Мне в детстве не повезло: я очень рано познал нелюбовь.
Маму любил, папу любил, друзей любил.
А невзлюбил лишь советскую власть.
Уж как она навязывалась, как себя любить заставляла, и кнутом, и пряником.
И влюбила-таки в себя многих-многих (а может, притворялись?). Но мне не повезло – не удалось этой власти обрести мою взаимность.
И виноват в этом Федор Михайлович Достоевский. А может, не он.
Может, сам я виноват: не по годам рано им увлекся. Читать его начал, когда мне было только 12 лет.
Рано, конечно, теперь понимаю, но ничего уж не поделаешь. Прочитал я его, Достоевского, «Преступление и наказание» и… невзлюбил советскую власть.
Все думали, что я перерасту эту нелюбовь свою (даже вкусы, а не только взгляды, меняются: в детстве в рот не могут взять маслины, а потом – не оторваться).
Но я своей нелюбви не перерос.
Слава богу, дожил до того, что она, эта власть проклятая, сама себя изжила.
Но какое же отношение «Преступление и наказание» имело к моей нелюбви и к этой власти? А вот какое.
Прочитав роман два раза подряд, я пришел к убеждению, что вместе с еще 250 миллионами живу в одном из двух возможных государств Родиона Романовича Раскольникова.
Это он ведь обосновал ту двуединую идеологию, которую можно (нужно!) назвать фашистско-коммунистической. Каким образом? А вот каким!
Раскольников планирует убийство старухи-процентщицы, чтобы после убийства забрать у нее деньги и разделить их между бедными. Но поскольку Раскольников, как и Сальери, – не профессиональный убийца, а философ, то для совершения убийства ему нужно найти правовое или философское обоснование, которое позволит ему, во-первых, убить, а во-вторых, оправдать убийство. Вот его рассуждение и оправдание:
«…по моему разумению, человечество делится на две категории – истинно люди и существа, необходимые лишь для размножения». Так вот, согласно Раскольникову, «истинно люди» для достижения высших целей имеют право переступить через кровь.
То есть законы пишутся для «размноженцев», коих большинство; истинно люди не признают этих законов, ибо им дано познание законов «высших». Чья это идеология?
Конечно же, «сверхчеловеков» – на ней вся идеология фашизма держится, ибо это идеология фашистских концлагерей, где «сверхчеловеки» распоряжаются судьбой «недочеловеков».
Если бы я, читая роман, перестал размышлять дальше, все, быть может, так и закончилось бы – лишний раз подтвержденной нелюбовью к фашизму.
Но я продолжил размышления.
Кто такая старуха-процентщица?
Капиталист – владелец капитала.
Что такое капитал согласно Марксу?
Стоимость, дающая прибавочную стоимость.
Что совершает Раскольников, убив старуху?
Революцию! Ликвидирует владельца, экспроприирует капитал…
Знакомо? Конечно же, это путь ленинизма!
Итак, идеология фашизма (в его крайней форме – гитлеризме) и коммунизма (в его крайней форме – ленинизме) произрастает из единого идеологического зерна, оба пути ведут к убийству, в обоих принципах мышления нарушена «только» одна заповедь: НЕ УБИЙ!
Все остальное – софистика.
Когда я это понял – трудно мне стало жить, признаваясь в любви (или хотя бы не признаваясь в ненависти) к системе, базирующейся на убийстве.
Вспоминаю детство и краснею за некоторые эпизоды, когда вся моя нелюбовь к советской власти раскрывалась в общении с мамой и папой, ибо на кого еще можно было тогда обрушивать подобные идеологические выпады, не рискуя жизнью или хотя бы свободой?
Каждый день, когда все собирались дома, я начинал свои антикоммунистические высказывания, смело приглашая моих любимых родителей к дискуссии.
Моя бедная мама – убежденная коммунистка – сражалась со мной изо всех сил. Папа явно был на моей стороне, но он не хотел расстраивать маму, и цель у него была – успокоить обоих.
И вот однажды пришла к нам в гости Ася Семеновна, очень близкий друг семьи.
Настолько близкий, что мама не выдержала и пожаловалась ей на меня: «Не знаю, что с ним делать, – несет сплошную антисоветчину, у меня уже сердце от этих разговоров болит!»
Ася Семеновна увела меня в другую комнату и спросила, чем я недоволен. А недоволен я, как вы понимаете, был советской властью. Я обрадовался и, четко аргументируя, изложил по пунктам причины моей нелюбви.
