– Мы знаем о вас немало! Почти все! Знаем, что вы долго сидели, были на Колыме, на пятьсот третьей стройке и в „Краслаге". Освободились из заключения в тысяча девятьсот пятьдесят втором году. И после освобождения находились в ссылке в наших краях. А потом из ссылки бежали… Где вы, кстати, шатались все последнее время? Вот только это одно неизвестно.
– Где я был, там меня уже нет, – сказал я. – Предположим, что в самой глуши, в Заполярье. Да какая вам разница? Обстоятельства теперь переменились.
Разговор этот происходил в Абакане, в областном комитете партии. Стояла снежная суровая зима 1954 года. За окнами густыми хлопьями падал декабрьский снег. Даже не падал, а, скорее, висел, затмевая даль и налипая на стекла. В кабинет сочился серый, какой-то зябкий свет. Человек, с которым я беседовал, Николай Димитрович Кудрявцев – заведующий отделом пропаганды и агитации – сидел за огромным, заваленным бумагами столом. А я помещался напротив – в потертом кожаном кресле для посетителей.
Облокотясь о стол, Кудрявцев негромко сказал:
– Вы правы. Обстоятельства, действительно, переменились. После смерти Сталина партия приняла новый курс… Но все же не надо думать, будто она переродилась и отказалась от главных своих установок и правил. Отнюдь! – он поднял палец. – Вопрос о бдительности, о контроле – остался…
– Это все понятно, – досадливо проговорил я. – Но потолкуем конкретно… Обо мне… Областная газета начала печатать мои стихи и очерки. И главный редактор теперь согласен взять меня на работу. Но тут все зависит от вас – так он мне заявил. Без вашего согласия он якобы ничего предпринять не может.
– Натурально, – усмехнулся Кудрявцев, – газета всецело подчиняется нам.
– Ну, а вы?..
– Ну, а мы тоже, в принципе, не против. Но существует общее правило: в партийные учреждения и, в том числе, в редакцию газеты, не принимают людей непроверенных, так сказать, с улицы… А вы как раз такой! Уж извините.
– Так что же мне делать?
– Самый простой вариант и самый для вас лучший – устроиться на какую-нибудь другую работу. А уж потом мы вас переведем… Но только – потом! Сначала приглядимся, присмотримся…
– Да к чему, собственно, присматриваться-то, – начал я… И тут же умолк. Понял: передо мною – стена! Ее не прошибешь и не поколеблешь. И обойти ее тоже нельзя. Надо смиряться – ничего не поделаешь! – Вы говорите – устроиться, – вздохнул я. – Но куда? Куда? Может, вы мне посоветуете?
– А что вы, собственно, умеете? – поинтересовался Кудрявцев. – У вас есть какая-нибудь „мирная" специальность? – И потом добавил, помедлив: – Насколько нам известно, вы были блатным… Профессиональным вором…
– Чепуха все это, сплетни! – воскликнул я возмущенно. – Ну, посмотрите на меня: разве я похож на блатного?
Кудрявцев прищурился, разглядывая меня. Потом сказал добродушно:
– Вообще-то лицо у вас уголовное. Что-то есть в нем такое… – он пощелкал пальцами, – специфическое…
– Ну, не знаю, – пожал я плечами, – не знаю, что вам померещилось. Во всяком случае, я по специальности художник-график. Иллюстратор. И, между прочим, хорошо знаком с оформлением и производством газеты.
– Что-о? – удивился Кудрявцев. Брови его полезли вверх, губа отвисла. – Это каким же образом?
– Так ведь я – старый фронтовой журналист! – пояснил я, глядя на собеседника невинными, чистыми „голубыми глазами". – Вам об этом разве не докладывали?
– Н-нет… Но вы все-таки сидели?
– В общем, да, пришлось… А кто тогда не сидел?
– И арестовали вас за железнодорожный грабеж, не так ли?
– Эх, да какой там грабеж, – махнул я рукой. – Просто в поезде началась облава. Чекисты искали каких-то бандитов… Никого не нашли, ну и стали хватать всех подряд. Так вот я и попал. А ведь тогда, при сталинском режиме, как было? Если уж попался – то не вырвешься…
– Где же это происходило? Когда?
– На Украине, в тысяча девятьсот сорок седьмом году. Помните, какое было время?
– Конечно. Но все-таки… – он насупился, бормоча: – Странно как-то… Непонятно…
И вдруг потянул к себе лежащий на углу стола свежий номер газеты.
