
Полная версия:
Марк Балан Теория потерь
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Через неделю Вадим назначил встречу в том же сквере — будто мы снова были случайными знакомыми. Я, как всегда, пришла раньше и минут двадцать просидела одна, наблюдая вечерние тени. Он явился без единого слова извинения — с таким видом, будто время касалось всех, кроме него.
— Заждалась? — спросил вместо приветствия, усаживаясь слишком близко.
— Двадцать минут, — сухо ответила я.
— Ух ты, а почём у тебя минута? Ладно, ладно, извини, — он пожал плечами, а через секунду посерьёзнел: — Слушай, а это кто, с которым ты вчера от метро шла, — кто он тебе?
Я не сразу вспомнила — Эдик Малинин, аспирант с параллельной кафедры, мы вчера горячо обсуждали статью нашего декана.
— Коллега, — сказала я. — А что?
— Да ничего. Просто у тебя таких «коллег» много? Ходишь, улыбаешься.
— Вадим, я преподаю в университете. У меня там коллеги — почти все.
— Ты мне зубы умными словами не заговаривай, — оборвал он резко, и лицо его переменилось так быстро, что я не успела даже испугаться. — Я не тупой. Скажи прямо: есть у тебя кто, кроме меня, или нет?
Что-то во мне ясно кричало: это неправильный вопрос, заданный неправильным тоном, и единственный верный ответ — встать и уйти. Вместо этого я зачем-то принялась перечислять имена, объяснять, кто есть кто — будто и правда была виновата. Вадим слушал молча, разглядывая меня, как экзаменатор. Когда я замолчала, он вдруг улыбнулся, легко, без следа прежней тяжести:
— Ну вот видишь. А то я уж подумал.
Вставая со скамейки, он потянул меня за руку, будто ничего не случилось:
— Ну, двинули?!
Мы пошли рядом, и я не находила ни одного точного слова, чтобы описать произошедшее — хотя всю жизнь гордилась именно тем, что слова у меня находятся для чего угодно.
…Капкан захлопывался медленно, но верно. Пик его наглости случился в обычный вечер, всего через несколько недель после нашего знакомства, когда Вадим вызвался проводить меня до дома.
Мы остановились в паре кварталов от моего переулка. Я панически боялась, что нас заметит вездесущая тётя Аглая. Вечер был пронизывающим, пахнущим мокрым асфальтом и выхлопными газами строящейся Москвы.
— Ну всё, мне пора, — я повернулась, чтобы попрощаться, но договорить не успела.
Парень действовал резко, без предупреждения. Его большая, жесткая ладонь неожиданно обхватила лицо растерявшейся девушки под подбородком, намертво фиксируя на месте, и он по-хозяйски, грубо поцеловал меня прямо в губы. Она испуганно охнула, но не отпрянула. Её безупречное воспитание, ясный серый ум и сильный характер в эту секунду дали сокрушительную осечку. Мозг, умевший просчитывать бесконечность, просто отключился от шока. Психика не выдержала этой внезапной, первобытной агрессии и словно отделилась от тела, заставив её смотреть на себя со стороны — на бледную девушку, которая безропотно позволяет чужаку самому решать, когда завершить этот непрошеный поцелуй.
Наконец парень небрежно отстранился, вытирая губы тыльной стороной руки.
— Ладно, малышка. Раз не хочешь, чтобы меня пока видели твои родичи, давай до завтра.
Он развернулся и своей привычной пружинящей походкой, ни разу не оглянувшись, пошел в обратную сторону. Ошеломленная, почти ничего не видящая, девушка брела к дому как в плотном тумане. Земля качалась под ногами, а в ушах звенел оглушительный набат тревоги. Вдруг прямо посреди тротуара возникла какая-то темная преграда. Сил на размышления у неё не было, она попыталась на автомате обогнуть её справа. Но преграда синхронно сделала шаг в ту же сторону, полностью перекрывая дорогу. Девушка подняла глаза.
Перед ее взором возникла до боли знакомая фигура с пылающим от гнева лицом.
Соник ничего не знала о моем тайном романе — последние недели мы никак не могли встретиться. Она просто устало брела домой после тяжелой смены в пошивочном цехе театра, думая о том, что дома её ждет голодный Дик, которого нужно срочно выгулять, и что мама уехала на пару дней к сестре в Подмосковье, оставив её одну. Соня шла, погруженная в эти обычные житейские мысли, пока не увидела в полумраке переулка жуткую, порабощающую сцену с моим участием. Она замерла на месте, не в силах отвести взгляд.
