– Так ты уж и приехала бы на мою свадьбу! Велика нужда!
– А вот и приехали б! У сына отпуск, а мне все одно: домой пора.
На приглашение отца к столу Феня ответила, что ей надо переодеться, сбросить с себя это тряпье (она так и сказала «тряпье»), и коротко глянула при этом на улыбающегося Авдея, еще не составившего в уме того, что он должен сказать молодой этой женщине, которая вчера еще была девчонкой. Феня потянула Машу Соловьеву, до того не знавшую, куда себя деть, в горницу. Там они были долго, до той поры, пока терпение ожидающих гостей не истощилось и пока заметивший это Леонтий Сидорович не покликал дочь. Феня вышла наконец. И мать, и отец, и даже Павлик увидали вдруг, что их Феня никогда еще не была так хороша, как в эту минуту. Даже подвенечное платье ей так не шло, как эта простенькая белая кофточка с красной юбкой, по которой вроде бы небрежно были разбросаны крупные черные кружочки, с легко повязанным вокруг шеи кисейным, тоже красным, платком. И все это оживляло Фенино лицо и, в свою очередь, оживлялось ее глазами – большими, темно-синими, широко поставленными друг от друга, в которых что-то мерцало и переливалось, а временами вспыхивали напряженно-тревожные огоньки.
– А уж это не Машенька ли Соловьева будет? – спросил Авдей явно для того, чтобы скрыть собственное смущение и восторг перед неожиданной красотою старшей дочери Угрюмовых; он покраснел так, что даже маковка на его голове подрумянилась, и светлые, курчавые волосы не могли скрыть этого.
– Я и есть! – сказала Маша и смело угнездилась по правую его руку, еле сдерживая рвущуюся изнутри радость. Фене это не понравилось, и, стараясь еще в зародыше придавить подымающуюся неприязнь к подруге, она мысленно отчитала себя: «А тебе-то не все ли равно? Замужняя ведь! Пускай Маша сядет, она вон даже пригожей стала, может, приглянется Авдею».
Авдей между тем начал неназойливо ухаживать за Машей, удивив и ее, и всех Угрюмовых манерой, чуждой завидовцам: попросил у Аграфены Ивановны еще одну тарелку, поставил ее против Маши и ее же вилкой стал накладывать разную еду.
– Это что ж, в городе научился? – спросила Феня и сама удивилась холодку, который был в ее голосе и который наверняка услышали все сидящие за столом.
– В городе, – сказал Авдей и спокойно посмотрел на Феню. – А разве это плохо?
– Мы не знаем, плохо или хорошо. Мы по-нашему, по-завидовски: из общей тарелки. А ты, знать, совсем городским стал. И говоришь не по-нашему, акаешь вон, карова говоришь, а для нас она – корова…
– Ну, вы вот что… Не про то вы затеяли, – перебил Феню отец. – Давайте-ка лучше выпьем за наших дорогих гостей!
Выпили. Маша зажала концом платка рот, замахала рукою: «Фу!» Феня, не спуская с Авдея глаз, выпила целый стакан и сказала с почти мужицкой лихостью:
– Вот как надо пить за дорогих-то гостей!
– Ты что это, девка? Никак с ума сошла! – встревожилась Аграфена Ивановна, а на мужа глянула с укором: – И ты тоже. Рази можно бабенке наливать столько?! Она глупая.
– Тять, налей еще! – попросила Феня. – День-то какой ноне: одних провожаем, других встречаем. Почему бы не напиться? Наливай, тять!
Однако Аграфена Ивановна взбунтовалась: отобрала у мужа недопитую посудину, унесла в горницу и спрятала в своем сундуке, а Фене да и гостям показала ключ: вот, мол, вам чего вместо самогону! Все посмеялись и начали выходить из-за стола: какое же продолжение без выпивки? За столом остались лишь хозяйка да Авдотья – они собирались почаевничать, на то у них уйдет остаток дня. Феня нырнула к себе за занавеску, не раздеваясь, рухнула в постель.
Маша попросила Авдея проводить ее до дому.
