Я жду… Каждый день на этом месте я жду. Время в ожидании тянется медленно. Жизнь в ожидании проходит быстро. И тем не менее я жду, жду, жду…
Я часто стоял в очередях. Я смотрел на лица, на которых отражалось только ожидание. Я видел тоскливое, бессмысленное стояние. Я физически чувствовал, как из моего тела уходят минуты и часы. Мне шестьдесят лет. Из них три года я провел в очередях. Я иногда болел. Иногда жаловался. Меня иногда вызывали. Мне назначали прием на двенадцать часов. Ни разу. Ни разу за мои шестьдесят лет меня не приняли ровно в двенадцать. Кому-то нужно было мое время. Полчаса, час, два моей жизни, и я отдавал.
Мне шестьдесят лет. Из них на ожидание в приемных ушло два года. Два с половиной года я провел в столовых в ожидании блюд. Два года – в ожидании расчета. Год ждал в парикмахерской. Два года искал такси. Три года валялся на чемоданах в вестибюле гостиницы и смотрел собачьими глазами на администратора. Всем нужно мое время. У меня его мало. Но если нужно…
Мне шестьдесят лет. В ожидании я провел пятнадцать. Двадцать лет я спал. Осталось двадцать пять. Из них семнадцать – на счастливое детство. И только восемь я занимался своим делом.
Мало. Я бы мог сделать больше. Зато я научился ждать.
Ждать упорно и терпеливо.
Ждать, не теряя надежды.
Ждать, сидя на стуле и покачиваясь.
Ждать, стоя и переминаясь.
Ждать, прислонясь к стене.
Ждать в кресле, пока оно поговорит по телефону.
Ждать и ни о чем не думать.
И только сейчас, когда мне шестьдесят, я думаю: не слишком ли долго я ждал? Но прочь эти мысли, подождем автобуса.
Она крадется и подкрадывается со всех сторон. Она так может подкрадываться – не сразу, а постепенно. Окружить и ждать. И мы чувствуем, что окружены.
Мы пьем, едим и поем в ее окружении. Играем под ее надзором. Свое присутствие она выдает ойканьем кого-нибудь из нас. Это на слух. Для глаз – седым волоском. Вопросительностью старости перед восклицательной молодостью. Ну что вы? Разве незаметно? Она заметна здесь… А седой волос? А молодая душа, обнаруженная вдруг в старом теле? А дети наши? Она в наших детях. Она постоянна. Мы вертимся. Мы лежим, спим, встаем, работаем… Мы ищем удовольствия. Она с нами. Улыбается и желает успеха. Она, если захочет, может это удовольствие обострить до наслаждения, до экстаза.
«Такое бывает только раз», – хрипим мы… Это она.
Когда мы говорим «никогда» и «всегда» – она в этих трех буквах «гда»…
ГДА! – И она проступит в близком лице, которому всего…
ГДА! – И она обостряет твои черты внезапно ночью.
ГДА! – Пощипывает твою косточку. Твою желёзку щекочет. Требует острить быстро, здорово, как никоГДА.
ГДА! – Юмор, освещенный ею, навсеГДА.
ГДА! – Она не любит печали. Печаль, рожденная ею, банальна, и она ее быстро прогоняет. Смех ее вечен, морщины боли она покрывает и разглаживает своей рукой… Великая. С ней пишется навсеГДА.
ГДА! – Стоит в отдалении и улыбается, а потом подходит ближе… А потом идет рядом… А потом положит руку на плечо, подымет высоко, до себя – и даст взглянуть…
И ты бросишь стол, дела, людей…
– Иду к тебе…
И улыбнешься неугасимо!
До чего мне хорошо в Ульянке. Стремлюсь куда-то и все время остаюсь. Одиноко. И прозрачно. Какая-то тишина. Какой-то чистый, ясный белый свет.
Хорошо на белом свете. На юге синий, голубой, черно-бархатный… Совершенно беззвучно проезжают троллейбусы. Безмолвные, неподвижные дома. Здесь они действительно неподвижные.