Я был логичен, последователен, мудр и слегка язвителен. Никогда не забуду, что ответила на все мои доводы Ася Семеновна. Она произнесла буквально следующее:
«Ах, Мишенька, дорогой, советская власть – шмоветская власть – это все ерунда, мелочь, пустяк. Лишь бы мамочка была здорова».
Это прозвучало так неожиданно, так естественно и так верно, что я опешил и впервые не нашелся, что ответить.
Права была Ася Семеновна!
Мамино здоровье важнее советской власти.
Да и антисоветизм ее высказывания был куда сильнее моего: он был спонтанный и мудрый.
Советская власть, шмоветская власть, любая власть должна отступить перед здоровьем моей мамы. И это уже не абстрактный гуманизм, а конкретный.
Так вот и мучился я, болтаясь между двумя формами гуманизма.
Но было в моей жизни еще одно чувство, которое если и не примирило меня с советской властью, то отбросило мою ненависть к ней на задний план.
(Хотя я никогда не прощу этой власти среди многого прочего тысячи и тысячи часов моей жизни, бездарно потраченных на конспектирование классиков марксизма, еще тысячи бесценных часов юности, отданных этим диким комсомольско-профсоюзным собраниям, нечеловечески глупым лекциям по истории КПСС, научному коммунизму, марксистско-ленинской философии, не прощу пожизненного для меня запрета выезжать в другие страны.)
А примирило меня с жизнью в этой стране чувство гордости
за ее уникальные традиции культуры прошлого;
за удивительных людей – представителей старой русской интеллигенции (ничего подобного в мире больше нет), часть которых я еще, слава богу, успел встретить;
за величайшие в мире традиции гуманитарного образования, которые моя страна развивала вплоть до страшного большевистского переворота.
Примерно в то же время, когда я читал Достоевского, мне попалась на глаза маленькая книжечка о традициях русской культуры. Сейчас уже не помню, сколько и какие там авторы, у меня ее давно кто-то зачитал.
Но ясно помню потрясшую меня до глубины души историю времен русской дореволюционной гимназии. История следующая.
Это было в 1913 году.
Одиннадцатилетняя девочка, пансионерка Московской Ржевской гимназии, приставала к своему дядюшке с просьбой показать, что у него написано на медальоне, который тот всегда носил с собой на груди. Дядюшка снял медальон и протянул девочке. Девочка открыла крышку, а там ничего не написано.
Кроме пяти нотных линеек и четырех нот: соль-диез – си – фа-диез – ми. Девочка помедлила мгновенье, а затем весело закричала:
– Дядюшка, я знаю, что здесь написано. Ноты на медальоне означают: «Я люблю Вас».
И вот здесь возникает вопрос.
Вы представляете себе, КАК УЧИЛИ ЭТУ ДЕВОЧКУ, если она, увидав четыре ноты, пропела их про себя, а пропев, узнала начало ариозо Ленского из оперы Чайковского «Евгений Онегин».
И начинается это ариозо – признание восемнадцатилетнего дворянина, поэта Владимира Ленского шестнадцатилетней дворянке Ольге Лариной – словами «Я люблю Вас» и четырьмя нотами, которые девочка и увидала на дядюшкином медальоне.
Оказалось, что этот медальон – столь оригинальное признание в любви, когда-то полученное девочкиным дядюшкой в подарок от своей невесты перед их свадьбой.
Но вы подумайте, ведь девочке только 11 лет! Каким же образом ее успели ТАК НАУЧИТЬ?
И не в специальной музыкальной школе, и не в музыкальном колледже, а в нормальной русской гимназии, да еще в начальных классах.
Вопрос, как учили эту девочку, я уже задал, теперь задам еще один вопрос, ответ на который выходит за рамки рассуждений об уровне образования только, а касается вопросов генофонда.
КАК НУЖНО НАУЧИТЬ МАЛЬЧИКА, ЧТОБЫ ОН
КОГДА-НИБУДЬ ПОДОШЕЛ К ТАКОЙ ДЕВОЧКЕ,
ЗАГОВОРИЛ С НЕЙ,
ЗАИНТЕРЕСОВАЛ ЕЕ КАК ДОСТОЙНЫЙ СОБЕСЕДНИК,
КАК ЛИЧНОСТЬ, А СО ВРЕМЕНЕМ ЗАВОЕВАЛ ЕЕ СЕРДЦЕ?