Вернувшись, он зашел к Фене, потрепал ее за плечи:
– Неужели спать улеглась?
– А тебе чего?
– Вставай. В лес прогуляемся.
– Ишь какой ты проворный! В лес… Вон Машу пригласи, поди, рада-радехонька будет. А меня оставьте в покое.
– Чего злишься? – спросил он ее прямо.
– С чего ты взял?
– Не вижу, что ли?
– Видишь, так и ладно. Что пристал? Я не девчонка, да и ты не марьяжный. Уходи, Авдей! Слышь? Сейчас же уходи!
– Ты его любишь, Феня?
– А тебе не все равно?
– Было бы все равно, не спрашивал бы.
– Люблю, коли вышла за него. Ты уходи. Дай мне одной побыть.
Авдей ушел, но тотчас же появился Апрель, возникший перед Феней точно привидение. Она молча, испуганно глядела на него. Апрель успокоил:
– Не бойсь. По делу я. Завтра сбор огурцов. Зови своих подруг и на зорьке – за реку, к желобам. Не опаздывайте только. Мне и так за вас от председателя влетело. Так что попроворней, Фенюха. А Машку, пожалуй, не бери, от нее одна вредность, болтает цельный день.
– Ладно, дядя Артем, иди.
Утром Феня собралась до свету. Ей и самой хотелось уйти куда-нибудь из села на весь день, потому наряд огородного бригадира пришелся как нельзя кстати. За какие-то полчаса обегала все дворы, разбудила девчат – в том числе и Машу Соловьеву – и, не дожидаясь их, одна пошла за реку. Решила идти лесной дорогой, давно не хоженной и заросшей высоченным разнотравьем. На обнаженные Фенины икры крупными холодными каплями брызгала роса. Подол юбки скоро вымок и обвился вокруг ног, затрудняя шаг. Но Фене было хорошо от этой прохлады, остужающей молодое, разгоряченное тело. Дышалось легко, в груди было просторно, свежо. Часто путь ей преграждали низко склонившиеся ветви пакленика, вяза, молодого клена, а возле высохших болот – ивы. Феня низко наклонялась, ныряла под ветки, но то головою, то спиной задевала тяжелые от росы листья, и с них текло за ворот кофты, ледяные капли стремительно катились по спине, по желобку между лопаток.
Вчера, перед тем как заснуть, и нынче утром она не думала о Филиппе Ивановиче, не думала и сейчас и вспомнила почему-то лишь тогда, когда споткнулась о бугроватый корень дуба, окаменевшим удавом растянувшийся поперек дороги, и сильно ушибла босую ногу. Пока растирала палец, поплевывая на него точно так, как делала в детстве, пока физическая боль постепенно угасала, в сердце подымалась другая боль. Откуда это? И Феня опять вспомнила про мужа и тут же решила, что провинилась перед ним тяжко, непоправимо. И она инстинктивно торопливо начала отыскивать теперь его вину перед нею, которая конечно же оказалась большей. Ведь он ее обманул. Сватаясь, утаил, что его могут послать в долгую, как он сказал потом, командировку. Что означает – командировка? Она пыталась узнать от него, но он отделался шуткой, поцеловал, как ребенка, и опять назвал Ивушкой неплакучей. Какая она Ивушка? Ноги толстые и кривые, бедра как у битюга немецкой породы (завелся на колхозной конюшне такой, добыл где-то председатель этакую уродину). Ничего себе Ивушка!
Феня вдруг остановилась, оглядела себя всю, положила руки на бедра так, что большие и средние пальцы рук почти сомкнулись за спиною и на животе, потом провела ладонью по груди, удовлетворенно подумала: «Что это я срамочу себя? Какой же я битюг? В поясе прямо-таки оса, а ноги не кривые и вовсе не толстые… И все-таки не хочу, чтобы он меня так звал: Ивушка. Услышат девчата – вот и готовенькое прозвище, завидовцы мастера на них… Ну а в чем же я-то виноватая? Ах, да, не проводила его по-людски. Надо бы выйти на улицу, а можа, поехать с ним в район… А я… Нет, не о том я…» Феня чувствовала, что не в этом ее главная вина. Она присела на старый, подгнивший пенек, порушила малость голой пяткой притулившийся у потрескавшейся трухлявой коры муравейник, но, задумавшись, не заметила этого. Множество малюсеньких красноватых существ, подняв тревогу, замельтешило у ее ног, забегало, засуетилось.
