боялись тоже с иностранной подданной поступить не по закону, потому что могло вмешаться посольство.
С Маргаритой Орленев виделся несколько раз по поводу покупки ее имения. Хотя дело и устроилось, но она все-таки предпочла обратить землю в деньги, чтобы быть свободной и независимой. Орленев же не прочь был купить имение, потому что у него и невесты было решено после свадьбы уехать из Петербурга как можно скорее. Не нравился им этот город!
Маргарита держала себя с Орленевым не то что странно, но так, что тот должен был все время приглядываться к ней для того, чтобы разобрать, притворяется она или нет. Жизнь она вела теперь совершенно безупречную, почти отшельническую, но не могла, получив деньги за имение, удержаться от двух удовольствий – от покупки целого вороха нарядов и от приобретения собственных лошадей. Она завела себе и верховых, и упряжных и то и дело каталась на них.
Наряды, по ее уверению, были необходимостью, а лошади – ее страсть.
Гирли виделся с ней очень часто.
Редкий день проходил, чтобы Орленев не узнавал от старика какой-нибудь новой подробности про Маргариту.
– Да отчего вы так интересуетесь ей? – спрашивал его Сергей Александрович.
– Ах, она несчастная такая! – отвечал Гирли, и больше от него нельзя было ничего добиться.
Бывает так, что обстоятельства слагаются сами собой, как будто их кто-нибудь нарочно с заранее обдуманным намерением подтасует.
Как нарочно, Орленев в этот день вернулся несколько ранее обыкновенного из дворца домой и против обыкновения же сел читать не в комнате у Гирли, а у себя наверху – и книга у него была развернута на подходящей странице тому, что случилось потом.
«Провести жизнь свою в погоне за преходящими земными благами значит осудить себя на вечную смерть», – читал он, когда к нему вошел слуга с докладом, что его спрашивает какой-то человек по очень важному и спешному случаю.
Орленев велел позвать «человека» в переднюю и сам вышел к нему.
Человек оказался карликом, служащим у Маргариты, и Орленев тотчас же узнал его.
Появление вечером карлика от француженки было несколько странно.
– Вы с запиской? – спросил Орленев.
Карлик, обыкновенно очень забавный своим желанием сохранить собственное достоинство и казаться необычайно солидным, на этот раз оставил все свои ужимки и попросту стоял пред Орленевым со склоненной по-детски набок головой и с шапкой в руках.
– У нас несчастье! – проговорил он. – Барыня… разбились… и очень больны-с…
– Разбились? Как же так?
– Сегодня вечером после обеда поехали на новой лошади верхом кататься… и конюх с ними… В первый раз на этой лошади они поехали. А лошадь была непутевая – сбросила, и конюх ничего не мог сделать.
– И что же, сильно разбились?
– Насилу до дома могли привезти. На извозчике доставили. И совершенно без чувств. Говорят, голова раздроблена и грудь повреждена.
– Доктор есть у них?
– Насилу тоже нашли. Доктор и привел их в чувство.
– Что же доктор говорит?
– А он призвал меня и говорит: «Кто такой господин Гирли?»
– Я спрашиваю про больную… Про барыню-то что он сказал?
– Этого ничего не говорил и я не знаю. А только барыня верно ему про господина Гирли говорили. Он меня и спрашивает: «Кто такой господин Гирли?» Я объясняю, что, мол, так и так, господин Гирли – музыкант и живут в доме у господина Орленева. Доктор говорит, что барыня и про вас упоминали, и велел мне идти к вашей милости и просить, чтобы сейчас или господин Гирли пришел к ним, или, если их нет, чтобы ваша милость пожаловали.
Карлик добросовестно и толково исполнил свое поручение, но по-видимому на это исполнение потратил весь свой запас смышлености, и потому ни в чем дальнейшем нельзя было добиться у него толка.
Что ни говорил Гирли про Маргариту – не лежало у Орленева сердце к ней, и первое, что он подумал, – не мнимый ли весь этот инцидент падения с лошади? И он, не будь тут доктора, который посылал карлика, ни за что не поехал бы. Но теперь он задумался.