Здесь уже никакими модными штанами и престижными кроссовками делу не поможешь.
Обучив девочку на таком уровне, ей как бы сделали прививку от бездуховности, от того потока примитивного однообразия, которое я условно называю «дискотечностью».
К этой девочке лишь бы какой мальчик не подойдет. Но если даже подойдет, то вряд ли найдет взаимопонимание. Ведь если мудро смотреть вперед – можно предположить, что эти дети в будущем поженятся, у них будут свои дети.
И они должны, естественно, воспитать этих детей на соответствующем духовном уровне.
Таким образом, речь здесь идет об УРОВНЕ КОНТАКТА, уровне духовного, культурного соответствия.
Мальчик обязательно должен быть духовным партнером этой девочки, находиться на уровне этой девочки, ее духовных запросов и приоритетов.
Следовательно, обучая девочку искусству, музыке, поэзии, уже в младших классах русской гимназии воспитывая (или, лучше сказать, формируя) духовную потребность, думали о генофонде, об интеллектуальном обществе будущего.
Но существовал ли в русском обществе того времени мальчик – достойный партнер нашей маленькой гимназистки? Конечно, да! Вы не задумывались, почему все офицеры царской армии учились играть на рояле? Так ли это необходимо для боевой подготовки? Для боевой, быть может, и нет, а вот для генофонда – конечно же, да!!! Вдумайтесь, что это за образ — офицер, играющий на рояле? Да это же символ мужской гармонии – сочетание офицерства и музыки. С одной стороны, офицер – защитник, воин, а с другой – тонкий интерпретатор музыки Чайковского и Шопена.
У вас, читатель, голова не кружится от моих необузданных фантазий? А ведь я ничего не придумываю – читайте побольше русской литературы того времени.
А поэтические диспуты с сочинением и чтением собственных стихов прямо в казарме не хотите? А знание трех-четырех иностранных языков?
Ура!
Мы нашли нашей девочке партнера!
И речь здесь идет о достойном партнерстве, поверьте.
Высокое качество гуманитарного образования в России, начиная с 20-х го-дов XIX века и до начала 20-х годов века XX, породило невероятную потребность в культуре и подготовило культурный взрыв, подобного которому, думаю, история человечества до сих пор еще не знала. И большая часть того, что в мире известно и ценимо в русской культуре, – именно эти 100 лет невиданного расцвета литературы, поэзии, музыки, изобразительного искусства.
Люди, ставшие участниками этого невероятного, не имеющего аналогий в истории культуры духовного и творческого взрыва, своим поведением, глубиной мышления, человечностью обозначили уникальнейшую группу русских людей, которую мы с гордостью именовали:
РУССКАЯ ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ.
Об этом чисто руском явлении нужно писать огромные, серьезные исследования, необходимо изучать этот феномен.
И действительно: как СТРАНА, не знавшая античной эпохи, не прошедшая через средневековые университеты, оставшаяся в стороне от эпохи Возрождения, еще недавно чуть ли не насильственно толкаемая Петром Великим к необходимости подражать Западной Европе, до 1861 года остававшаяся, по сути, рабовладельческой, неожиданно создает такие шедевры культуры, порождает таких высочайше европейски развитых людей, создает всемирного уровня литературу, музыку, философию?
Ведь
Пушкин и Лермонтов,
Тютчев и Фет,
Лесков и Гоголь,
Тургенев и Гончаров,
Толстой и Достоевский,
Мусоргский и Чайковский,
Чехов и Левитан,
Репин и Серов,
Суриков и Врубель,
Скрябин и Рахманинов,
Кандинский и Шагал,
Стравинский и Бенуа
и многие-многие другие —
величайший подарок от России всей цивилизации.
Но время их существования и творчества – всего одно столетие (!!!). Вы только подумайте, какой духовный толчок для всей цивилизации за какие-нибудь сто лет!
Представить себе интеллектуальную мысль планеты без этих русских ста лет не просто невозможно, это была бы катастрофа планетарного масштаба!
Именно поэтому удивительный немецкий мыслитель Рудольф Штейнер в начале XX века призывает всю интеллектуальную Европу к путешествию на Восток.
Страшное гитлеровское Drang nach Osten (путь на Восток) – это всего-навсего нагло украденный и искаженный призыв Штейнера.