Её карие глаза в темноте казались бездонными. В них дрожали слезы и ярость.
— Что это сейчас было?! — глухо, отчеканивая каждое слово, спросила Соня.
Я судорожно вдохнула сырой воздух, возвращаясь в собственное тело, расправила плечи и посмотрела на подругу сверху вниз, пряча за иронией колотящееся сердце:
— Ну, Соник, во-первых, привет. А во-вторых… Раз уж ты у нас такая взрослая девочка, без пяти минут невеста, и до сих пор не знаешь, то это называется по-це-луй. По-це-луй.
Но Соня не собиралась сбавлять обороты. В критические моменты милая, задумчивая Соня всегда мгновенно сбрасывала свою мягкость. Когда нужно было защищать тех, кого она любила, она становилась похожа на дикого зверя, а её голос делался стальным.
— Я прекрасно знаю, что такое поцелуй. Но то, что я сейчас видела, к поцелуям не имеет никакого отношения! Я просто не верю своим глазам, это могло быть с кем угодно, только не с тобой, Рони!
Беспощадная Сонькина правота жгла изнутри, и я ответила чуть осипшим голосом:
— А подглядывать, Сонечка, нехорошо. От этого, знаешь ли, вырастает очень длинный нос.
Меньше всего на свете мне хотелось ссориться с лучшей подругой. Но липкое чувство собственной неправоты всегда делает человека агрессивным. И, не удержавшись, я нанесла опережающий удар:
— Займись лучше собственными делами, Соня. У тебя свадьба на носу. Вряд ли Ромик-хвостик пошевелится без твоих указаний. И тогда у тебя не останется ни времени, ни сил шпионить за другими.
В Сониных глазах отразилась такая глухая, острая обида, что мне захотелось откусить собственный язык. Но слово было высказано. Не выдав больше ни единого звука, Соня сделала шаг назад, резко развернулась и почти бегом бросилась прочь, растворяясь в сыром полумраке. Растерянно я смотрела ей вслед, слушая, как затихает вдали стук Сонькиных каблуков.
Глава 4. Ника. Объединение событий
Я существовала теперь между двумя полюсами.
На одном находился дом. Дом, где тихой тенью бродила мама, где отпускала свои ядовитые замечания Аглая, от которой я скрывалась в своей уютной маленькой комнате. Там стояла большая панцирная кровать со старомодными круглыми шишечками, навинченными на столбики, большой письменный стол у окна, папино любимое высокое кожаное кресло, перешедшее мне по наследству, огромные открытые полки с книгами и старый платяной шкаф с плохо закрывающейся дверцей. Из него вечно вываливалось огромное пуховое зелёное одеяло, купленное мамой на случай холодных зим.
На противоположном полюсе окончательно поселился Вадим.
Я не знала, как соединить эти миры: вводные были известны, но подходящих формул для решения не существовало. Хотя я по-прежнему верила в себя и считала, что решение найдётся, нужно лишь чуть больше времени на обдумывание. А пока я пряталась от поисков выхода на университетской кафедре. Там всё шло своим ходом: не утихали бесконечные битвы за расписание, коллоквиумы сменялись семинарами, корректировались индивидуальные планы моей научной деятельности.
Соня совсем выпала из течения моей жизни. Я очень нуждалась в ней, хотела обсудить сложившуюся ситуацию, попытаться объяснить свой выбор, хотя и сама понимала его неясно. Нельзя сказать, что я не делала шагов к примирению: дважды заходила к ней домой, но её саму не заставала. Один раз дверь мне открыла Анна Семёновна, втянула за руку в квартиру, усадила за кухонный стол и начала расспрашивать обо мне и маме, попутно отрезая от свежеиспечённого капустного пирога пышный душистый кусок. В ответ на мои вопросы о Соне она только махнула рукой:
— Да разве её застанешь — премьера на носу! У неё сейчас, как у денщика перед парадом, ни сна, ни отдыха. Приходит под утро, замертво на кровать валится, встаёт — и снова бежать, только чмокнёт в щёку. Вся в своих булавках да лоскутах, ни дать ни взять — Хлестакова на курьерских.