Солнце не греет и не светит, а освещает. Четко-четко. +5 °C… Апрель. И не сумерки, а ясный, светлый вечер. Ни одного телефонного звонка. Обманами, скандалами, холодностью добился своего – сообщения перестали поступать.
А этот холодный белый свет входит в душу.
Один-один средь бела света с белым светом, что придерживаешь губами и веками и выпускаешь из себя только на бумагу, чтобы сохранился подольше.
Целую.
Для А. Райкина
Дали этим женщинам два выходных, так они прямо с ума посходили. Убивают время как попало. Вместо того чтобы отдохнуть… В прошлое воскресенье потянула она меня на выставку. Вернисаж какой-то… Я думал – музей как музей. А это не музей, а хуже забегаловки: горячего нет, один сыр и кофе. В Третьяковке хоть солянка была, а на вернисаже одна минеральная. Нет, думаю, тут не отдохнешь…
А воскресенье проходит.
Пока экскурсия таращилась на статую, я выскочил, прихватил на углу. Только разложился, газетку постелил, вахтерша прицепилась:
– В Греческом зале, в Греческом зале, как вам не стыдно!
Аж пенсне раскалилось. Я ей так тихо возражаю:
– Чего орешь, ты, мышь белая?.. Ты здесь каждый день дурака валяешь. А мне завтра на работу. Стакан бы лучше вынесла… Видишь, человек из горлышка булькает?!
…Что селедку?.. Кто селедку?.. Какую селедку?.. Ну, селедку развернул у него на плече… А что ему сделается? Двести лет стоял, еще простоит, а у меня выходной кончается, поймешь ты, коза старая?!
…Кто Аполлон?.. Я – Аполлон? Он – Аполлон? Ну и нехай себе Аполлон… Повесил я ему авоську на руку, а куда вешать, на шею?!
От народ!.. Никакой культуры. Еле от нее отбился. Хорошо еще, ребята поддержали… А на часах уже три! А я еще с продуктами и ни в одном глазу. А уже три на часах.
Стал искать, чем консервы открыть. Бычки в томате прихватил. От умора! От смех! Музей, музей – нечем банку открыть! Хоть убейся. Куда я только не лазил. Приспособился под конем… Железку какую-то оторвал, только ударил, как заверещит, у меня даже банка выпала. Вахтерша с указкой! Ну?! Я ей из-под коня так тихо замечаю:
– Чего ты дребезжишь?! Что я, тебя трогаю или кусаю кого?! Ты себе, я себе, они себе…
Хорошо, ребята меня поддержали, вроде все уладилось… Так штопора нет! Вот музей…
Тут я ей совсем тихо, ну тихо совсем:
– Слышь, штопор есть?
– Это итальянская живопись семнадцатого века!
– Ты не поняла, – говорю, – я тебя не спрашиваю, где брала живопись, я спрашиваю: штопор есть?
– Вы понимаете, что вы говорите, здесь вокруг живопись!
– Понимаю, а ты без штопора можешь открыть? Я же об пол буду стучать, мешать. А вокруг живопись…
Намучился! Оторвал от этого же коня еще одну железяку, пропихнул внутрь, но настроение уже не то… В какой-то гробнице в одиночку раздавил кагор в кромешной тьме, в антисанитарных условиях… Бычки, конечно, руками хватал… Хорошо, грузин стоял на камне, я у него кинжал вытащил, колбасу хоть порубил на куски.
Когда я из гробницы вылез, еще мог экскурсию продолжать, хоть в паутине и в бычках… Но они исчезли. Так что воспринимал в одиночку… Поковырял того грузина – мура, опилки, дурят людей.
А тот железный, что на лошади сидел, – тот ничего, крепкий… Меч я у него из кулака вырвал, а щит рвал, рвал, не идет – неплохое качество!
Ну а в целом потерял выходной, угробил. Хорошо еще вечером, в скверике, врезали «Зверобой» и закусили с колен… Хоть как-то отдохнули.