– Значит, вы – журналист?
– Да, – сказал я нагло. – Еще какой!
– Проверим.
Кудрявцев с треском развернул газету и потом, постукивая ногтем о крупный верхний, идущий через весь лист заголовок, сказал:
– Существует определенная журналистская терминология. Вот как, например, такой заголовок называется?
– Шапка.
– Так. Ну, а это? – Он указал на большую статью, помещенную в самом низу страницы.
– Подвал.
Я отвечал легко и небрежно. И с благодарностью вспоминал в эту минуту старого своего лагерного приятеля Роберта Штильмарка. Три года назад, на знаменитой пятьсот третьей стройке, он обратил внимание на мои стихи и песни – поверил в меня как в литератора. И как-то раз подарил мне книгу „Оформление и производство газеты", которую он принес с воли и постоянно хранил при себе. Вручая ее мне, он сказал: „Прочти и запомни – на свободе это тебе пригодится!" И хотя я плохо тогда представлял себе свое будущее и не очень-то верил в добрые перемены, я все-таки книгу принял. И пронес через многие этапы и штрафняки. И частенько читал ее, валяясь на грязных дощатых нарах… И вот теперь прочитанное действительно пригодилось, внезапно выручило меня. Я даже и не предполагал, что так хорошо смог все это запомнить! Кудрявцев же и вовсе был потрясен моей эрудицией. Проэкзаменовав меня и сложив газету, он сказал, закуривая:
– Получается какая-то путаница. Вы, я вижу, специалист. Что ж, это упрощает…
Я встрепенулся при этих его словах, напрягся выжидательно. Теперь, подумал я, разговор пойдет по-иному… Может, он все-таки переменит решение?
Но нет – он не переменил…
– В общем, так, – сказал он, стукнув ладонью о край стола, – прежний уговор остается в силе. А с работой, что ж, поможем, подсобим! Вот кстати, – он заглянул в настольный блокнот, – у нас в Алтайском районе,[1] в селе Очуры открыт сельский клуб. Требуется заведующий… Думаю, это вам на первых порах подойдет. – И посмотрел на меня пристально. – Ну, как?
– Ладно, – пробормотал я.
– Там в клубе вы, кстати, примените и ваши художнические таланты. Там они пригодятся. Видите, как все хорошо устраивается! Ну, а что касается редакции…
– Да. Как насчет этого?
– Можете поддерживать с ней контакт, продолжать писать. Почему бы нет? Это не возбраняется. Будете, так сказать, внештатным корреспондентом нашей газеты по Алтайскому району!
Так произошел в моей жизни перелом. До этого я жил поистине волчьей жизнью – тревожной, тоскливой и неприкаянной… Я постоянно скрывался от властей и метался по всей стране. Сначала – как блатной, а потом – в качестве бездомного северного бродяги.
Бродяжий этот послелагерный путь начался в Красноярске два года назад. Я вышел тогда из ворот пересылки, исполненный радужных надежд и планов. Незадолго до освобождения я ухитрился переслать в местное отделение Союза писателей тетрадку своих стихов и мечтал об успехе. Я мечтал об успехе, но все обернулось позором… Писатели не приняли меня. И так оно и пошло, повелось: что бы я ни делал, что бы ни затевал, все неизменно завершалось бедою… Я бежал из ссылки – и голодал и мерз. Испытал тоску полярных пустынь. Повидал почти все арктические моря. А затем, на китобойной шхуне, обогнул азиатский материк. То был тяжкий период; я почти совсем разуверился в себе как в поэте. Но потом, после смерти Сталина, я вдруг узнал, что в Южной Сибири, в Абакане, меня начали помаленьку печатать.
И вот я вернулся в Хакассию – в места старой ссылки – туда, где ударили, наконец, колокола моей судьбы!
Все, правда, получилось не совсем так, как мне хотелось бы… Я ведь стремился попасть в газету; редакционная работа, как мне думалось (и теперь, оглядываясь на пережитое, я вижу, насколько я был тогда прав), должна была послужить мне своеобразной школой, научить меня многому и сблизить с творческой средой… Однако местное начальство – как вы уже знаете – отнеслось ко мне с некоторым недоверием. И опять, как и встарь, как бывало, мне пришлось хитрить, кривляться и делать „голубые глаза".