Во второй раз я и вовсе никого не застала — лишь Дик, давно считавший эту квартиру своей собственной, звонко лаял за дверью в ответ на мой стук.
Но как-то утром, торопясь на работу, я увидела в почтовом ящике красивый большой конверт. Достала пахнущий свежей типографской краской бумажный пакет, внутри которого лежали два приглашения — для меня и мамы — на свадьбу Софии Казанцевой и Романа Друбича.
Нужно было срочно искать пути к примирению. Но пока я раздумывала над решением этой задачи, она разрешилась сама — в абсолютно Сонином стиле. В тот же вечер я вернулась домой усталая и взвинченная неприятным разговором со своим научным руководителем, отругавшим меня за затягивание очередной главы диссертации. Дверь открыла непривычно оживлённая мама:
— А у нас Сонечка сидит! Больше часа тебя дожидается!
Я ринулась в гостиную. Со стоявшего там дивана навстречу уже поднималась загорелая, но сильно похудевшая Соня.
— Загорела и похудела, — констатировала я, остановившись и оглядывая её с ног до головы, как переменную, значение которой внезапно изменилось. — Гастроли?
— Гастроли, — кивнула Соня, улыбаясь во весь рот.
И тут же, безо всякого перехода, будто и не было того вечера в переулке, будто вовсе не от меня как от зачумленной бросилась она тогда в темноту, радостно затараторила:
— Ронь, ну что, остались силы после грызения гранита науки? Хочу тебе эскизы платья показать — своего и подруги невесты. Да, подруга невесты?
Она пристально смотрела на меня своими бездонными темными глазами. Я даже не сразу нашлась, что ответить — настолько легко, без единого слова о случившемся, она перепрыгнула через всё, что между нами произошло. Я так не умела. Я бы ещё неделю выстраивала подходящую формулу примирения, вычисляла верную последовательность слов. А Соне для этого не требовалось ничего, кроме желания снова быть рядом.
Наконец я решила, что подходящие слова найдены:
— А приглашения зачем же в ящик бросили? Уж подруге невесты можно было всё-таки и лично вручить.
Соня фыркнула и закатила глаза с таким выражением, с каким обычно рассказывают о совсем безнадёжных, но горячо любимых родственниках.
— Это отдельная история, — она махнула рукой. — Я с гастролей звонила Ромке, ругалась, что приглашения ещё не готовы. Макет мы с одним художником давным-давно утвердили, я и говорю: «Беги, срочно печатай, только Нике и её маме сама занесу, когда вернусь, лично». А Ромка только первую половину фразы услышал — про «беги, печатай» — и всё, отключился. Примчался, забрал готовые конверты и куда, ты думаешь, рванул в первую очередь? К тебе. Только заходить не решился, просто в ящик опустил.
— Он меня до сих пор боится, — констатировала я не без удовольствия.
— Он тебя будет бояться до самой смерти, — серьёзно кивнула Соня. — Я ему говорю: «Рома, это же Ника, а не прокурор». А он мне: «У неё взгляд такой, будто она уже мысленно меня на ноль умножила».
Я расхохоталась — впервые за долгое время не натужно, не для вида, а по-настоящему.
— А с рестораном как, определились уже? — спросила я.
Соня на секунду замялась, подбирая слова, потом улыбнулась:
— Ромка нашел неплохой вариант, — сказала она чуть быстрее, чем следовало, и тут же поспешно перевела разговор на платье.
Я не стала докапываться. Что-то подсказывало мне: «Ромка нашел» как обычно означало «Соня выбрала сама, а Ромке просто сказала, куда прийти». Но выяснять это вслух означало бы дать себе лишний повод для шутки про хвостик, а рушить атмосферу вечера я не хотела.
Потом мы смотрели эскизы платьев. Они были безупречны, в соответствии с тонким художественным вкусом Сони. И мои мерки, и мои пожелания она знала назубок.
Мы обсуждали список гостей — Соня зачитывала имена, а я давала им четкие короткие характеристики, как вдруг случилось то, чего я не помнила уже много лет: мама поднялась, подошла к пианино, откинула крышку и, будто продолжая какой-то свой внутренний разговор, начала играть.
Мама вопреки очевидному не пела дома для себя. Голос, который каждый день звучал в стенах музыкальной школы для чужих детей, дома молчал годами. Будто певческий дар, единожды запертый, умел открываться только по расписанию, только для чужих, но не для собственной дочери и уж тем более не для себя самой или Аглаи.