Теперь, говорят, в Большом театре «Столичная» появилась, только билет на «Чародейку» надо брать. Почем же у них сто грамм получается?
Для А. Райкина
Послушай меня, дорогой! Что я тебе скажу. Все идет к тому, что всюду все будет, изобилие будет! Но хорошо ли это будет? Подожди, не торопись, ты молодой, горячий, кровь играет. Я сам был огонь, сейчас потух немного, хотя дым еще идет иногда… С изобилием не надо торопиться! Почему?..
Ты идешь по улице, встречаешь меня.
– Здравствуй, дорогой! Заходи ко мне вечером.
– Зачем?
– Заходи, увидишь.
Я прихожу к тебе, ты через завсклада, через директора магазина, через товароведа достал дефицит! Слушай, ни у кого нет – у тебя есть! Я попробовал – во рту тает! Вкус специфический! Я тебя уважаю.
На другой день я иду по улице, встречаю тебя.
– Здравствуй, дорогой! Заходи ко мне вечером.
– Зачем?
– Заходи – увидишь!
Ты приходишь ко мне, я через завсклада, через директора магазина, через товароведа, через заднее крыльцо достал дефицит! Слушай, ни у кого нет – у меня есть! Ты попробовал – речи лишился! Вкус специфический! Ты меня уважаешь. Я тебя уважаю. Мы с тобой уважаемые люди.
В театре просмотр, премьера идет. Кто в первом ряду сидит? Уважаемые люди сидят: завсклад сидит, директор магазина сидит, сзади товаровед сидит. Все городское начальство завсклада любит, завсклада ценит. За что? Завсклад на дефиците сидит! Дефицит – великий двигатель общественных специфических отношений.
Представь себе, исчез дефицит. Я пошел в магазин, ты пошел в магазин, мы его не любим – он тоже пошел в магазин.
– Туфли есть?
– Есть!
– Черные есть?
– Есть!
– Лакированные есть?
– Есть!
– Черный верх, белый низ есть?
– Есть!
– Белый верх, черный низ есть?
– Есть!
– Сорок второй, самый ходовой, есть?
– Есть.
– Слушай, никогда не было. Сейчас есть. Дамские лакированные, бордо с пряжкой, с пуговицей есть?
– Есть!
Ты купил, я купил, мы его не любим – он тоже купил. Все купили.
Все ходим скучные, бледные, зеваем. Завсклад идет – мы его не замечаем. Директор магазина – мы на него плюем! Товаровед обувного отдела – как простой инженер! Это хорошо? Это противно! Пусть будет изобилие, пусть будет все! Но пусть чего-то не хватает!
Для А. Райкина
Юзик, Юзик, дедушка не может быстро, дедушка устал. У дедушки ноги старенькие. Давай посидим. Ты же хороший мальчик. Сядь, Юзенька, сядь, дорогой. Я сказал: сядь! Я стенке сказал или кому я сказал?! Или стенке, или кому?! Дедуля что сказал?.. Что надо дедуле сказать?.. А, бандит, чтоб ты был здоров, арестант. Если бы у меня было такое детство! Ну-ну…
Наша мама всегда стирала, а мы всегда ходили грязные… И какой гвалт… Пятеро хотят писать, один хочет селедку. Какие книжки, какие тетрадки?.. Я еще получил очень удачное образование, я чинил примуса. Ты слышишь, Юзик, головки, пистоны, насосы, я знаю, главное – это керосин, чтоб он горел… Моя вся жена пропахла керосином. Нас нельзя было позвать в гости: они от нас имели аромат… Собаки падали в обморок. Ты не знаешь, что такое примус. Вся Одесса качала по утрам и вечерам, и ревела, и взрывалась.