– А доктор там, у вас? – спросил он еще.
– Теперь уехали, но сказали, что опять будут.
Это окончательно убедило Орленева. Уж если доктор нашел нужным приехать вторично, значит, что-нибудь было серьезное.
Однако Гирли не было дома, а потому Сергей Александрович сказал: «Хорошо, я поеду сейчас», – и велел поскорее закладывать.
Раз убедившись в истинности происшествия с Маргаритой, он считал, что грешно не поехать к Маргарите. Кроме вертлявой служанки в шелковом передничке, кучера да вот еще карлика никого у нее не было, и оставлять ее на руках у слуг было безжалостно.
Будь дома Гирли, Орленев успокоился бы тем, что отправил бы к ней старика, но теперь приходилось ехать самому, тем более что об этом просила сама больная.
Когда Орленев, введенный служанкой, вошел в спальню Маргариты, последняя лежала у себя на постели, покрытая голубым атласным одеялом, с белой повязкой на голове, плотно охватывавшей ее низкий, прямой лоб. Она лежала со сложенными руками, и, взглянув ей в лицо, Сергей Александрович невольно ужаснулся, до того изменилось это лицо. Бледности оно было непомерной. Сжатые в прямую черту губы были совсем синие, глаза закрыты, нос как будто заострился, в щеках не было ни кровинки.
«Да она умерла уже!» – первое, что пришло в голову Орленеву, когда он увидел в таком виде Маргариту.
– Должно быть, опять забылись, – шепотом пояснила служанка, – она все время так: то придет в себя, то опять забудется… Несколько раз про вас и про господина Гирли спрашивали…
Вслед за тем она шепотом стала рассказывать, как она, только что сев за ужин, вдруг услышала, что бежит карлик к ней и говорит, что привезли барыню, которую разбила лошадь. Барыня отлично ездила, но лошадь сбросила ее, потому что она ездила слишком рискованно. Ей и конюх советовал не садиться на эту лошадь, но она не послушала, и вот что случилось!
Из всего рассказа болтливой служанки Орленев понял самое главное, что Маргарита, упав с седла, попала под лошадь, которая ударила ее копытом в голову и грудь.
Служанка сняла со стула таз со льдом и пригласила Сергея Александровича сесть, уверяя, что сейчас вероятно барыня придет в себя и пожелает говорить с ним. Орленев сел в ногах кровати, так что безжизненное лицо Маргариты с закрытыми глазами пришлось прямо против него. Она лежала так тихо, точно дыхание оставило ее.
– И все время она так? – спросил он у служанки.
– Да, теперь почти все время так… Только после того, как доктор уехал, – он ей дал лекарство сам, – она пришла совсем в себя и спросила бумагу и карандаш.
– Вот как! Значит, она была в силах писать?
– Едва-едва, не поднимая головы. Велела держать бумагу пред собой на книге, написала на ней и приказала спрятать в этот столик, – и служанка показала на стоявший у постели столик. – Ну, я пойду переменить лед! – добавила она и, взяв с собой таз, вышла из комнаты.
Орленев остался один лицом к лицу с умирающей. Иначе нельзя было назвать Маргариту в том положении, в котором находилась она.
Спальня была очень мило убрана – вся атласная голубая. Мягкий свет лился из-под голубого абажура лампы. Сама Маргарита лежала на кружевных подушках, под голубым атласным же балдахином. Не было ничего ужасного кругом, ничего страшного, только лицо больной, безжизненно бледное, производило жуткое впечатление.
Орленев смотрел на нее, как бы желая уловить тайну смерти, близость которой чувствовалась тут, в этой атласной, пахнувшей мускусными духами комнате.
Маргарита была еще молода, молода настолько, чтобы пользоваться жизнью, улыбнувшейся ей наконец, своими благами, и вот вместо этого приходится ей лежать недвижимо, готовясь расстаться с этой жизнью.
Орленев живо представил себе, как она еще утром вероятно была весела, довольна и жизнерадостна, как собиралась ехать кататься, думая найти удовольствие, времяпровождение там, где ждал ее холодный скелет смерти, безжалостно сбирающий своей косой послушную ему жатву.