Мы с Соней замолчали одновременно, не сговариваясь — так замолкают, когда боятся спугнуть что-то очень нежное. Мамин голос, тот самый, консерваторский, много лет скрытый от нас где-то на дне её души, зазвучал в гостиной впервые за целую вечность — чистый, высокий, немного дрожащий сначала, а потом всё увереннее. Я не помню, что она пела. Помню только, что смотрела на Соню, а Соня смотрела на маму, и в её глазах стояли слёзы — те самые, детские, которые появлялись у неё всякий раз, когда она видела что-то, по её словам, «слишком красивое, чтобы не заплакать».
Когда мама закончила и опустила руки на клавиши, несколько секунд в комнате стояла звенящая тишина. Потом Соня захлопала первой, а за ней и я — и мама, смутившись, как девочка, вдруг так музыкально рассмеялась.
— Ну, Екатерина Павловна, если вы откажетесь на моей свадьбе спеть, ноги моей не будет больше в этом доме! — Соня, сияя, смотрела маме прямо в глаза.
Удивительно, но мама не стала отказываться, а только чуть кивнула в знак согласия:
— Конечно, моя девочка, конечно. Мне так хочется, чтобы ты была счастлива всю свою долгую-долгую жизнь, я обязательно спою всё, что ты захочешь. Если пианино будет.
— Не переживайте, тетя Катя. Не то что пианино — рояль будет, самый настоящий рояль! — и Соня улыбнулась каким-то своим мыслям..
В один из вечеров, когда я уже почти забыла, чего жду — звонка или тишины, — Вадим подкараулил меня у самого выхода из университета. Я заметила его не сразу: он стоял чуть поодаль, у ограды сквера, засунув руки в карманы, и смотрел на здание вуза снизу вверх с тем особенным выражением, какое бывает у человека, разглядывающего то, что ему явно не по карману. Огромные окна, тяжёлые двери, из которых свободно выходили люди в строгих пиджаках, с папками под мышкой — для него всё это было чужим миром, куда его не звали.
Я как раз что-то втолковывала двум своим студенткам — кажется, про распределение Пуассона, которое у них упорно не желало сходиться на семинаре, — и краем глаза заметила, как Вадим, увидев меня в этой роли, весь как-то подобрался, посуровел лицом. Позже я поняла: это была зависть, самая обыкновенная, мужская, уязвлённая зависть — оттого что я здесь своя, а он тут гость, которому не полагается даже расписания.
Справиться с этим чувством по-другому Вадим не умел — только показать что-то весомое в ответ. Едва мы отошли от здания, он выудил из кармана куртки увесистый, с торчащей антенной телефон и будто невзначай повертел его в руке.
— Слышала про такие? Мобильный, — сказал он с гордостью человека, показывающего долгожданный трофей. — Кореш подогнал.
Зависти к Вадиму я не испытывала ни малейшей и на аппарат смотрела с чисто научным любопытством: мне, как и любому на кафедре точных наук, было интересно, как эта штука вообще работает. Я повертела телефон в руках, разглядывая антенну, спросила о дальности сигнала — и Вадим вновь расстроился из-за того, что я не оценила статус вещи так, как он рассчитывал.
Мы пошли дальше, обсуждая какие-то мелочи. Когда поравнялись с рестораном — той самой знаменитой на весь город «Прагой» с её зеркальными залами и вечной вереницей чёрных машин у входа, — я, погружённая в свои мысли о предстоящей Сониной свадьбе, вздохнула вслух, не обращаясь ни к кому конкретно:
— Вот сюда бы Соне, да разве по карману такое — это же сумасшедшие деньги за один банкет.
— А зачем тебе туда? — тут же встрепенулся Вадим, явно сбитый с толку. — Хочешь — устрою.
— Да не мне, — отмахнулась я. — Соне, подруге моей. Свадьба у неё скоро. Но не нужно уже ничего устраивать: они с Ромкой другое место нашли, у Сони в театре. Рояль там точно есть, мама моя обещала спеть для них. Вадим ничего на это не ответил — только чуть заметно перекатились желваки на его скулах. Я тогда не придала этому особого значения. Да я и не могла вообразить, что каким-то немыслимым образом в очередной раз задела его самолюбие. Гораздо позже до меня дошло, что в его голове все эти люди, вещи и события сплелись в блестящий разноцветный шар недосягаемой галактики. Как ребенок, лишенный в детстве элементарной заботы и тепла, он жаждал реванша и бесился от мысли, что по-прежнему есть в этом мире что-то ему недоступное, даже если оно и не было ему нужно.