Я тоже был отчаянным, я имел троих, и они выросли. Старший стал военным, утонул в Керченском проливе в первые дни войны. Младший окончил политехнический, уехал в Новосибирск, твоя тетя закончила консерваторию, сидит в Москве… Все разъехались, все ищут счастья. Только мы остались на месте… Ты знаешь, Юзик, я так смотрю и думаю: что я такого сделал особенного?.. Так я тебе скажу что. Ничего… Все вложил в детей. Стакан молока – дети. Кусочек яблочка – дети. Ложка сахара – дети. Твой папа был слабый мальчик, ему нужны были витамины. А твоей тете нужен был приличный инструмент – она в консерватории. Так всю жизнь. Вы маленькие – мы переживаем, что вы болеете. Вы старше – мы переживаем, что вы плохо кушаете. Потом вы устраиваете нам попадание в институт – мы ночи не спим. Потом вы женитесь – с нами такое творится, моим врагам…
Что надо сказать дяде? Ну!.. Здра… Ну!.. Здра… Ох, я ему напомню, так он всю жизнь будет помнить. Ну!.. Здра… Такой буц здоровый, четыре года скоро.
Отдай девочке мячик. Отдай, солнышко. Ухаживай за ними. Все равно они отдают нам больше, если они хорошие. Все равно они отдают нам все, если они золотые. Твоя бабушка была и ударник, и застрельщик, и я знаю кто?.. А дети на ней, весь дом на ней. Я ей говорю: «Соня, перестань уже… Перестань! Дети все устроены, мы на пенсии. Перестань, Соня, поспи до восьми. Поедем к детям. Дети за нами будут ухаживать».
И мы сели на колеса и поехали в Новосибирск, где твой папа кандидат, а мама аспирант. Все математики, все в очках, а кто будет варить обед?.. И я вижу, моя Соня стирает, а я выкручиваю. Она моет полы, я стою в очередях.
Кое-как поставили этих кандидатов на ноги. Поехали к дочке. Уже Москва, уже скрипачка, уже все удобства. И что я вижу?.. Соня стирает, я выкручиваю. Соня варит, я стою в очередях.
Поставили на ноги скрипачей, сняли у них с шеи детей, вернулись домой. Дома отдохнем. Летом у моря. Мы на пенсии. Дети съедутся, будут ухаживать. Съехались дети… Что я вижу, Юзик?.. Соня стирает, я выкручиваю. Она варит, я тяну с базара кошелки – лошади оборачиваются. Дети должны отдохнуть. У детей один только месяц. Так мы не пойдем на море. Я не помню, когда я был на пляже. Лет десять назад. Случайно. Неважно. Мы отпляжили свое.
Что нам надо, Юзик?.. Чтоб у детей наших было немножко больше счастья, чем у нас. Чтоб ты уже попал в институт и удачно женился: есть такие жены – моим врагам, ты же знаешь. И чтобы у тебя были хорошие дети, и чтобы они попали в институт и удачно женились, и чтобы у них были свои дети, тоже хорошие и тоже способные. А мы будем ездить и не будем говорить о болячках. Потому что у кого их нет, и еще не хватает об этом говорить.
И будем смотреть на наших внуков, и радоваться, и потихоньку уходить… А все это называется очень просто – хорошая старость.
Правда, Юзик?.. Ты же все понимаешь. Ну, дай ручку дедушке, дай, золотко. Мы уже идем. Бабушка нас ждет. Дай ручку. Чтоб ты не знал, что я видел… Чтоб ты был здоров! Юзик, дедушка не может быстро, не забывай…
Для А. Райкина
Нет, нет, нет! Кто что ни говори, а прежнее воспитание не то что нынешнее… Все эти бонны, гувернантки, пансионы – они свое дело делали. Я и сына воспитывал в таком же духе: «Саша, мальчик мой, не забывай правила доброго тона, не бойся лишний раз сказать спасибо своему начальству. Уступи дорогу… кому следует, открой двери… нужному человеку. Делай людям добро, и люди для тебя кое-что сделают. Будь благодарным, Саша. Мария Васильевна столько лет тебя обучала, привези ей подарок. У тебя экзамены на носу: «Примите, многоуважаемая Мария Васильевна, папа передает вам привет!»
