Когда я работал в отделе пропаганды одной газеты, над столом у меня висела репродукция картины Репина «Арест пропагандиста». Но есть у Репина и еще не менее знаменитая картина – «Не ждали».
С работы Маркычев был уволен. В отделе кадров ему вручили трудовую книжку со статьей. И известили, что теперь, с самоходом через границу, ни одно режимное предприятие его не возьмет. Да и не режимное не разбежится.
А также его выписали с жилплощади, и его комнату уже заняли многодетные соседи-очередники. То есть – он был выписан из Ленинграда.
Заодно его, для порядка, сняли и с воинского учета.
Что называется, Родина-мать раскрыла объятья, и в каждой руке у нее было по нокауту.
Маркычев был не в той весовой категории, чтоб тягаться с матерью-родиной. Но волну погнал страшную.
Он ночевал по знакомым и строчил жалобы во все инстанции – вплоть до комиссии по реабилитации репрессированных. Пришел со статьей в «Ленинградскую правду». Доставал начальство по домам и бесстрашно грозил карами. Он известил горком партии о сожительстве директора со своей секретаршей. Сигнализировал в ОБХСС о воровстве на заводе. Скатил телегу в спортобщество «Трудовые резервы» о пьянках, устраиваемых спорторгом. Настучал прокурору города товарищу Караськову о взятках, вымогаемых в родном жэке. У него обнаружился стиль, и этим стилем он излагал всю подноготную недоброжелателей: что начальник отдела кадров в тридцать седьмом году пытал коммунистов, что начальник отдела купил свой диплом на толкучке в Ташкенте, и что профорг противоестественно развращает несовершеннолетних пэтэушников-практикантов; а парторг заявил в юбилей блокады, что Жуков хотел чуть ли не повесить товарища Жданова, который приказал минировать Ленинград и готовиться к сдаче. Нагадил всем как мог, а смог немелко, потому что за каждой бумагой следовала хоть какая-то, но нервотрепательская проверка.
Опасен и страшен советский человек, уперевшийся насмерть в борьбе за свои права. Отвел душу пострадавший инженер.
Парторг сказал, что сожалеет в своей жизни только об одном: что не может ходатайствовать перед органами о применении к врагу народа высшей меры. А спорторг сказал, что вызвался бы лично привести ее в исполнение.
А инженер Маркычев, землепроходец-камикадзе, сдав заказным последнее письмо, снял деньги со сберкнижки и гульнул с двумя одноклассниками в ресторане «Нева». Он слал пятерки в оркестр и велел играть «Летят перелетные птицы» и «Артиллеристы, Сталин дал приказ!».
Они еще узнают, кто лучше ориентируется в пространстве, пообещал он.
А через неделю он сдунул.
С концами.
Через эту самую границу.
С рюкзаком, с едой, со всеми приготовленными ценностями, с картой, компасом и валютой. Отъелся, значит, подправился и сдунул. Там сел в автобус и укатил быстро в Швецию, которая не выдает.
Причем зашел ведь еще к тому финну, к фермеру, и честно поставил ему литр водки.
Это он просто, паразит, маршрут проверял. Репетицию провел, так сказать. Вот обстоятельный человек.
Биологическая селекция членов Политбюро была окутана большей тайной, чем создание философского камня; хотя несоизмерима с ним ни по государственной важности, ни по расходам. Когда хозяин Ленинграда и секретарь обкома товарищ Романов выдавал замуж свою дочь, так Луи XV должен был зашататься на том свете от зависти. Пир был дан в Таврическом дворце, среди гобеленов и мраморов российских императоров, и через охрану секретных агентов не проскочила бы и муха. Кушать ананасы и рябчиков предполагалось с золота и фарфора царских сервизов. Вот для последней цели и было велено взять из запасников Эрмитажа парадный сервиз на сто сорок четыре персоны, унаследованный в народную сокровищницу от императрицы Екатерины Великой.