У Штейнера же это был духовный клич, призыв к путешествию всех интеллектуальных сил в Россию, для того чтобы оживить духовно отживающую старую и дряхлую европейскую цивилизацию.
А если всерьез заняться изучением того, в какой степени русская культура XIX века повлияла на культуру всего мира, то нельзя не возгордиться всерьез.
И в самом деле, во французской музыке XX века шесть крупнейших композиторов объединились в группу, которую они сами назвали «Шестерка». И когда у них спрашивали, почему они объединились в группу, то ответ был прост. Образцом для них послужила русская группа, которую в России называют «Могучая кучка» (с легкой руки Стасова, который написал однажды: «Маленькая, но уже могучая кучка русских музыкантов»).
Он, Стасов, имел в виду группу композиторов, в которую входили Балакирев, Мусоргский, Бородин, Римский-Корсаков и Кюи. Но «Могучей кучкой» их называли только в России. На Западе же они получили официальное название «Пятерка». Теперь ясно, откуда «Шестерка» во Франции?
Но еще раньше – еще интереснее.
Есть понятие – «импрессионизм». Оно существует как в изобразительном искусстве, так и в музыке.
Но если в живописи предшественниками импрессионистов можно считать французских художников середины XIX века – барбизонцев (Камилл Коро, Франсуа Милле и другие), то самое сильное влияние на французских композиторов-импрессионистов, безусловно, оказали не французские предшественники, а… русские. Ибо без оркестра Римского-Корсакова нет ни оркестра Дебюсси, ни, тем более, оркестра Равеля.
«Картинки с выставки» Мусоргского были образцом для музыкального мышления Равеля. Достаточно услышать сделанную им оркестровку этого фортепианного произведения Мусоргского, чтобы оценить всю степень поклонения Равеля Мусоргскому.
Русские композиторы повлияли почти на всех крупнейших композиторов XX века, будь то французы, итальянцы или даже американцы (кумирами классика американской музыки и родоначальника симфоджаза Джорджа Гершвина, как известно, были Чайковский и Рахманинов). Для того чтобы рассказать о влиянии Четвертой, Пятой и Шестой симфоний Чайковского на все развитие симфонии XX века, необходимо написать огромную книгу.
Что касается влияния русской литературы XIX века на ВСЕ ПОСЛЕДУЮЩЕЕ РАЗВИТИЕ МИРОВОЙ ЛИТЕРАТУРЫ, то здесь не нужно ничего доказывать. Нужно только почитать интервью с крупнейшими писателями XX века, чтобы понять: русская литература XIX века – явление Всемирное.
Например, в течение 50-х—80-х годов XX века расцвел латиноамериканский роман. Именно в странах Латинской Америки появились писатели, перехватившие у Европы пальму первенства и открывшие новые пути в литературе.
Достаточно назвать имена Кортасара, Маркеса, Борхеса, и знаток литературы сразу поймет, какого МАСШТАБА литературу я имею в виду. «Сто лет одиночества», «Осень патриарха», «Выигрыши», «Преследователь» – книги золотого фонда мировой литературы.
Но когда журналисты спрашивают у великих латиноамериканцев, кто для них высочайший пример литературы, кто повлиял на их мышление, – те, не сговариваясь, называют Л. Толстого, Ф. Достоевского, А. Чехова и особенно, конечно, Н. Гоголя.
Я осмелюсь сказать, что без Гоголя не было бы не только латиноамериканского романа, но и такого мистического гения XX века как Франц Кафка. Не верите?
Приведу лишь один пример.
У Кафки есть рассказ под названием «Превращение». Служащий Грегор Замза просыпается утром и обнаруживает, что он превратился в какое-то невероятное насекомое, похожее на сороконожку. А далее начинается эксперимент высочайшего психологического масштаба.
Писатель произвел этот эксперимент не для того, чтобы эпатировать читателя. Вовсе нет!
Он сделал это с целью изучить реакцию посредственного, маленького человека, маленького чиновника на подобное превращение. Сколько возможностей открывается перед писателем! Сколько экспериментов можно поставить, изучая взаимоотношения Грегора Замзы с его родными, коллегами!
Какой авангард! Какая новизна в литературе!
На самом же деле «Превращение» Кафки – лишь еще один шаг, или, лучше сказать, продолжение исследования, которое почти за век до него произвел… Николай Васильевич Гоголь.