— Ну, дело хозяйское, — сказал он наконец с деланным равнодушием. — Я ж понимаю, что я посторонний. А в каком театре она работает? Подруга твоя?
— В театре, Вадим, не работают, а служат, — зачем-то заявила я.— Ну, есесенно! — лениво процедил Вадим.
В голосе его не было ни капли обиды — только спокойная, будничная констатация факта. Теперь, вспоминая тот вечер, я различаю за этим спокойствием совсем другое: глухую, вызревающую где-то в глубине уязвлённость, которой предстояло взорваться не сразу, но взорваться. В тот же момент я наивно считала, что в этой ситуации нет никакого повода для обиды, и, приняв его расспросы за искренний интерес, стала в подробностях рассказывать ему о нашей дружбе с Соней, о её работе, о маме и о предстоящем важном событии.
Зал театрального фойе, который Соне выделили по доброй дружбе с завхозом, был украшен настолько скромно и с таким вкусом, что сразу становилось ясно: тут работала не свадебная индустрия, а человек, умеющий из ничего сотворить красоту. Тюль, немного живых цветов, десяток свечей в старых театральных канделябрах, найденных где-то в реквизиторской. Соня в платье собственного пошива — простом, без единой лишней складки, но с таким безупречно точным кроем, что даже я, совершенно не разбирающаяся в моде, ощутила восхищение перед точной формулой, — казалась абсолютно, до неприличия счастливой. Гостей было немного — человек тридцать, не больше, и почти все — люди, у которых было что сказать. Несколько театральных, острых на язык, но безупречно интеллигентных в своей иронии; мы с мамой; Анна Семёновна — сдержанная, прямая, в неброском, но явно дорогом костюме, с той особенной осанкой, которая появляется после многих лет выступлений перед классом. Анна Семёновна всю жизнь преподавала русский язык и литературу в одной престижной московской школе. Рядом с ней сидела её троюродная сестра откуда-то из Подмосковья, Валентина — попроще манерами, но тоже из «своих», начитанных. Она то и дело вставляла в разговор цитаты, слегка их путая, чем немало веселила окружающих. За соседним столом сидела совсем древняя, сухонькая старушка в старомодной шляпке — Ромкина бабушка, единственная его родня на этом празднике; она почти не вставала с места и смотрела на внука с выражением тихой, немного растерянной гордости.
Тосты пошли один за другим. Анна Семёновна говорила недолго, но каждое слово было точным. Потом поднялся помощник режиссёра и произнёс тост, изящно вплетя в него цитату про то, что «браку, как и хорошей пьесе, нужна крепкая режиссура, но лучшая режиссура — та, которую никто не замечает». Зал одобрительно засмеялся — умно, не грубо. А потом наступила тишина иного рода — мама вдруг поднялась со своего места, стягивая с плеч шаль. Я совсем не узнала её платье: тёмно-синее, длинное, с благородным старомодным блеском ткани — готова была поклясться, что никогда не видела его прежде. Оказывается, всё это время в глубине маминого гардероба хранился целый пласт её прежней жизни, о которой я почти ничего не знала. Она подошла к старому роялю в углу зала, села, чуть крутанув вращающийся табурет, взмахнула руками, нежно касаясь клавиш, и запела. Голос мамы, который я помнила только домашним, приглушённым, здесь, в акустике высокого зала, вдруг раскрылся во всю свою настоящую силу. Я поняла, поражённая, что все эти годы слышала лишь бледную тень того, кем она когда-то была. Зал стих мгновенно и полностью. Я смотрела на её прямую спину, на руки, уверенно лежащие на клавишах, и чувствовала, как к горлу подкатывает совершенно ненаучное, необъяснимое ни одной формулой чувство. Это был её звёздный час, украденный когда-то жизнью и вот, спустя столько лет, ненадолго ей возвращённый. Зал разразился овациями, кто-то даже крикнул «браво!» настолько искренне, что это совсем не выглядело дежурным жестом. Соня смотрела на мою маму восторженно и, как всегда, наверное, видела в этой сцене что-то недоступное мне.