– Ишь ты – «в лес прогуляемся», – горько усмехнулась она. И вдруг от этой горькой усмешки ей стало легко и свободно. Она быстро поднялась с пенька, вздохнула всей грудью, даже засмеялась тихо. Дальше не шла, а бежала, купаясь в росе, не разбираясь, прямо окуналась в листья торжествующе-сияющим, улыбающимся лицом.
У речки по имени Баланда Феня, не задумываясь, сбросила с себя всю одежду, скомкала в один узел, подняла высоко в одной руке и, отталкиваясь ногами и другой, свободной, рукой, легко переплыла на спине на противоположный берег. Убежденная, что сейчас она одна во всем белом свете, не торопилась одеваться. Еще раз – только уж более придирчиво, чем в лесу, – оглядела себя, тщательно обтерла мокрое, мгновенно покрывшееся пупырышками тело, попрыгала на месте, будто играя в скакалки, и только потом потянулась к платью. Сорвавшийся из-под ее ноги ком земли покатился вниз, зашумел в талах и звонко булькнулся в воду. Из-за талов тотчас же последовал сердитый окрик:
– Ты што это, шалава, принялась рыбу-то у меня пугать?
– Ой! – Феня схватила сразу всю свою одежду и прикрыла нагое тело. – Дядя Артем, и не стыдно тебе подглядывать?
– Мне-то что стыдиться? Я вас в разных видах за свой век нагляделся. Да и не глядел я на тебя. Нужно мне! Тут вот за поплавками хоть узреть. Одевайся, чего торчишь нагишкой-то?
– Дядя Артем, миленький, не смотри сюда. Я сейчас.
– Сказано: не гляжу.
Апрель взмахнул удилищем и демонстративно завозился в талах, повернулся к Фене спиною. Одевшись, она подкралась к нему сзади, крепко обхватила длинную, тощую его шею, запрокинула голову так, что седая, редкая бороденка уперлась в небо, и звонко чмокнула прямо в губы.
– Тю… с ума сошла, девка! Поди прочь! От меня табачищем воняет, да луку налопался с утра. Иди, сейчас девчата заявятся. Я чуток позорюю, можа, на щербу вам надергаю окуньков.
Девчата пришли, когда Феня натаскала уже целый ворох огурцов. С шести или семи лет усвоившая извечную формулу работящих людей насчет того, что глаза страшат, а руки делают, она не испугалась диких зарослей, в которых надо было отыскивать урожай, неожиданно оказавшийся обильным, а погрузилась в знакомое состояние труда, всякий раз распаляющее молодые, сильные ее мускулы, наполняющее их нетерпеливым зудом. Перед тем как сорвать огурец, она скажет ему что-то ласковое, как говорят ребенку: «Ах ты, мой зелененький, ах ты, мой рябенький, заждался, поди?!», или: «Ох уж эта мне цыганка, лебеда проклятущая, задушила тебя совсем, моего сладкого пупырышка, пуплепка моего милого!..» Феня наклонялась и что-то говорила каждому, а руки ловко и проворно шарили в траве, под огуречными шершавыми лопушками, отправляя в подоткнутый подол юбки один огурец за другим. Этот разговор был нужен ей и для того, чтобы тело не чувствовало усталости, а мысли уходили от опасного, и для того, чтобы время бежало незаметно, и для того, чтобы самой было повеселее, не одиноко.
Маша Соловьева, позавтракав из своего узелка, сейчас же пристроилась к Фене и стала таскать огурцы в ее кучу. Феня видела эту хитрость (одна-то Соловьева ни за что не выполнила бы нормы), но молчала: пускай, лишь бы работала! Время от времени Феня не выдерживала, разгибала поламывающую немного спину, говорила подруге не столько с упреком, сколько с горьким сожалением:
– Ну что мне с тобой делать, Маша? Аль не видишь – топчешь ведь живые плети прямо с цветом? Они ведь еще родить должны!