Что ж, голубые глаза помогли! И хотя все получилось не так, я, тем не менее, не отчаивался. Я давно уже привык к тому, что судьба ничего не дарит мне, не дает мне быстро, легко…
Первый шаг был сделан. Теперь требовалось как можно скорее отправляться в неведомые Очуры – закрепляться там и начинать работать. В Абаканском обкоме партии мне ясно дали понять, что эта работа будет засчитана мне как некий испытательный стаж.
Отправляясь в Очуры, я навел предварительно справки. И выяснил, что село это глухое, таежное, расположенное в стороне от железной дороги – на берегу Енисея. Село почему-то пользовалось весьма скверной репутацией. Жители там, по общему утверждению, были хитрецами и лентяями, а местный колхоз являлся самым нищим и захудалым во всей Южной Сибири.
Ну, удружил, сукин сын, со злобой думал я о Кудрявцеве, подыскал мне местечко! Хуже выбрать не мог!
Я думал так, подъезжая к Очурам на попутном грузовике. Дорога вывернула из-за густой еловой гривы и пошла через колхозные угодья. Они были заметены снегом, над ними вилась и дымилась голубая поземка. И в этом дыму виднелись какие-то постройки – дряхлые бараки, покосившиеся сараи. На одном из них крыша просела, прохудилась, и меж лохмотьями старого толя виднелись ребра стропил.
Словно после пожара или бомбежки, подумал я, озирая окрестность.
Но каково же было мое удивление, когда мы въехали в село! Контраст между ним и колхозом был разительный. Если там царил дух разрухи и запустения, то здесь – наоборот. Избы здесь стояли добротные, крытые железом. Мелькали наличники и нарядные крылечки. За высокими, крепкими оградами бесились цепные псы.
Село это, как и большинство сибирских сел, было большое, многолюдное, протянувшееся вдоль реки на полтора километра. И пока мы ехали к центру, нам встретились два мотоциклиста. Они промчались один за другим, гремя и разбрызгивая снежные искры. И проводив их удивленным взглядом, я сказал шоферу:
– Что-то я не пойму… При таком бедном хозяйстве – откуда весь этот шик? Я думал, что тут бараки, землянки, полная нищета, как в других местах. А тут – смотри…
– Ничего, не смущайся, – ответил тот, – потом поймешь. Тут, милок, чудеса творятся… Это не Очуры, это страна Лимония.[2] Знаешь такую сказочную страну? В ней сорок лет гудки гудят и двадцать – люди на работу собираются…
В чудесах этих я разобрался довольно быстро. Захолустные Очуры, как выяснилось, являлись центром грандиозной, хорошо налаженной спекуляции.
На приусадебных участках – в частных огородах – здесь выращивался чеснок и превосходный, сладкий репчатый лук, который жители села регулярно сплавляли по Енисею вниз, в арктические районы – за полярный круг. Занималась этим вся местная молодежь, все здоровое население Очур. В колхозе же трудились старики; толку от них, естественно, было мало. И потому „общественные" работы не приносили пользы никому – ни государству, ни самим колхозникам. Но зато частная, подпольная деятельность давала тут баснословные барыши!
Я познакомился с клубным баянистом Петром Азаровым, который временно, до моего приезда, исполнял обязанности заведующего, и тот за бутылкой водки разъяснил мне кое-какие детали.
– Лук и чеснок, – сказал он, – в Заполярье огромная ценность. Они там не растут, а нужны всем. Это же спасение от цинги! Первейшее средство! Ну, а государственное снабжение, как обычно – хреновое… В магазины поставляют овощи плохо, нерегулярно. Иногда их вообще не бывает по полгода!
Был баянист невысокий, с выпуклым брюшком, с заметной лысиной, хотя еще и не старый. И он постоянно посмеивался, поджимая пухлый рот, часто помаргивая белыми ресницами.
– Ты знаешь, каков основной закон социализма? – спросил он, пригибаясь.
– Нет. Каков же?
– Основной закон – это постоянные временные трудности!
– Остроумно. Но продолжай. Так что с луком?
– Да все просто. В результате постоянных этих трудностей возник черный рынок. И очурские мужики развернулись там вовсю… На этом рынке в районах золотых приисков – в Туруханске, в Енисейске, на реке Курейке – за килограмм лука дают от тридцати до пятидесяти граммов золотого песку. А иногда – особенно зимой – и все сто! – Он хохотнул. – Во по какой цене идет наш лучок!