И что же останется ей от тех земных благ, которых она искала в течение жизни? Думает она теперь о них, жалеет их? Да, все наши вожделения падут и рассеятся в прах, распадение нашего видимого тела наступит раньше, чем думаем мы. Но ведь смерть, наша человеческая смерть, есть рождение в другой, лучший мир.
Маргарита медленно подняла веки, глаза ее открылись, и взор остановился на Орленеве.
– Лина! – проговорила она.
– Ее нет, она пошла за льдом! – ответил Орленев, поняв, что больная спрашивает служанку.
Она помедлила немного и потом, как бы отдохнув от усилия, которого ей стоило первое слово, также с трудом проговорила опять:
– Гирли?
– Его нет здесь. Его не было дома, когда Вы прислали за нами. Но я сказал, чтобы, как только он вернется, ему сообщили обо всем, и он сейчас приедет.
– Доктор!
– Не возвращался еще. Он обещал заехать вторично.
– Вы… одни?..
Орленев понял, что Маргарита хотела спросить, один ли он с ней в комнате. Она не двигала головой и видела только то, что было впереди нее.
– Да, я один здесь, больше никого нет, – глухо проговорил он (ему страшно стало в этот миг)…
Больная хотела сказать «благодарю вас», но на этот раз слова не вышли у нее.
– Вам больно? – участливо спросил Орленев.
– Стол! – вдруг, шире открывая глаза, ясно и громко произнесла Маргарита.
Сергей Александрович думал, что она начинает бредить, и привстав хотел отойти, но она так выразительно посмотрела на него, с таким желанием, чтобы он понял ее, что он действительно понял, сообразив, что дело идет наверно о записке, которую она писала на книге и о которой говорила служанка. Он подошел к столику у кровати и выдвинул ящик.
– Возьмите! – услышал он голос Маргариты.
Записка, сложенная вдвое, лежала наверху. Сергей Александрович взял ее и показал больной. Та закрыла глаза в знак подтверждения.
– Взять мне, спрятать к себе? – спросил он.
Маргарита снова опустила веки. Он спрятал записку в карман.
Больная сделала новое усилие и проговорила:
– Ключ!
В ящике стола лежал бронзовый ключик. Орленев взял и его и показал француженке.
– Этот?
Веки опустились.
Орленев догадался, что она хочет, чтобы он этим ключом отпер что-то, и стал спрашивать:
– Этот ключ от вашего бюро? Глаза остались открытыми.
– От шифоньерки?
– Да! – ответила Маргарита.
– Шифоньерка здесь, в спальне?
Снова «да!».
Орленев огляделся и увидел черного дерева с инкрустациями шифоньерку и подошел к ней и отпер. Там оказалась груда лент, цветов и несколько футляров с драгоценностями. Он подошел к кровати больной.
Она в это время, перемогая себя, старалась повернуть голову так, чтобы видеть шифоньерку. Наконец это удалось ей. Она слегка повернула голову и застонала.
– Там есть секретное отделение? – сообразил Орленев. – Нужно надавить какую-нибудь кнопку?
– Да!
Больная видимо была рада, что он догадался.
Орленев вернулся к шифоньерке, внутренность которой была отделана маленькими гвоздями в виде кнопок, и стал нажимать по очереди. На одной из них откинулась дощечка, и из-под нее упал небольшой сверток бумаги.
Подойдя снова к Маргарите, Орленев нашел ее опять с закрытыми глазами. Она больше ничего не говорила и не смотрела на него.
Через несколько времени она начала стонать, сначала тихо, потом все громче и громче. Мало-помалу стоны ее перешли в крик, отчаянный, дикий; она кричала и металась на постели.
Орленев не знал, чем и как помочь Маргарите. Он видел, что она страдала, и страдала ужасно, но облегчить ее страдания не был в силах ничем, и он послал за доктором просить его приехать как можно скорее.
Незадолго до приезда доктора Маргарита стихла.
