Виталий Нилыч Полухлебов, не занимая покуда никакого места и не имея собственного дела, целыми днями или гулял, или раскладывал пасьянсы. Всему удивлялся. Более всего его удивляло:
1. Совершенная непонятность с точки зрения любого языка всех названий и вывесок.
2. Обилие голых людей на улицах.
3. Бездарность телосложения.
4. Полное равнодушие публики к обнаженному телу, которое приезжий на первых порах склонен был рассматривать как клубничку.
5. Необычайное количество запретов и регламентаций.
и т. д. и т. д.
Сначала он стал составлять список своих удивлений, но потом бросил.
Талантливый ребенок Фома Хованько не внес большой перемены в жизнь Коньковых, хотя когда [пропуск в тексте] все расходились по службам и Фома с В.Н. оставались одни, но Полухлебову не удалось настолько разговориться с мрачным растлителем, чтобы это показалось интересно. У дефектива было наглядное несоответствие между квадратным низким лбом, сильными челюстями, тупым подбородком и густыми, жесткими как конские, черными волосами и необыкновенно нежным румяным ртом и по-восточному сладкими большими глазами. Приземист и широкоплеч. Может быть, он был бы сквернословцем, если бы менее дичился. Двигался он бесшумно, но тяжеловесно, как кит под водою. В первый же день он вдребезги разбил чашку, о которой любил философствовать Виталий Нилыч как о некоей эмблеме. С одной стороны был портрет императрицы Жозефины, с другой барабанщик, сидящий на своем инструменте и набивающий табаком трубку. Соединялись эти изображения символами и атрибутами военного деспотизма и писарской галантности. Даже разбил эту чашку тов. Хованько бесшумно, но в мелкие осколки, которые куда-то мрачно и замел. Сони при этом небыло. Анна Ниловна вздрогнула и побледнела, а брат ее начал было качать головой, приготовляясь что-то [сказать], но был прерван письмом от Виктора Андреевича Малинина, где говорилось, чтобы дома не беспокоились долгим отсутствием Павла и не предпринимали никаких розысков.
Когда при рассказах о Клавдии Кузьмиче в присутствии В.Н. доходили до эпизода, считавшегося высшей точкой, всем становилось неловко, кроме самого Полухлебова. Дело в том, что во время голода и холода, Клавдий Кузьмич по утрам должен был разогревать свой ночной горшок с содержимым на той же печурке, где варил себе кашицу и нести его с пятого этажа на двор. А Клавдий Кузьмич был человеком уважаемым и профессором. Доведя героя до этого последнего испытания, все взглядывали на голову Виталий Нилыча и умолкали, а тот начинал обобщать факты. Чаще всего собеседником его была Анна Ниловна. Полухлебов, не стараясь придать значительности роковой своей наружности, говорил как дипломат.
В.Н. Не надо увлекаться героизацией.
А.Н. Но это и в самом деле ужасно. Ты не испытал на себе этих лет и не можешь судить. Люди были жалки, противны, смешны, если хочешь, но если со стороны, конечно, они были героями.
В.Н. Я не перестану повторять, что русская интеллигенция вела себя позорно, позорно.
А.Н. Очень отве[т]ственно так говорить. И потом проделывать вот такие скаредные и комические вещи м‹ожет› б‹ыть› труднее, чем встать к стенке, тем более, что добровольно на смерть никто и не шел.
В.Н. Но все таки дело шло о жизни.
А.Н. В то время у нас переменились все мерки, исчез весь стыд и общество, условности, остались примитивнейшие потребности, очень простые, м‹ожет› б‹ыть›, не всегда благовидные в другое время. Я не знаю. теперь опять понемногу все чувства возвращаются, но не знаю во всей ли полноте. Все это исчезло навсегда. Посмотрел бы ты, как мы тогда одевались! Прямо Наполеоновская армия в 1812 году. У того же Клавдия Кузьмича костюм (уж и костюм) был сшит из диванной материи с яркими розами. Очки, мягкая шляпа, валенки и откуда-то реставрированный плед.