Последовал звонок из Смольного: сервиз упаковать и доставить. Хранительница отдела царской посуды, нищая искусствоведческая крыска на ста сорока рублях, дрожащим голосом отвечала, что ей требуется разрешение директора Эрмитажа академика Пиотровского. Потом она рыдала, мусоля сигаретку «Шипка»: севрский шедевр, восемнадцатый век!.. перебьют! вандалы! и так все распродали…
Академик известил, обмирая от храбрости: «Только через мой труп». Ему разъяснили, что невелико и препятствие.
Пиотровский дозвонился лично до Романова «по государственной важности вопросу». Запросил письменное распоряжение министра культуры СССР. Но товарищ Романов недаром прошел большой руководящий путь от сперматозоида до члена Политбюро и обращаться со своим народом умел. «Это ты мне предлагаешь у Петьки Демичева разрешения спрашивать? – весело изумился он. – А хочешь, через пять минут тебя попросит из кабинета на улицу новый директор Эрмитажа?»
Пиотровский был кристальной души и большим ученым, но тоже советским человеком, поэтому он, не кладя телефонную трубку, вызвал «скорую» и уехал лежать в больнице.
За этими организационными хлопотами конец дня перешел в начало ночи, пока машина из Смольного прибыла, наконец, к Эрмитажу. И несколько крепких ребят в серых костюмах, сопровождаемые заместителем директора и заплаканной хранительницей, пошли по гулким пустым анфиладам за тарелками для номенклатурной трапезы.
Шагают они, в слабом ночном освещении, этими величественными лабиринтами, и вдруг – уже на подходе – слышат: ту-дух, ту-дух… тяжкие железные шаги по каменным плитам.
Мерный, загробный звук.
Они как раз проходят хранилище средневекового оружия. Секиры и копья со стен щетинятся, и две шеренги рыцарей в доспехах проход сторожат.
Ту-дух, ту-дух!
И в дверях, заступая путь, возникает такой рыцарь.
В черном нюрнбергском панцире. Забрало шлема опущено. В боевой рукавице воздет иссиня-зеркальный меч толедской работы. И щит с гербом отблескивает серебряной чеканкой.
И неверной походкой мертвеца, грохоча стальными башмаками и позванивая звездчатыми шпорами, движется на них. И в полуночной тишине они различают далекий, жуткий собачий скулеж.
Процессия, дух оледенел, пятится на осевших ногах.
А потревоженный рыцарь бешено рычит из-под забрала и хрипит гортанной германской бранью. Со свистом описывает мечом сверкнувшую дугу – ту-дух! ту-дух!.. – наступает все ближе…
Задним ходом отодвигаются осквернители, и кто-то уже описался.
В сорок втором году Толику Тарасюку было десять лет. Отец его сгинул на фронте, а мать погибла в заложниках. Мальчонка прибился к партизанскому отряду. В белорусских лесах было много таких отрядов: треть бойцов, а остальные – семьи из сожженных деревень.
Мальчишки любят воевать. А солдаты, любя их, ценят их отчаянную лихость. Этот же, маленький и тихий, был просто прирожденным бойцом: рука тверже упора, и глаз как по линейке. И полное отсутствие нервов. Из винтовки за сто метров пулей гвозди забивал.
Использовали иногда пацанов для связи и разведки. Но талант Тарасюка котировался выше. И ему нашли особое место в боевом расписании.
Сейчас плохо представляют себе жестокости той войны. Если немцы расстреливали, вешали и сжигали в домах, то партизаны захваченных пленных, например, обливали на морозе водой и ставили ледяные фигуры с протянутой рукой в качестве указателей на дорогах, а в рот всовывались отрезанные части, и табличка на груди поясняла: «Фриц любит яйца».
Основным партизанским занятием было грабить склады: продовольствие, амуниция, оружие – сочетание самоснабжения с уроном врагу. Еще полагалось взрывать железные дороги и мосты. Все это охранялось. А приступить к делу возможно только без шума. Поэтому умение снимать часовых особенно ценилось.
Полосы отчуждения перед немецкими объектами были наголо очищены от леса, и подобраться незаметно практически исключалось. А близко часовые не подпускали никого ни под каким предлогом.