Когда врач приехал, все было уже кончено. Француженка мертвая, без движения, лежала под атласным балдахином своей постели.
Когда Орленев вернулся к себе домой, первым, что спросил он, было вернулся ли старик музыкант и сказали ли ему о том, куда и почему уезжал он, Орленев, из дома. Оказалось, что старик только что сейчас вернулся и что ему сказали, как было велено.
Сергей Александрович прошел к себе наверх и по знакомой уже лестнице спустился в комнату, где хранились книги.
Он застал там Гирли наклоненным над столом и переливавшим из одного сосуда в другой прозрачную струю того самого эликсира, о чудодейственной силе которого ему рассказывал недавно старик, называя его эликсиром жизни. Орленев видел, что он готовил прием лекарства, которое очевидно хотел захватить с собой, узнав, что случилось с Маргаритой…
– Поздно! – остановил его Сергей Александрович. Гирли поднял голову и выронил склянку с эфиром.
– Как поздно? – спросил он.
– Маргарита скончалась. Она умерла почти у меня на глазах. Там был доктор. Он сказал, что в смерти нельзя сомневаться. Рана в голову и грудь раздавлена… Она не могла вынести это…
Гирли тихо опустился в кресло. Его чрезвычайно всегда спокойное, бесстрастное лицо исказилось, на нем изобразились такая скорбь, ужас и отчаяние, что Орленев никак не мог предполагать даже, что этот, как казалось, все знавший и все предвидевший человек мог быть пораженным настолько.
– О Господи! – вздохнул Гирли и опустил голову.
Из опрокинутой склянки лился на скатерть стола эликсир, каждую каплю которого Гирли берег и ценил, но теперь он не видел и не замечал этого. Он сидел, поникнув головой и опустив руки, и потерявшими всякое осмысленное выражение глазами смотрел пред собой. Что было общего между ним и Маргаритой? Почему ее внезапная смерть так поразила его? Орленев не мог найти объяснения из того, что было известно ему до сих пор.
– И, может быть, вернись я раньше хоть получасом домой – она была бы жива теперь! – проговорил наконец Гирли.
Орленев, чтобы хоть в этом отношении успокоить его, стал уверять, что все равно было поздно, что рана, полученная Маргаритой, была, по словам доктора, безусловно смертельна.
Он никак не мог ожидать, что известие о француженке так поразит старика, – иначе он не сообщил бы ему так прямо. Теперь он уже жалел, что не подготовил его.
– Да, – как бы сам с собой рассуждал Гирли, – я слишком нелепо желал сделать добро, почти путем насилия, и вышло зло… вышло зло, – повторил он.
Орленев сел против него. Ему от души жаль было старика, но все, что он ни говорил, он видел, не затрагивало того, что было главным для Гирли, а в чем искать это главное, он не знал.
– Итак, все кончено, все кончено? Она умерла? Вы сами видели это? – спросил Гирли.
Орленеву оставалось только подтвердить это.
– Ну хорошо, – протянул старик и положил руку на руку Орленева. – Вот что теперь: оставьте меня одного…
Молодой человек хотел встать, чтобы исполнить эту просьбу.
– Впрочем нет, – остановил его Гирли, удерживая за руку, – нет, оставайтесь… погодите!.. Ведь не мог я раньше вернуться… не мог!.. Они опять связали меня…
Орленев понял, что Гирли опять был где-нибудь на холостой пирушке, где пьяная компания потешалась над ним, и воскликнул:
– Я удивляюсь, как вы позволяете разным этим господам эти выходки!
– Над кем?
– Над собой конечно.
– Над собой? – улыбнулся Гирли, и эта улыбка только больше подчеркнула выражение отчаяния в его лице. – Да разве я принадлежу себе?.. Разве моя жизнь принадлежит мне?
– А кому же? Конечно вам принадлежит она.
– Нет! Если бы это было так, я уже не жил бы… или во всяком случае меня не было бы здесь… Нет, жизнь моя не принадлежала мне до сих пор.
– А теперь?
– А теперь она умерла – Маргарита умерла, – проговорил старик.