– Значит, платят песком…
– Не всегда. Песок – это как эталон. Большинство мужиков предпочитает все-таки бумажки. Ведь золото, сам понимаешь, под особым контролем. Да и вообще, возни с ним много…
– А сколько стоит один грамм золота?
– Тридцать шесть рублей.[3]
Он выпил, потряс щеками. И потом мигнул мне значительно:
– Понял? А теперь посчитай. В обычном крестьянском мешке килограммов двадцать, не меньше. И если, скажем, привезти вниз, в Заполярье, десятка два мешков…
– Н-да, – пробормотал я, – тут пахнет тысячами.
– Бывает, что и миллионами! – внятно проговорил Петр. – Знаешь, как здесь называют лук? Горькое золото!
– Горькое золото, – повторил я задумчиво, – сильно сказано. Красиво… Да у вас в Очурах, я вижу, поэты живут!
– Поэты, – покивал, хихикая, Петр, – это ты точно… Двух таких поэтов я лично знаю! Салов и Кузмичев. Один из них начал этим делом промышлять еще в тридцатые годы, а другой – Кузмичев – развернулся уже во время войны. У них у каждого – есть слушок – миллиончика по два зарыто где-то.
– Где?
– Ха! Если б знать… Мне, брат, самому интересно.
Тема эта, видимо, волновала его. Он опять потянулся к бутылке, встряхнул ее, посмотрел на свет. И добавил, аккуратно разливая остатки по рюмкам:
– Да он не один такой… В селе есть два известных миллионера, а сколько еще тайных, скрытых – поди угадай! Как навигация откроется, ты сам увидишь: мужики толпами повалят на север.
– Это что же, по всему району такое творится? – изумленно спросил я.
– Нет, только в Очурах и еще в двух селах по соседству. В других местах такого лука и чеснока не найдешь. Какие-то здесь особые условия, что ли… А вообще-то земля у нас скудная и климат суровый. Тут ведь уже север близко – рукой подать!
– Как же мужики сплавляют свой товар? Это дело непростое, тут транспорт нужен…
– А у них контакт с речниками! Они нанимают в Абаканском пароходстве несколько грузовых барж и оформляют сделку официально. Лук идет как колхозный! Нет, брат, у них все отполировано.
– Но постой. Это значит, что начальство заодно с ними? В курсе дела?
– Не только в курсе, но и в доле… На этой афере греют руки и речники, и председатель колхоза, и парторг. Каждый получает с общей выручки три процента. Мало того, наш парторг Никольский, он и сам выращивает лучок. Загляни как-нибудь к нему в огород… Там такая плантация!
– А кстати, ты, – поинтересовался я, – тоже небось выращиваешь, а?
– Что ж, мы хуже других? – с обидой в голосе отозвалась жена Петра Людочка, бойкая и весьма миловидная бабеночка. До сих пор она помалкивала, теперь вдруг решительно вмешалась в беседу. – Нет, мы тоже не лыком шиты! Здесь мы, правда, люди новые, второй год всего живем. И не сразу разобрались… Жаль… Но сейчас-то уж знаем – что к чему!
– Да, конечно, – ухмыляясь, заключил Петр. – Участочек мы с ней подготовили неплохой. Мешков пять-шесть весной наберется. А это тоже куш! Да ведь сам посуди: кто же роскошную жизнь не любит?
Я долго просидел у Петра – этого любителя „роскошной жизни". Он рассказал мне немало любопытного… А затем мы уже в сумерках пошли по селу, подыскивать мне жилье.
И вскоре нашли: это была просторная изба-пятистенка,[4] стоящая над рекой, над самым обрывом. Обитала здесь пожилая вдова Наталья Макаровна Болотова (которую, впрочем, все звали просто Макаровной) и больной ее сын Алексей. Чем он болел, я так и не понял поначалу. Был он парень молодой и плечистый, с одутловатым бледным лицом, густой копной рыжеватых нечесаных волос и странным бегающим взглядом.
Вот только один этот взгляд и настораживал, и навевал некоторые сомнения…
Макаровна, говоря о сыне, сделала рукой неопределенный жест:
– Что-то у него нервное… Он раньше шофером был. А с прошлой весны, с апреля, освобожден от работы по инвалидности. Отдыхает. Ему покой нужен!
– Мне тоже, кстати, нужен, – сказал я. – И если тут, действительно, тихо…
– О, насчет этого не беспокойся, – заверила меня вдова, – у нас тихо, как в могиле… Да и просторно. Вся вторая половина избы – твоя!