И вот брел откуда-то маленький плачущий мальчишка, кутаясь от холода в большой не по росту ватник. Завидев часового, он жалобно просил: «Брот, камарад, брот!..» и показывал золотые карманные часы – отдает, значит, за кусок хлеба. Часовому делалось жалко замерзшего голодного ребенка… и, похоже, часы были дорогие. Он оглядывался, чтоб не было начальства, подпускал мальчика подойти, и брал часы рассмотреть. Мальчик, качаясь от слабости, на миг прислонялся к нему и через карман ватника стрелял в упор из маленького дамского браунинга.
Приглушенный одеждой хлопок был почти неслышен. Пистолетик был маломощной игрушкой. Крохотную никелированную пульку требовалось загнать точно в центр солнечного сплетения. Поднимать руку до сердца – долго и мешкотно, немец мог успеть среагировать.
Часовой оседал, убитый наповал. Надо было придержать его каску и автомат, чтоб не брякнул металл при падении.
И этот десятилетний (через год войны – уже одиннадцатилетний) мальчик снял таким образом двадцать восемь часовых. Не у всякого орденоносца-снайпера на передовой был такой счет.
Лишь раз рука его дрогнула. Немец был немолодой, очкастый, из тыловых охранных частей. Не снимая правой руки с ремня карабина за плечом, левой он отвел часы и вытащил из кармана шинели завернутый в вощаную бумажку кусок шоколада. На левой руке не было мизинца. Мальчик невольно задержал взгляд на этой беспалой руке с шоколадом, и выстрел, кажется, пришелся не совсем точно. Глаза немца, вместо того чтобы сделаться неживыми, закрылись, он сложился и упал. Но лежал без движения, а партизаны из укрытия уже подбегали беззвучно, и сознаться в своем сомнении, править контрольным выстрелом мальчишке было стыдно, мешало бойцовское самолюбие профессионала: нечистая работа.
В сорок четвертом – Десять Сталинских Ударов! – Советская Армия освободила Белоруссию; при расформировании отряда командир представил его к ордену Красного Знамени. Но наверху сочли, что это – жирно пацану будет, и ограничились медалью «За Боевые Заслуги».
С этой медалью он пришел в детский дом, чтобы после трехлетнего перерыва пойти в школу, в третий класс.
Он навсегда привык чувствовать себя совершенно раскованно в любой аудитории – равный среди первых, партизан, а не тыловая крыса. Учиться хуже кого бы то ни было не позволяла гордость, детский мозг наверстывал упущенное: после семилетки он окончил десять классов.
Военрук же в нем просто души не чаял и прочил в отличники военного училища: прямая дорога!
Он ступил на прямую дорогу – пробыл в военном училище неделю, нюхнул казармы, побегал в кирзачах на зарядку, собрал свой чемоданчик и известил начальство, что эта бодяга – не для него. Воевать – это да, с радостью, пострелять – всегда пожалуйста. А уставы пусть зубрят и строем в сортир маршируют те, кто пороха не нюхал. Ему не нравится.
– А что тебе нравится? – спросил бравый полковник, с сожалением листая его личное дело.
– Стрелять, – откровенно сказал Тарасюк.
– В кого ж ты нацелился сейчас, в мирное время, стрелять?
– Ну… нашлось бы. Мне вообще оружие нравится.
– Так может, тебе надо учиться на инженера и идти работать на оружейный завод? Так, что ли?
– Оно мне нравится не в смысле быть оружейным мастером… еще не хватало! я бойцом был, а не ремонтником. Вообще нравится… дело с ним иметь.
– И как же ты хочешь иметь с ним дело?
– Вы стрелять умеете?
Задетый фронтовик-полковник повел зарвавшегося молокососа в тир, довольный случаю. И там из своего вальтера в генеральском хромированном исполнении (трофейные пистолеты у офицеров еще не изъяли) исправно выбил 29.