И не где-нибудь, а в одной из новелл цикла «Петербургские повести». В повести «Нос».
Майор Ковалев просыпается утром в своей постели, а на лице его вместо носа – совершенно гладкое место.
И ТОЧКА!
Чувствуете, какой модернистский эксперимент? А в чем его суть?
Да в том же, в чем суть будущих экспериментов Достоевского и Кафки, Джойса и Пруста, Булгакова и Кортасара. (У последнего в рассказе «Аксолотль» одинокий человек занимается только тем, что изо дня в день часами наблюдает за рыбкой в аквариуме и незаметно сам превращается в эту рыбу, которая теперь ждет появления перед аквариумом одинокого человека. Человек, ставший рыбой, плавает в аквариуме, а рыба, превратившись в человека, наблюдает за ним.)
И первым в ряду писателей, поставивших самый сюрреалистический эксперимент, был именно Гоголь.
Ведь как же реагирует майор Ковалев на свою беду? А вот как:
«– Конечно, я… впрочем, я майор (выделение всюду мое. – М.К.). Мне без носа ходить как-то неприлично. Какой-нибудь торговке, которая продает на Воскресенском мосту очищенные апельсины, можно сидеть без носа; но, имея в виду получить… притом будучи во многих домах знаком с дамами: Чехтарева, статская советница, и другие…»
Вот где сюрреалистическое безумие! Оказывается, без носа не получить ни чина, ни ордена. Без носа нельзя к статской советнице. (Гениальность Гоголя столь велика, что, я думаю, последующие столетия развития литературы поставят Гоголя на место, где сегодня такие титаны как Шекспир, Данте и Гёте. Мне думается, литературный мир еще не полностью дорос до безмерной глубины этого космического гения.)
Я хочу процитировать еще несколько строчек, которые – уже подлинный язык самой современной литературы. А еще лучше сказать – литературы будущего. Строки эти – в окончании повести «Нос»:
«Вот какая история случилась в северной столице нашего обширного государства! Теперь только, по соображении всего, видим, что в ней есть много неправдоподобного. Не говоря уже о том, что точно странно сверхъестественное отделение носа и появленье его в разных местах в виде статского советника, – как Ковалев не смекнул, что нельзя через газетную экспедицию объявлять о носе? Я здесь не в том смысле говорю, чтобы мне казалось дорого заплатить за объявление; это вздор, и я совсем не из числа корыстолюбивых людей. Но неприлично, неловко, нехорошо! И опять тоже – как нос очутился в печеном хлебе и как сам Иван Яковлевич?.. нет, этого я никак не понимаю, решительно не понимаю! Но что страннее, что непонятнее всего, – это то, как авторы могут брать подобные сюжеты. Признаюсь, это уж совсем непостижимо, это точно… нет, нет, совсем не понимаю. Во-первых, пользы отечеству решительно никакой; во-вторых… но и во-вторых тоже нет пользы. Просто я не знаю, что это…
А, однако же, при всем том, хотя, конечно, можно допустить и то, и другое, и третье, может даже… ну да и где же не бывает несообразностей?.. А все, однако же, как поразмыслишь, во всем этом, право, есть что-то. Кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете, – редко, но бывают».
Почему я выделил эти строки как образец величайшей литературы, да еще литературы будущего?
Я сейчас задам вам, дорогие читатели, только один вопрос. И прежде чем читать далее, попробуйте на него ответить. Итак:
кто все это произносит?
Перечитайте, пожалуйста, если нужно, еще несколько раз и, не переворачивая страницы, произнесите (лучше вслух). Произнесли? Теперь переверните страницу и давайте порассуждаем.
Уверен, что большинство из вас произнесли следующее: Автор или Гоголь. А вот и нет! То есть и да и нет.
ДА в том смысле, что и автор тоже кое-что говорит. Но только меньшую часть.
Еще один вопрос:
как вы думаете, кто, кроме Гоголя, участвует в заключительном размышлении? И сколько их, этих участников?
Задал вопрос и подумал, что на него и я вряд ли сразу смогу ответить. Во всяком случае, на вопрос, сколько рассуждающих. А впрочем, попробуем посчитать:
«Вот ведь какая история случилась в северной столице нашего обширного государства!»
Может быть, это говорит Гоголь? Здесь, скорее всего, он и закончил свой рассказ?
Хотя для Гоголя, да и в контексте всего рассказа, эта фраза звучит чересчур иронично.