– Подумаешь! – сердилась Маша. – Аль свои? Их вон какая пропасть тут?
– Дурочка. А чьи ж, по-твоему?
– Колхозные.
– Дрянь ты, Машка, – тихо и устало говорила Феня и уходила, чтобы оказаться подальше от подруги.
От речки вышагивал Апрель, да не один. С ним был Авдей. Вот еще принесла нелегкая. Чего он тут не видал?
Феня посмотрела на девчат, убедилась, что, кроме нее, на приближающихся никто не обратил внимания, упала на четвереньки и далеко уползла в сторону. Отыскала канаву, по которой шла вода во время полива и которая сейчас была суха, и залегла в ней. Лебеда тут была еще выше, так что если б Феня и поднялась, встала во весь рост, то и тогда ее не было бы видно. Через некоторое время послышались голоса:
– Феня-а-а-а!
– Фенька!
– Ты где это запропастилась, Фенюха?
– Фень-ка-а-а!
Феня не отзывалась.
От Филиппа Ивановича пришло письмо, давно ожидаемое и все-таки неожиданное, как первый выпавший ночью снег. Привез его на своем захлюстанном «козлике» ранним-преранним утром сам секретарь райкома партии.
Его суховатый, надтреснутый голос Феня услышала поначалу как сквозь сон, потом уж подключилось и сознание; у Фени отчего-то часто, торопливо застучало сердце, она соскользнула с постели, на цыпочках приблизилась к двери, затаилась, слушая.
Федор Федорович Знобин разговаривал с ее отцом. И говорил он совсем не о том, о чем хотелось бы Фене. Секретарь спрашивал о колхозных делах, о новом – шестом уже по счету – председателе, тоже не прижившемся, о заготовке кормов, об очередном наборе ребят и девчат на курсы трактористов; спросил и о Грише, который, оказывается, учился вместе с сыном Федора Федоровича в педагогическом техникуме, и только под конец Феня услышала то, чего ждала с отчаянно бьющимся сердцем:
– Старшая-то дома у вас?
– Дома, где ж ей быть, – сказал Леонтий Сидоррвич. – Феня!
Феня бегом вернулась в постель, закрылась одеялом с головой. Слышала, как скрипнула открытая отцом дверь.
– А ты, может, выйдешь к нам? – донесся из другой комнаты голос Федора Федоровича. – Уж больно долго спать изволите, красавица. А еще говорят про тебя, что ударница. Вставай-ка, поговорить надо.
Сердце ее заколотилось еще сильнее, хотя по голосу секретаря нельзя было определить, с какой – худой, доброй ли – вестью объявился он в доме Угрюмовых в столь ранний час. И потому, выйдя из горницы и уставившись на него тревожными глазами, она пыталась по его виду понять, с чем пожаловал к ним самый главный районный начальник. Федор Федорович был непроницаем, как осенний туман, из которого он десятью минутами раньше вынырнул на своем забрызганном грязью автомобиле, и по сию минуту почему-то не прекратившем глухого, сердитого ворчания где-то там, за окном.
– Подруги небось давно на работе, а ты…
– Подруги спят еще без задних ног, Федор Федорович! Это вас, знать, великая нужда подняла ни свет ни заря.
– Нужда, это верно. Приятная нужда. Письмо тебе привез, красавица. От мужа. Ну, ну, вот это уж ни к чему! Зачем бледнеть! На, держи!
Он еще не успел вынуть совсем руку из кармана, как Феня выхватила конверт, мгновенно пропала за дверью. Вскоре появилась вновь, уже одетая в ватник, на ходу поблагодарила секретаря, но Федор Федорович остановил ее:
– Вот те раз! Кто ж так благодарит? А ну-ка, милая, вернись, да поцелуй старика, да сбегай в погреб за огурчиком – приозябли мы с моим Андрюхой в дороге.