– Хорошие у немцев машинки, – заметил воспитуемый курсант. – Но для дела я предпочитал чешскую «Шкоду» – в руке удобнее, и скорость у него выше: через пряжку ремня навылет бил! Пуля стекло проходит – даже трещинок нет, ровная такая дырочка. – Он принял поданный рукоятью вперед, по правилам хорошего тона, вальтер, и оставшиеся в обойме пять пуль посадил одна в другую.
– Ну ты бля ничо – сказал полковник.
– У американского кольта-32 скорость самая высокая, – продолжал Тарасюк. – Что входное отверстие, что выходное. Через бумагу стреляешь – лист не шелохнется, кружочек как вырезан. Хотя король точности и боя, конечно, маузер, но стволина такая, и магазин, – громоздок слишком.
– Подкованный курсант, – признал полковник. – Все, или еще что имеешь доложить?
Поощренный Тарасюк вольно расстегнул воротничок гимнастерки.
– Вот это, к примеру, не нож, – охотно вел он лекцию, ткнув пальцем в штык-нож, болтающийся на поясе сержанта-дежурного.
– Разрешите обратиться, товарищ полковник? – сказал сержант. – Дайте мне молодого для уборки помещения – к подъему верну как шелкового! умный…
– Сталь у штыка отпущенная, мягкая – чтоб в теле не сломался; поэтому лезвие жала не держит, резать им невозможно, – убыстрил речь Тарасюк. – Рукоятка неудобная и в руке скользкая, а в работе кровь попадет – будто вообще как намыленная. И не уравновешен нисколько, кидать его вообще без толку.
– В советники Генштаба аттестовать тебя не уполномочен, – сказал полковник. – Ты б им, конечно, объяснил, каким должен быть нож.
– Чего объяснять – такой, как у финнов. Клинок треугольного сечения, закаленный, согнется – не сломается: закал только поверху, а внутри мягкое. Ручка деревянная, с насечкой – легкая, и в полете как стабилизатор. Лезвие – шесть пальцев, а больше никому и не надо.
– А штык? – презрительно опустился до вопроса сержант.
– Штык старый был хорош – четырехгранник: входит легко, в теле не сломается, рана от него не закрывается, и доставать в фехтовании длинным легче.
– Тебя прям в университет надо, – съязвил сержант.
– А что, есть такой университет, где по оружию учат? – простодушно спросил Тарасюк.
Мысль о возможности отсутствия такого университета полковника возмутила.
– Главное в государстве – что? – наставительно сказал он: – армия! Главное для военного – что? – оружие. Как же в нашей стране может не быть такого университета?!
И первого сентября 1952 года Тарасюк приехал на исторический факультет Ленинградского университета.
В руке у него был тот же маленький «футбольный» чемоданчик. В чемоданчике лежали: чистая рубашка, бутылка коньяка, медаль «За Боевые Заслуги», парабеллум и книга В. Бейдера «Средневековое холодное оружие». Полный джентльменский набор.
Он проследовал в деканат, где задал сакраментальный вопрос:
– Это правда, что у вас по оружию учат?
– В университете многому учат, – с туманным достоинством ответили ему. – Но приемные экзамены давно окончены.
– А может, мне к вам еще не надо поступать, – успокоил посетитель. – Так учат? Или нет?
– А вас что, собственно, интересует?
– Меня, собственно, оружие, – терпеливо повторил он.
– И какое же именно оружие? – вежливо поинтересовался замдекана по студентам.
– Именно – всякое. Огнестрельное, холодное… легкое, тяжелое, осадное, современное, средневековое, античное тоже, в общем.
– М-угу. Так современное, или античное? Есть, знаете, разница… особенно в применении. У вас, позвольте полюбопытствовать, чисто научный интерес к оружию, или есть и иной? – с корректностью петербургского интеллигента уточнил замдекана.
– Научно-практический, – сказал Тарасюк. – А разницы иногда никакой нет. Фракийский меч начала нашей эры, скажем, ничем не отличается от артиллерийского тесака восемнадцатого века. А средневековый рыцарский кинжал для панцирных поединков – от современного испанского стилета.