Словно написана в другом стиле. Уж больно не вяжется история о пропавшем носе с высоким стилем «северной столицы… обширного государства». И все же это, безусловно, автор.
Автор, то есть Гоголь?
Нет, конечно. Автор – явно не Гоголь. Он – тоже персонаж. Гоголевский персонаж, который совершенно серьезно рассказывает историю пропавшего носа.
А где же Гоголь? Он, конечно же, спрятался, чтобы не выдать своего истеричного хохота.
Иначе рассказ бы не получился.
Ведь для рассказчика вся эта история весьма серьезна. Ибо он – один из них. Из гоголевских персонажей.
Кто же произносит вторую фразу?
«Теперь только, по соображении всего, видим, что в ней есть много неправдоподобного».
Это тоже – рассказчик?
Да нет же. Это – один из слушателей.
Ибо рассказчик знает всю историю от начала и до конца и не считает, что в ней «много неправдоподобного». Он рассказывает историю пропавшего носа как подлинное событие. Так кто же это?
Ясно. Эта фраза принадлежит слушателю, который, дослушав историю до конца, утверждает, что в ней много (!!!) «неправдоподобного». Это очень рассудительный слушатель, вдумчивый и интеллигентный. Он не хочет обидеть рассказчика мыслью о том, что в рассказе все – полнейшая чепуха.
А кто следующий?
«Не говоря уже о том, что точно странно сверхъестественное отделение носа и появление его в разных местах в виде статского советника…»
Похоже на точку зрения какого-то чиновника из департамента. Не того ли, где служил Ковалев? А может быть, и из «другого ведомства».
«Как Ковалев не смекнул, что нельзя через газетную экспедицию объявлять о носе».
Это, скорей всего, газетный экспедитор. И тут же, боясь, что его уличат в корысти, добавляет:
«Я здесь не в том смысле говорю, чтобы мне казалось дорого заплатить за объявление: это вздор, и я совсем не из числа корыстолюбивых людей».
Следующий голос безо всякой аргументации и рассуждений дает оценку поведению Ковалева:
«Но неприлично, неловко, нехорошо».
Звучит довольно-таки либерально.
А вот, вполне возможно, слово полицмейстера, занимающегося личным делом арестованного цирюльника Ивана Яковлевича:
«И опять тоже – как нос очутился в печеном хлебе и как сам Иван Яковлевич?.. нет, этого я не понимаю, решительно не понимаю!»
Но все эти высказывания – мелочь, ничто по сравнению с дальнейшим. Ибо дальше разговор продолжается на ГОСУДАРСТВЕННОМ УРОВНЕ и становится совсем уже небезопасным для рассказчика. Попахивает Сибирью.
Вначале еще не так страшно – всего лишь обсуждение в цензурном комитете:
«Но что страннее, что непонятнее всего, – это то, как авторы могут брать подобные сюжеты».
И вдруг дальше слышится мне высший державный голос:
«Во-первых, пользы отечеству решительно никакой; во-вторых… но и во-вторых тоже нет пользы».
Уж не сам ли это царь-батюшка?
Нет-нет-нет! Просто у страха глаза велики. Наверно, это просто какой-нибудь министр или тайный советник.
(А может, все-таки ЦАРЬ? Два раза про пользу отечеству в одном предложении.)
Итак, сколько же мы насчитали? Пять, семь, восемь?
Да нет же, скажет читатель. Все эти подсчеты надуманны. И будет абсолютно прав. Ибо количество участников финала – неисчислимо.
Это – модель гоголевской России, ее уродливых институтов.
Эта модель породила Ковалева и всех участников этого дикого сна (Нос-Сон).
А если я буду рассуждать на психологическом уровне, то перед нами – литература «потока сознания», интереснейшего литературного явления, которое появится через сто лет после Гоголя (Пруст, Джойс, Саррот и другие). То есть перед нами – один-единственный говорящий медиум, который, на подсознательном уровне преображаясь в различных героев, вскрывает пороки России гоголевской эпохи.
Но самое невероятное – впереди:
после того как мы забрались на самый высший уровень обсуждения, появляется справившийся с истеричным смехом Гоголь и, подделываясь под речь своих героев (ну точно Акакий Акакиевич Башмачкин из «Шинели»), вытаскивает из русского языка такое, что… А впрочем, перечитайте сами:
«А, однако же, при всем том, хотя, конечно, можно допустить и то, и другое, и третье, может даже… ну да и где ж не бывает несообразностей?.. А все, однако же, как поразмыслишь, во всем этом, право, есть что-то».