Ну что мне делать с сыном? Я помню, в наше время во время экзаменов мы списывали друг у друга… Вы же помните, мы же все списывали! Нет, мой сын сидит, морщит лоб, он что-то сочиняет. Один. Я ему шепчу: «Саша, я договорился, учитель отвернется. Саша, не теряй времени, не волнуй папу!» Он мне ответил: «Не жестикулируй за стеклом, не мешай мне думать!» Сейчас он додумался, его посылают в такую глушь – один медведь на сто квадратных километров. Я ему шепчу: «Саша, подожди! Саша, не подписывай! Не торопись. Я еду в институт. Подожди, Саша, не торопись!»
Я примчался – он уже подписал! Когда я узнал, что его посылают в колхоз «Рассвет», – у меня стало темно в глазах! Сейчас он мерзнет в своем «Рассвете». Им забыли дрова выделить… Я помню, в наше время мы воровали уголь на железной дороге, вы же помните, мы все воровали! Мы крали в лесу дрова. Мы же крали, вы же помните. Я ему говорю: «Саша, воруй и ты, Саша, кради, иначе замерзнешь!» Он мерзнет, он принципиальный! Откуда в наших детях такое, чего нам не понять? Неужели мы так постарели?
Нет, кто что ни говори, а прежнее воспитание…
Гувернеры… Гувернантки…
Копаться в мусоре не стыдно, мальчик. Стыдно быть от этого счастливым.
Лучшее средство против неразделенной любви – неизлечимый понос.
– Как проехать к центру?
– Очень просто.
И ушел.
Я понимаю, как трудно составлять пятилетние планы, добиваться их выполнения. Но почему они так быстро летят?!
И еще я думаю: почему с переездом в другой город у тебя не появляются друзья? Вот и сорок. Вот и сорок восемь. И люди вокруг, и есть умнее тех, прежних, и уж куда образованней. Что ж там такое в том далеком детстве? Почему ты с ними можешь молчать?! Почему тебе не нужно платить ему вниманием, талантом, услугой? Мы же тогда их не выбирали.
Видимо, все надо захватить с собой смолоду. Потом раздавать, а приобретать поздно.
Я придумал телефон, который не пропускает скверные новости. Он молчит уже две недели… Ага, вот и звонок: что вы говорите, куда вы меня приглашаете? Черт! Опять надо настраивать. Он не понял, какое это приглашение, вот ужас.
Сколько нужно при капитализме денег, столько при социализме – знакомых.
Когда наутро я открыл дверь из моей комнаты на балкон, два голубя сдохли. Хотя я им кричал: «Отойдитя!»
А вы пробовали принять слабительное одновременно со снотворным? Очень интересный эффект.
Жизнь человека – миг, но сколько неприятностей.
Для А. Райкина
Я не знаю, как для вас, но для меня Восьмое марта второй день рождения. Я холостяк. Не старый. Мне восемнадцать до семнадцатого года плюс пятьдесят один минус подоходные плюс бездетность. Я по профессии бухгалтер. Итого мне… шестьдесят девять с копейками.
Все друзья хотят меня женить, потому что люди не выносят, когда кому-нибудь хорошо. Но я не спешу. Шестьдесят девять – время еще есть. С моим возрастом, о котором я сказал выше, с моими данными, о которых я скажу ниже, я мог бы женить на себе весь балет Большого театра, но я не тороплюсь.
Мне говорят:
– Слушай, Сигизмунд, для тебя есть девушка в Ташкенте, стройная, как козочка, ароматная, как персик.
– В Ташкенте. Улица Навои, шестьдесят пять, вход со двора, налево, отдельная квартира с отцом?
– Да.
– С черными глазами, заикается?
– Да.
– Тетя болела желтухой в тридцать шестом году?
– Да.
– Хорошая девушка, но зачем привязывать себя к одному месту?
Я всю жизнь менял адреса и места работы, менял, когда мне не нравился пейзаж за окном или голоса сотрудников. Зачем же мне затихать вдали? И я сказал себе: «Сигизмунд, тебе рано отдавать, ты еще не все взял от жизни».