– М-угу, – невозмутимо сказал замдекана. – У нас при кафедре медиевистики действительно есть семинар истории холодного оружия. Приходите через год, первого августа, и сдавайте экзамены.
– А зачем тянуть, – возразил посетитель. Он раскрыл свой чемоданчик и предъявил аттестат за десятилетку, выписку с оценками приемных экзаменов в училище и справку об участии в партизанском движении. Сверху положил медаль, а сбоку поставил бутылку коньяка.
– М-угу, – развеселился замдекана. – Как это поется? – «собирались в поход партизаны»… У вас там автомата нет с собой?
– Только парабеллум, – сказал Тарасюк.
С этими документами он был без звука зачислен на первый курс, вселен в Шестое общежитие на Мытнинской набережной и обеспечен стипендией.
Семинары начинаются на третьем курсе. Первокурсник Тарасюк пришел на первое же занятие вольнослушателем. На втором занятии он сделал научное открытие. Акинак – меч древних скифов – был не колющим оружием, как утверждала дотоле историческая наука, но рубяще-колющим.
Прежняя точка зрения основывалась на античной росписи по вазе, где один скиф собирается заколоть акинаком другого. Из чего явствует, что историческая наука и относительно древних времен не всегда затрудняет себя поиском весомых аргументов.
– Это какой же идиот сказал, что он только колющий? – с презрением бывалого партизана вопросил Тарасюк.
Руководитель семинара, интеллигентная дама из университетской профессуры, была шокирована.
– Э-э… – прерывистым тенорком сказала она. – Если мы посмотрим на рисунок, то совершенно ясно видно…
– Что видно? Колоть можно и шашкой! Эдак вы и ложку, которой вас щелкнут по лбу, объявите тупым холодным оружием ударного действия, – прервал непочтительный слушатель.
– На археологических находках нет следов каких-либо режущих кромок, – защищалась дама.
– Две тысячи лет в земле? ржа, ржа съела!! Это ж какое качество стали, что за две тыщи лет в земле вообще порошком не рассыпалась! Она ведь и острие тоже съела… так может он вообще был безопасный?
– Есть труды специалистов…
– Ваши специалисты хоть барана когда-нибудь резали сами?
– А вы, простите?
– Я всех резал. Так скажите: какой дурак будет таскать полуметровый клинок в ладонь шириной, и не заточит лезвие, чтобы рубить и резать? Ленивый, или мозги отсохли? Так это не боец! А акинак не короче римского меча. А чтобы только колоть, придумали узкую легкую рапиру.
Из чего видно, что со всем пылом молодости и превосходством боевого опыта Тарасюк вгрызся в учебники. И результаты, так или иначе, но впечатлили окружающих.
– Если вы хотите посещать наш семинар…
– Да я для этого училище бросил!
– Возможно и зря. Так вот: когда вы сами станете профессором…
– А сколько для этого нужно лет? – перебил Тарасюк.
– Три года аспирантуры – если вы окончите университет, в чем я не уверена, и если поступите в аспирантуру, в чем я уверена еще менее…
– Не сомневайтесь, – заверил он. – А дальше?
– А дальше – докторская диссертация иногда отнимает и десять, и больше лет работы. И ее еще надо защитить!..
– От кого?
– От оппонентов.
– Не страшнее немцев. А это кто?
…Акинак стал его первой работой в Студенческом научном обществе. При этом «интеллектуалом» он не был, и никогда им не стал; правда, и не пытался себя за такового выдавать. Уровень его эстетических притязаний был примерно таков: когда в компании, скажем, обсуждался новый фильм, Тарасюк выносил оценку специалиста:
– Чушь свинячья. По нему садят с десятка стволов, он речку переплыл – а! о! спасен! – ха! да я его за четыреста метров из винта чиркну – только так!
Его любовь к оружию не удовлетворялась теорией – он стрелял. Стрелял в университетском тире из малокалиберной винтовки, малокалиберного пистолета и спортивного револьвера – больше, к сожалению, ничего не было. И когда вместо десятки клал девятку, у него портилось настроение.