Феня вернулась, неловко обняла Федора Федоровича, поцеловала в обе щеки и, схватив с судной лавки большое блюдо, метнулась к двери.
– Андрея, шофера моего, позови в дом. Закоченел, поди! – крикнул ей вдогонку секретарь, а Леонтия Сидоровича спросил внезапно: – Что-то ты совсем забыл меня, отец? А в пятнадцатом, под Перемышлем, в одной роте служили, да и в семнадцатом распрощались с окопами по доброй воле в один день, а точнее – в одну ночь. Забыл?
– Нет, не забыл, Федор Федорович.
– Однополчане мы. А ты хотя бы раз зашел ко мне, есть ведь что вспомнить. И в Туркестане были в одной дивизии. Правда, не видались, не довелось. А все же… Нельзя боевых друзей забывать, Леонтий!
– Шишка вы теперь большая, Федор Федорович, – сказал грубовато Леонтий Сидорович и, боясь, что гость его обидится, поспешил добавить: – Вы уж извините меня – мужик он и есть мужик. Слов других, которые поприятственнее были бы, у него нету. У мужика.
– Шишка, говоришь? Верно – шишка. Только мне б не хотелось, чтоб о нее мои товарищи спотыкались.
– Что-то я вас не очень понимаю, Федор Федорович.
– Не понимаешь – и ладно. Туманно, знать, говорю. А вообще-то у меня есть к тебе дело, Леонтий. Не прогулялся бы ты со мною завтра в райком? Сегодняшний денек я у вас потолкаюсь, в Завидове, а завтра, на зорьке, и махнули бы, а?
– Зачем это я вам спонадобился? – встревожился Леонтий Сидорович.
– А там узнаешь.
– Секрет, стало быть.
– Что ж, бывают и секреты. Только бояться нам с тобой нечего. Едем, значит?
– Коли прикажете.
– Не приказываю, а прошу.
– Знаю я ваши просьбы, – ухмыльнулся Леонтий Сидорович.
– Ну а знаешь, так и лады! – тоже улыбнулся Федор Федорович и, завидя в дверях Феню с полным блюдом соленых помидоров и огурцов, от которых подымался холодный, аппетитный парок, оживился еще более: – Ах, умница! Ба, да там еще и арбуз выглядывает, ну, это уж совсем убила, прямо наповал! Андрюха, а ты чего топчешься у порога? Раздевайся, мы приехали в гости к моему другу, понял?
Шофер сбросил фуфайку на сундук и, привечаемый сразу всеми – хозяином, хозяйкой, их дочерью, – подсел к столу с тою привычною непринужденностью и простотой, какая выработалась у шоферов, проведших долгую бродяжью жизнь при районном начальстве. Такой шофер никогда не знает, сколько им еще придется мотаться по селам, где и кто догадается покормить их, поэтому первую же такую возможность он старается использовать наилучшим образом.
За столом вспомнили про Фенино замужество, про свадьбу. Федор Федорович вновь посетовал, что не был приглашен на нее; говорили про Филиппа Ивановича, не затрагивая при этом главного, того, где же все-таки он находится сейчас, что же это за командировка у него такая, что никто о ней ничего не должен знать. Добрались в разговоре и до шофера Андрея Васильевича, которому было уже за тридцать. Аграфена Ивановна (Феня куда-то успела все-таки сбежать), потчуя гостей, спросила у Андрея про его семью и страшно удивилась, когда тот сказал, что не женат.
– Что же это ты, милок? Неужто невесты не нашлось?
– Невест хватило бы и на мою долю, хозяюшка, да вот времени нету, чтобы жениться. Всю жизнь первых секретарей вожу!
Леонтий Сидорович хмыкнул сдержанно. Секретарь же надулся как-то весь, щеки вспухли и вдруг выхлопнули оглушительный звук, за которым последовал долгий, захлебывающийся, перемежаемый кашлем смех.