И я сбежал к одной врачихе. Доцент. Вот такая толстая диссертация, и тема очень интересная – что-то там в носу.
Такая умная женщина. Бывало, по радио: «Буря мглою небо кроет…»
– Откуда это, Сигизмунд?
Я только открывал рот и напрягал память, как она говорила:
– Ты прав – это Пушкин.
С ней я пошел дальше всех, с ней я дошел до загса. У меня уже был букет, мы с ее мамой перешли на «ты», а папа подарил мне белые тапочки. И тут я сказал себе: «Стой, Сигизмунд. Она чудная женщина со всеми удобствами, с горячей водой, в прекрасном районе, но умна угнетающе». С таким же успехом можно жить в библиотеке или спать в машиносчетной станции.
И я бежал к третьей. Та ничего не соображала, и я почувствовал себя человеком. Я сверкал остроумием, я пел и решал кроссворды. А она сидела, раскрыв рот. Когда человек, раскрыв рот, смотрит на вас целый день, это приятно. Но через месяц это начинает раздражать. Я ей говорю: «Закрой рот, я уже все сказал». И хотя был ужин, и нас поздравляли, и ее папа подарил мне белые носки, я сказал себе: «Стоп, Сигизмунд, шутки шутками, но могут быть и дети». И я бежал домой… где из живых людей меня ждет только зеркало.
Но сегодня, женщины, у нас с вами большой день… Я чувствую, что я созрел. Сегодня я выгляжу как никогда. У меня еще стройная фигурка, блестящая в некоторых местах голова, слегка подкашивающиеся ноги, небольшое пришепетывание при разговоре, посвистывание при дыхании и поскрипывание при ходьбе. Но если меня в тихом месте прислонить к теплой стенке, со мной еще очень, очень можно поговорить! О Восьмом марта, о весне, о вас, женщины…
Готовьтесь, птички! Я еду к вам на трамвае!
Для А. Райкина
Зарядку себе придумали, лишь бы не работать! Лишь бы дурака валять! Здоровый бугай поднимает гири впустую – воздух перемешивает. Пускай камни таскает или вагонетки с углем. И платить ему не надо: он же за гири денег не берет!
Если весь народ по утрам вместо гирь будет яму копать, знаете, какая колоссальная экономия будет?! А если другие туда воды накачают и гусей пустят… На каждого получится по два гуся.
Я ж не один день думал!
А этот футбол – двадцать два бугая мяч перекатывают. А если им вместо мяча дать каток, они ж за полтора часа все поле заасфальтируют. А зрители еще по рублю дадут. Бешеные деньги пойдут.
А марафонца видали? Страус. Сорок километров дает бегом. Его кто-нибудь использует? Он же бежит пустой! А если он почту захватит или мешок крупы в область? У нас же составы освободятся. Я уже не говорю про штангистов. Человек полтонны железа поднимает и обратно кладет. Так дайте ему груз, чтоб он его наверх подавал. Бочки с селедкой, раствор, ящики с кирпичом пусть выталкивает. И рекорды ставь: ты – две бочки, я – четыре, чемпион мира – шесть!
Кто у нас остается? Артисты, художники, ревматики, склеротики и прочий боевой отряд физически недоразвитых людей. Их надо использовать на тонких работах. Вот балерина – крутится. Крутится, крутится, аж в глазах рябит. Прицепить ее к динамо – пусть ток дает в недоразвитые районы. А ты, иллюзионист, у тебя из пустого ведра курица вылетает. Иди, обеспечивай народ курями. Ведра у всех есть, куры не у всех. Тебе каждый спасибо скажет, если честно будешь работать. А писатель пишет. Ходит туда-сюда, обдумывает. Что он там напишет, никому не известно, а пока ходит – прицепить к нему рычаг, пускай воду качает. Хоть какая польза будет…
Вот так каждого использовать. Такое будет! Такое состояние благо. Такой прогресс. Такой урожай. Вместо голубей этих дурных на крышах индюки будут сидеть, и тогда сразу вперед скакнем. Я ж не один день думал, что я, дурак?!