Но посулы тренеров насчет соревнований отвергал: ученый не унизится до игр с безмозглыми спортсменами, на фиг ему надо.
Темой его диплома был двуручный меч с «пламенеющим» клинком.
У такого меча почти весь клинок – кроме конечных одного-полутора футов – зигзагообразный. Ученые доперли до очевидного: удар наносится только концом, где нормальное лезвие. Что ж касается метрового синусоидовидного отрезка – это, мол, в подражание картинам, изображающим архангелов с огненными мечами: волнистый язык пламени. И диссертации писали: «Влияние христианской религиозной живописи на вооружение рыцарей-крестоносцев».
Непочтительный Тарасюк не оставил от ученых мужей камня на камне. Оружие всегда предельно функционально! – ярился он. Оно украшается – да, но изменение формы в угоду идеологии – это бред! (Шел свободомысленный 57 год.) Парадное оружие, церемониальное – да, бывают просто побрякушки. Но боевой меч – тут не до жиру, быть бы живу, уцелеть и победить надо, какая живопись к черту.
Изобретатель этого меча был гений, восторгался Тарасюк. После Первого крестового похода он задумал совместить мощь большого меча с режущим эффектом гнутой арабской сабли: рубить с потягом лучше гнутым клинком, тянешь к себе – и изгиб сам режет, принцип пилы. Но сабля стальной доспех не возьмет, а гнутый двуручный меч требует трехметрового роста, каковым не обладали даже лучшие из рыцарей: поэтому изгибов-дуг несколько – это меч-сабля-пила! Парируемый клинок врага легче задерживается в углублении изгиба и не скользит до гарды – улучшаются защитные качества, легче перейти к собственному поражающему выпаду. Зигзагообразность придает мечу пружинность в продольной оси – чем смягчается при парировании удар по рукам, облегчается защита в фехтовании. Наконец, та же пружинность сообщает удару концом клинка дополнительную силу: так удар кистеня, сделанного из свинцового шара на гибкой рукояти из китового уса, сильнее удара молотка того же веса и той же длины жесткой деревянной рукояти.
Кафедра и оппоненты, улыбаясь темпераменту, пожимали плечами. И были неправы в недооценке дипломанта. Закончив теоретическую часть защиты, вспотевший Тарасюк перешел к демонстрационной: кивнул в аудиторию первокурснику у дверей:
– Костя – давай!
Костя исчез и через минуту дал, вернувшись с другим первокурсником. Торжественно, как королевские герольды сокровище двора, они несли полутораметровый двуручный меч с пламенеющим клинком.
Улыбки комиссии сделались неуверенными. У Тарасюка загорелись глаза. Он взял меч и сделал выпад. Дипломную комиссию снесло со стульев. Аудитория взвыла от счастья.
Подручные-первокурсники извлекли из портфеля железный прут и положили концами меж двух стульев. Тарасюк, крутнув из-за головы (дррень! – дверца книжного шкафа) взмахнул зловеще свистнувшим мечом и перерубил прут, вогнав острие клинка в пол.
– Браво… – сказала дипломная комиссия, осторожно возвращаясь на свои места.
– Бис! – добавили зрители, подпрыгивая в дверях.
– Теперь возьмем меч с обычным клинком, – сказал Тарасюк.
– Спасибо, – возразил председатель комиссии, легендарный декан Мавродин, – достаточно. Вы согласны со мной, коллеги? Трудно не признать, что глубокоуважаемый дипломант избрал весьма, э-э, убедительную форму защиты своих научных взглядов… да. Налицо владение предметом исследования.
Совещаясь об оценке, факультетские дамы трепыхались и пудрились, пылая местью. Мавродин с солдатской грубоватостью отрезал, что им, гагарам, недоступно наслажденье счастьем битвы, гром ударов их пугает! А за знания и любовь к науке студенту прощается все!
Тарасюка оставили на кафедре в аспирантуре.