И, как доказательство того, что я прав, говоря о многих участниках дискуссии, – последняя фраза:
«КТО ЧТО НИ ГОВОРИ, А ПОДОБНЫЕ ПРОИСШЕСТВИЯ БЫВАЮТ НА СВЕТЕ, РЕДКО, НО БЫВАЮТ».
Вот какой уровень литературы.
И есть ли уровень выше?
Есть!!!
И знаете у кого?
У… Гоголя же. В его удивительной «Шинели».
Вы, наверное, испугались, что я буду пересказывать и рассуждать о «Шинели»? Нет. Ведь больше, чем написано об этом произведении Гоголя, уже трудно себе представить.
И то, на что я хочу обратить ваше внимание, – лишь несколько деталей, которые свидетельствуют о сверхгениальности Гоголя.
«Родился Акакий Акакиевич против ночи, если только не изменяет память, на 23 марта. Покойница матушка, чиновница и очень хорошая женщина, расположилась, как следует, окрестить ребенка».
Возникает вопрос: почему «покойница матушка», а не «роженица»? Да, наверное, все просто – к тому времени, когда нам рассказывают эту историю, прошло много лет и матушка Акакия Акакиевича уже умерла. В русском языке допускается такой оборот, не часто, но допускается. Например, «покойница говорила».
Хотя в этом случае, когда женщина рожает, вряд ли стоит называть ее покойницей.
Правда, чудачества Гоголя всем известны. Но вот далее:
«Родительнице предоставили на выбор любое из трех (имен. – М.К.), какое она хочет выбрать: Моккия, Соссия или назвать ребенка во имя мученика Хоздазата. “Нет, – подумала покойница (выделение всюду мое. – М.К.), – имена-то все такие”».
Ну не бред ли? Речь опять идет о покойнице, да которая еще к тому же и «подумала»!
Смиримся по той же причине, ибо ко времени рассказа матушка мертва, а Гоголь – чудак. Читаем дальше:
«Чтобы угодить ей, развернули календарь в другом месте: вышли опять три имени: Трифилий, Дула и Варахасий. “Вот это наказанье”, – проговорила старуха».
Что-о-о? Где старуха? Какая старуха? Она же только что родила ребенка! Может, описка у Гоголя? Читаем дальше:
«Еще переворотили страницу – вышли: Павенкахий и Вахтисий. “Ну уж я вижу, – сказала старуха, – что, видно, его такая судьба. Уж, если так, пусть лучше будет называться как и отец его. Отец был Акакий, так пусть и сын будет Акакий”».
Совсем с ума сошел Гоголь! Мало того что у новорожденного мать «старуха» и «покойница», так еще и отец у него БЫЛ.
От кого же родился ребенок, и у кого родился ребенок (Акакий Акакиевич)?
Это ли не театр абсурда? Он самый.
Но и не только абсурда, но еще и символизма. Потому что объяснение двум покойникам есть. Нужно только внимательнее прочитать дальше.
Акакий Акакиевич уже работает чиновником для письма в департаменте:
«Сколько ни переменялось директоров и всяких начальников, его видели все на одном и том же месте, в том же положении, в той же самой должности, тем же чиновником для письма, так что потом уверились, что он, видимо, так и родился на свет совершенно готовым, в вицмундире и с лысиной на голове».
Вот он, гоголевский абсурдизм, переходящий в символизм. Акакий Акакиевич родился «в вицмундире и с лысиной на голове».
Он родился как персонаж. И когда он родился, отца уже давно не было, а мать была старухой.
И персонаж этот – ключ ко всем будущим героям Достоевского, к театру абсурда, к латиноамериканскому роману, к экзистенциализму, к роману «потока сознания».
Мы немного поговорили об одном писателе, представляющем русскую литературу.
Но вы хорошо знаете, сколько великих писателей дала планете наша русская культура.
Она оказала воздействие на всю последующую музыку, театр, литературу, отношение к искусству.
Она научила мир воспринимать искусство не как милое времяпровождение, но как грандиозную силу самосознания, как космичность и одновременно – как величайшую пластику.
Вот почему моя ненависть к советской власти в сочетании с преклонением перед русской культурой завязала очень сложный узел моего отношения к Родине.