– Ах негодяй! Все на меня свалил! – отдышавшись, но все еще сотрясаемый новыми приступами смеха, заговорил Федор Федорович. – Ну, это я тебе припомню, разбойник ты этакий. Я, значит, помешал тебе жениться? Погоди же! Завтра окручу с нашей секретаршей. Надёнка давно заглядывается на тебя!
– Так уж и заглядывается?
– Заглядывается. Будто ты и не знаешь…
Вернулась Феня, и Андрея оставили в покое. А она встала возле печки, рядом с матерью, и оттуда уж спросила несмело:
– Федор Федорович, а посылочку можно ему собрать?
– Думаю, Феня, этого не надо делать. Вот письмо строчи сейчас же. Я сам отправлю – поскорее дойдет. Только поласковей сочиняй, клянись любить до гробовой доски и быть верной женой. Нашему брату это нравится. Поняла? Ну, валяй. Бумага-то есть? Хорошо. Иди пиши. А нам с твоим отцом пора в правление. В сельском Совете кто теперь, что-то запамятовал? – спросил он у Леонтия Сидоровича, когда Феня скрылась за дверью. – Шпич? Санька?! – удивился Федор Федорович. – Неужели он? Батюшки мои, как время-то бежит! Давно ли вручал я ему премию за охрану урожая? Ну и ну! Пионером и потом комсомольцем он был шустрым. Впрочем, он и сейчас еще в комсомоле. Непременно загляну к этому шкету. Подумать только: Санька Шпич – советская власть на селе! – Федор Федорович долго еще ахал и охал, удивлялся Санькиному стремительному восхождению, а глаза недисциплинированно косились на шесток, где на высоком тагане дожаривалась яичница с картошкой – любимая его еда. Слышал за спиной соблазнительное шипение и всхлипывание сковороды и шофер, сидел спокойно, глаз не косил, по и покидать своего места не собирался.
Феня появилась с ответным письмом, когда сковорода уже опросталась – Федор Федорович проворно очищал ее дно ломтиком ржаного хлеба, а шофер благодарил хозяйку за угощение и собирался на улицу, где, освоившись с обстановкой, Павлик изо всех сил жал на кнопку автомобильного гудка.
Завершив свое дело, секретарь райкома поднялся, тоже поблагодарил хозяек, взял из рук Фени конверт, пощупал:
– Не годится. Тощевато.
– Да я торопилась. Вам, поди, неколи ждать-то.
– Подожду. На, дописывай. Ночевать все равно к вам приеду. Пиши. Ну, пойдем, Леонтий. Будешь у меня за провожатого.
– А председатель сельсовета?
– И председатель. Оба пойдете. Сам же обо мне сказал – шишка.
И Федор Федорович вышел во двор. Аграфена Ивановна видела через щелястую сенную дверь, как он заглянул в хлев, потом потрогал плетень – прочно ли стоит, долго осматривал новый хлев и только уж потом пошел к машине. Усадив рядом с собой Леонтия Сидоровича, попросил:
– Заглянем к Николаю Ермиловичу.
– К дяде Коле? – удивился Леонтий Сидорович.
– Это для ребятишек он дядя Коля, а для нас с тобой Николай Ермилович Крутояров, в прошлом – боевой моряк, секретарь первой в вашем селе партячейки.
– Да, но…
– Никаких «но»! Обидели его ни за что ни про что. А старику цены нет. Говорят, и пить перестал. Его бы к делу какому пристроить… Пока что пенсию персональную ему выхлопотали. Пойдем сообщим о том, порадуем старого моряка. Вспомни меня: еще много хорошего увидят от него люди.
На шум мотора во двор выбежала Орина, жена дяди Коли, встревоженно выглянула из полуоткрытой калитки, увидела Знобина с Угрюмовым и успокоилась. Позвала:
– Миколай, кажись, к тебе.
Дядя Коля вышел из избы, приблизился к машине:
– Никак это вы, Федор Федорыч? А я, грешный, подумал: опять ваши мудрецы «деньгодельный» станок искать приехали.
– Они плохие искатели. Пришлось мне вот самому за тебя взяться. Приглашай в избу.