Ясно было, что он почему-то связывал собственное существование с жизнью Маргариты.
– Да, вы правы, – ответил Гирли, когда Орленев спросил его об этом, – ее жизнь связана с моим существованием. Я думал, что об этом не придется мне рассказывать больше никому, но вот, видимо, требуется от меня еще раз моя исповедь.
– Исповедь? Но разве у вас может быть в жизни что-нибудь такое, в чем нужно было бы каяться?
– Отчего вы это спрашиваете? Отчего вы думаете, что этого не может быть?
– Господи! Да ведь, насколько я знаю вас, вы – почти святой человек. Я вижу, как вы живете, вижу ваши поступки… Дурной человек не может жить так…
Гирли закрыл лицо руками.
– Дурной человек! – повторил он. – Я не могу сказать, что я – дурной человек, не думаю этого… Однако в жизни своей я сделал зло – невольное, нежеланное, но страшное дело. Непоправимо оно было. Всей дальнейшей жизнью я силился загладить его, и вот все мои старания пропали даром, все усилия разбились сразу, в один день.
Орленев боялся уже сделать какой-нибудь вопрос еще, чтобы не перебить начавшего рассказывать свою «исповедь» старика. Он видел, что тому было тяжело, несомненно тяжело, если такой человек, как он, сгибался под этой тяжестью.
– Я вам расскажу все, – продолжал Гирли, – все, как это случилось.
Вот видите ли… Лет двадцать тому назад приехал в Тулон на одном английском судне матрос, находившийся в числе его экипажа. Матрос бывал уже в плаваниях и мог настолько владеть французским языком, чтобы объясниться во французском городе.
На берег с судна отпускали по очереди. Очередь эта не сразу дошла до матроса. Большинство товарищей уже побывало на берегу. Наконец настал и для него день отпуска. Как ни приятна для морского человека вода, ставшая для него родной стихией, но во время плавания большая радость, когда позволят наконец отправиться погулять на сушу. Матрос отправился на берег с партией товарищей. Обыкновение было таково, что проводили время вместе. Но этому матросу не хотелось пить вместе с товарищами, и он один отправился осматривать незнакомый ему город.
Послонявшись по улицам, он попал на рыночную площадь. Торговля была в полном разгаре. Почти все кухарки города были тут за провизией и делали на день закупки у торговок, расставивших в корзинах свой товар на площади. Молоденьких и хорошеньких лиц было тут слишком много, чтобы не увлечься ими. У матросов было тоже принято отправляться на рынок в портовых городах и, если представлялся случай, сводить знакомство тут. Так было и на этот раз. Матрос наметил одну служанку, заговорил с ней под предлогом какого-то вопроса, она ответила, он спросил ее еще какие-то пустяки; кончилось тем, что он предложил донести ей до дома ее корзину. Служанка смеясь согласилась, и они пошли. Она была очень рада, что не должна была тащить тяжелую корзину, и весело болтала до самого дома. Придя домой, служанка пригласила матроса, если он голоден, позавтракать у нее за оказанную им услугу. Господ ее не было дома. Ход в кухню был через двор, обнесенный забором, примыкавшим сбоку к домику, где жила служанка. Они вошли в кухню, завтракали, смеялись, и матрос, очень довольный собой и проведенным временем, простился наконец с гостеприимной хозяйкой, угостившей его вкусной ветчиной и кофе, и ушел, когда вернулся домой господин этой женщины.
Отойдя несколько от дома, матрос вздумал вернуться еще раз. Он думал, что времени у него еще много и что все равно деваться некуда. Пришло это ему в голову потому, что он был, повернув за угол, у самого забора домика. Он, недолго думая, перелез забор, очутился во дворе и решил испугать служанку. Подкравшись к отворенной двери в кухню, он увидел, что она стоит спиной у стола и что-то делает нагнувшись. Он вскочил и, бросившись к ней, толкнул ее сзади. Она, как была, не крикнув упала навзничь. Тогда только понял он, что сделал. Служанка чистила большой оперативный нож, держа его острием к себе. Когда он толкнул ее, она нагнулась на отточенное, как бритва, острие ножа, и нож вошел ей в грудь до самой рукоятки… Попал он в самое сердце. Смерть была мгновенная… Служанка не дернулась, не шелохнулась.