Мы легко с ней сладились – цену она назначила невысокую. И я тотчас же перетащил на новое место пожитки. Их было немного: старый рюкзак с барахлом и чемодан, нагруженный книгами и рукописями.
Оставшись один, я разложил на столе бумаги. Присел, закурил. И задумался.
Я перебрал в памяти события дня, пытался разобраться в них. И вдруг, непонятно почему, передо мною возникло видение детства. Я не звал это воспоминание, оно пришло само… Наша память – как клубящийся туман. В мутных волнах его маячат фигуры людей и очертания предметов; то проступают отчетливо, то растворяются, тают… А иногда, под порывами ветра, пелена тумана колеблется и рвется, и тогда на какое-то мгновение открывается яркий пейзаж…
И сейчас я увидел пейзаж своего детства; узнал окрестности Подмосковья. И разглядел – на зеленой лужайке – самого себя, отчаянно дерущегося, измазанного в крови, окруженного толпой возбужденных подростков.
Я дрался с врагом своим – соседским мальчишкой. Не помню уж, по какой причине возникла эта вражда… Впрочем, врагов у меня всегда хватало с избытком! Схватка была нешуточной – до полной победы. И тянулась она долго. Противник был покрупнее меня, покрепче, но я знал, что не уступлю ему, не поддамся! И сопя, задыхаясь, бил его. Принимал удары и снова бил. Все бил и бил… Мне легче было бы умереть, чем проиграть. Особенно здесь, сейчас, на виду у толпы.
И я, в результате, выиграл! Сбитый с ног, он не поднялся – остался на земле. Ах, это был триумф! Исполненный гордости и торжества, я постоял над ним подбоченясь… А затем побежал к своему дому. Ребята бросились за мною следом. Но они не обгоняли меня; держались почтительно сзади. Они сразу дружно признали во мне вождя. И я чувствовал это!
Я бежал, как бегают чемпионы, – небрежно, вразвалочку, с эдакой ленивой грацией… И неожиданно возле самого дома поскользнулся, потерял равновесие. И с размаха шлепнулся – лицом в дерьмо.
Лицом в дерьмо! Представляете, что это такое? Я поднялся, весь скорчившись, содрогаясь от отвращения. Зловонная желтая жижа текла по моим глазам. На мгновение я ослеп… И сразу же услышал хихиканье. Из героя и победителя я мгновенно превратился в посмешище, в ничто.
Пустяшный этот, давний случай показался мне почти символическим. В самом деле – разве не так сложилась и вся моя взрослая жизнь? Не под тем ли знаком она проходила? Я постоянно рвусь к победе – и падаю, поскользнувшись.
Не оказаться бы в таком положении и сейчас, подумал я с мрачным юмором, не поскользнуться бы… Ведь что происходит: я, начинающий журналист, сразу же, с первых шагов, наткнулся на богатейшую тему. „Очурские миллионеры" – какой это материал для статьи! Какая редкостная находка! И, конечно же, отказаться от такой находки глупо. Да и вообще нельзя. Ведь рассказать обо всем, что я узнал, мой прямой журналистский долг! Но, с другой стороны, к чему это может привести? Статья, разумеется, нашумит, создаст мне имя. И в то же время она явится обвинительным материалом против крестьян. Я выступлю как разоблачитель и сделаю имя на чужой беде. А ведь крестьянство и так испытало немало – и свирепый классовый террор, и повальный голод тридцатых годов, а затем – и сороковых… Пережило все это и поднялось, как бы из праха. И вот здесь, в Очурах, сумело жалкие свой огороды превратить в источник небывалых доходов. Конечно, местные мужики – спекулянты, торгаши. Но ведь не они же, в конце-то концов, создали черный рынок! Мужички – что ж! Они просто использовали ситуацию.
Так, в одиночестве, без сна, я сидел и чувствовал, что в обоих случаях – напишу я или нет – я одинаково могу поскользнуться… Речь, так или иначе, идет о предательстве. Или я предам людей, или же – самого себя, свои интересы, карьеру.
В моих рассуждениях был только один пункт, не вызывавший ни малейших сомнений. Если очурских мужиков я жалел, то местного парторга – нет, никак! Мужики – извечные жертвы властей; им можно многое в связи с этим простить… Но зачем, ради чего прощать представителя власти, секретаря партийной организации?! Его участие в спекуляциях – это ведь не борьба за жизнь, а просто грязная жажда наживы. Причем здесь он спекулирует вдвойне, ибо пользуется партийными привилегиями и обманывает свою партию.