Первым движением матроса было схватиться за ножик. Только тронул он его – кровь так и брызнула… Чтобы остановить эту кровь, он схватил лежавший на столе приготовленный для барина платок и прижал рану. Платок быстро пропитался теплой, липкой кровью. Матрос бросил его и побежал вверх по лестнице, ведшей в комнаты к барину… Но тут его обуял непростительный, безрассудный, чисто животный страх, перешедший в ужас, и он, уже не помня ничего и ничего не соображая, кинулся опять через забор бежать, бежать без оглядки, сам не зная куда. Добежав до набережной, он потерял сознание и упал почти замертво.
Очнулся он только в лодке, куда его уложили товарищи, найдя его на набережной и приняв за мертвецки пьяного. Они подобрали его и повезли с собой на корабль. Упав на набережной, он так выпачкался, что нельзя было разобрать оставшиеся на нем пятна крови. В тот же день корабль ушел в дальнейшее плаванье.
Теперь Орленев знал разгадку рассказанного ему Маргаритой дела, в котором был обвинен судьями невиновный, но несчастный человек, потому что против него сложились неоспоримые улики.
– Ужасный случай! – повторил он, когда Гирли умолк, тяжело дыша. – Ужасный… Эта убитая служанка жила у доктора Дюваля… Я знаю, что его обвинили в убийстве…
– И знаете теперь, что он не виноват, и понимаете, кто был этот матрос? – выговорил Гирли.
Орленев сразу, еще в начале рассказа, догадался, что дело идет о самом Гирли, и высказал это свое предположение.
– Да, это был я, – продолжал Гирли снова ясным и твердым голосом, – это был я, обезумевший тогда от страха и думавший только о себе. Но мы ушли в плаванье так поспешно благодаря неожиданному попутному ветру, что я не имел времени опомниться. Я не мог предполагать, что за меня пострадает невинный, и как-то потом из жалкого чувства самосохранения сделался со своей совестью, убедив себя, что ведь я не хотел убивать и цели мне никакой не было, что все это – случай и случай же меня сохранил от всякой ответственности, так зачем же я буду выдавать себя?
В плавании мы провели около семи месяцев, после которых опять попали на берег Франции. Мы стали на якорь. Я отправился с партией товарищей на берег. После случившегося со мной я совершенно бросил пить вино и курить и почти всегда уступал свою очередь отпуска кому-нибудь другому. Но на этот раз меня что-то неудержимо тянуло на берег, и я воспользовался своей очередью.
Товарищи пошли конечно в погребок, а я не пошел с ними, а остался на набережной и сел на скамейку, смотря на море. Я полюбил так сидеть и смотреть на тихое, широкое пространство воды. У ног моих валялся обрывок газеты. Я поднял его и стал разбирать. Газета была французская. Я мог читать по-французски, правда, плохо, но все-таки понимал смысл прочитанного. Описывался уголовный процесс доктора Дюваля. Я сразу узнал в нем происшествие, случившееся со мной семь месяцев тому назад в Тулоне. Говорилось, что все улики против доктора Дюваля, что даже след на лестнице пришелся по его башмакам. Рассказывалось подробно семейное положение доктора, сообщалось, что у него осталась дочь, что жена его умерла.
Как сумасшедший, сидел я с обрывком газеты, по которому нельзя было разобрать, от какого числа и месяца она была.
Должно быть, у меня лицо было очень бледно и сам я имел странный вид, потому что севший возле меня на скамейку прилично одетый господин спросил: «Что с вами?» Он узнал во мне по одежде английского матроса и сделал свой вопрос по-английски. Помню, я мог выговорить только: «Дело… дело доктора Дюваля», – и совал свой обрывок газеты. Оказалось, это дело было общеизвестным на материке. Газеты занимались им очень много. Заговоривший со мной человек рассказал мне, что доктор Дюваль был уже казнен.