Вот о нем бы я написал охотно! Но тут опять свои сложности. Стоит мне только затронуть имя этого подонка, и сразу же потянется ниточка ко всем остальным…
Машинально я глянул на часы; время уже далеко перешло за полночь. Стояла глухая поздняя предутренняя пора. Ноги затекли, занемели от неудобной позы, и я поднялся, разминаясь. И подошел к окну.
За ним, в пепельном лунном дыму, лежал Енисей – одна из величайших азиатских рек. Отсюда, с обрыва, хорошо было видно белесое его, ледяное плато. Он широко лежал, Енисей; здесь, в среднем течении, ширина его была около километра.
И вглядываясь в светлую мглу за окошком, я внезапно подумал о том, что мы оба с этой рекою – бродяги. И наши судьбы схожи. Мы начинали бурно, извилисто, суетясь и куда-то спеша, а теперь уже прошли часть пути и обрели размах и некоторое спокойствие. Остепенились. Перевалили рубеж… Хотя мне было тогда всего лишь двадцать восемь лет, вроде бы совсем немного, чувствовал я себя старше, гораздо старше. Я всегда жил как бы с двойной нагрузкой… Жил за двоих! И если это учесть, то возраст у меня получался солидный. Такой, при котором уже нельзя, непозволительно было суетиться и путаться.
Так, незаметно, начали рождаться стихи. „Среднее теченье – это значит, путь к седым вершинам жизни начат!"
И уже знал я: статью о „горьком золоте" я никогда не напишу. Но зато в первом же моем письме в редакцию будет послано новое стихотворение.
Кто-то легонько тронул меня за плечо, и я обернулся стремительно. И увидел Алексея.
Как он появился здесь? И зачем? Его шагов я не расслышал, не ощутил – значит, он специально подкрадывался сзади…
– В чем дело? – спросил я угрюмо. Я не любил, когда кто-то дышит за моей спиной, возникает исподтишка. – Что? Не спится?
– Да уж какой тут сон, какой сон, – забормотал он. И осекся, с перехваченным дыханием.
И некоторое время стоял так – весь напрягшийся, со взмокшими висками, с застывшим, недвижимым лицом.
Он стоял вплотную ко мне. Но глаза его бегали, ускользали, и я все никак не мог заглянуть в их глубину. Они смотрели мимо меня, в окно.
– Какой тут сон… Они же там! Ты тоже, наверное, заметил.
– Что заметил? – спросил я удивленно.
– Ну, что. Будто не понимаешь. Прислушайся! Он подался к окошку – вытянул шею.
– Вон – скрипнуло. Слышишь? И еще… Это они! Ходят возле дома. Все ходят и ходят. Кажную ночь!
– Да кто ходит-то? – нахмурился я. – Кто? Что это еще за чертовщина! Ничего я не слышу. Да и нет там никого…
– А зачем же ты стоишь тут? – усмехнулся он недоверчиво. – На что смотришь-то?
– Просто так… На Енисей. Гляжу вот, думаю.
– Ой, не хитри, не хитри!
Он погрозил мне пальцем. И тут, наконец, наши взгляды встретились, пересеклись.
Зрачки его были расширены, непомерно велики. И они дышали, подрагивали…
Впервые в жизни я видел, как дрожат глаза. В них не отражалось ни единой живой мысли – только страх! Один только темный, слепой страх.
И, положив на плечо ему руку, я тогда сказал, как можно проще и ласковей:
– Послушай, успокойся. Я не хитрю. Иди к себе – ляг, усни… А если я что-нибудь замечу, я тебя сразу же предупрежу. Обещаю!
– Правда? – лицо его сразу помягчело и осветилось улыбкой. – Обещаешь? Ну, тогда ладно. Пойду…
Алексей ушел, а я вскоре разделся и потушил свет.
„Странный дом", – подумал я, укладываясь.
И невольно вспомнил слова, сказанные Макаровной: „У нас тихо – как в могиле".
И в этот самый момент из-за двери из другой половины избы – донесся тихий, прерывистый, скрежещущий звук.
„Что еще там делают?" – удивился я.
Прислушался. И понял вдруг, догадался: с таким вот скользким скрежетом точится на оселке сталь ножа.