Я обернулась, чтобы ответить сидящей рядом черноволосой девушке, бывшей Сониной однокурснице, которая спрашивала, где моя мама училась петь, и в ту же минуту мой взгляд наткнулся на боковой столик у самой стены. Там, слегка покачиваясь на стуле и закинув ногу на ногу с видом человека, будто он тут свой, сидел Вадим. Мои ноги вдруг стали ватными. Прервав фразу на полуслове, я резко встала и двинулась в его сторону, ещё не зная, что скажу. Понимая только одно: его нужно любым способом вывести отсюда — тихо, без скандала, до того как его заметит кто-то ещё. Соня, которая как раз возвращалась от рояля, оказалась куда ближе к тому столику, чем я. Она ещё не видела Вадима, но что-то в моём лице заставило её замедлить шаг и обернуться. Опередив меня на несколько решительных шагов, она оказалась у столика первой.
— Что вы здесь делаете? — её голос прозвучал ровно, ледяным, звенящим тоном. Вадим, до этого сидевший вальяжно, вдруг весь подобрался. Я уже чувствовала кожей его слабость: он терялся перед женщинами вроде Сони. Смелыми, красивыми, из того самого другого мира, куда он сам благодаря мне начал приближаться. Со мной он быстро научился быть уверенным, даже наглым — я сама своей уступчивостью вольно или невольно способствовала этому. Но здесь, перед чужой решительностью, он не знал, как себя вести, и это незнание делало его на мгновение почти жалким.
— Я это… к Нике, — пробормотал он, зачем-то пытаясь встать со стула и запутавшись в собственных ногах. — Мы знакомы вообще-то.
К этому моменту я уже успела подойти вплотную и вопреки всякой логике, вопреки всему, что чувствовала минуту назад, испытала вдруг совершенно необъяснимый порыв защитить его, но сделать это как можно быстрее и тише.
— Соня, всё в порядке, — быстро проговорила я, вставая между ними. — Это Вадим. Мой… знакомый. Он здесь совершенно случайно, я сейчас всё улажу.
— Зачем ты его сюда позвала? — вдруг почти выкрикнула Соня, и от этого крика несколько голов за соседними столами повернулись в нашу сторону.
— Я его совсем не звала сюда! — вспыхнула я в ответ. В этой вспышке смешалось два противоположных чувства: облегчение оттого, что всё наконец открылось само, и липкий, подступающий к горлу ужас, потому что краем глаза я уже видела, как в нашу сторону спешит мама. Она шла торопливо, длинное платье сковывало движения. Мама была раскрасневшейся, помолодевшей от только что пережитого восторга, будто музыка сбросила с неё разом лет двадцать. Но мы с Соней уже не замечали ничего вокруг, швыряясь нелепыми обвинениями. Вадим, слушая, как я фактически защищаю его перед Соней, снова начал наливаться привычной самоуверенностью. Он выпрямился на стуле, и по его лицу вновь поплыло ленивое, почти довольное превосходство. Ещё несколько секунд — и мама оказалась рядом. Ничего ещё не понимая, она не могла взять в толк, что могло произойти между двумя её любимыми девчонками в такой день. Но постепенно до неё стал доходить смысл спора. Она перевела взгляд на Вадима, на его спортивный костюм, совершенно неуместный на свадебном банкете, на золотую цепочку, утонувшую в складках короткой шеи, на синеватые тени наколок на пальцах, — и её лицо изменилось.
.— Доченька, кто это? — прошептала она своим тихим, домашним голосом, тем самым, каким обычно спрашивала, не голодна ли я. — Спаси тебя бог от такого выбора.
Из её уст, привыкших к совсем другим интонациям, эти слова прозвучали особенно страшно — не как оскорбление, а как приговор, произнесённый в полной убеждённости собственной правоты.
У меня перехватило дыхание. Соня тоже замолчала. Она лишь смотрела на меня с кривой, невесёлой усмешкой, в которой было гораздо больше горечи, чем торжества.
И, может быть, всё ещё удалось бы как-то замять, свести к неловкой, но не смертельной сцене, если бы в это мгновение мой взгляд не упал на Ромку. Он привычно прятался за спинами обступивших нас гостей.
Что-то во мне сорвалось, будто перегорел предохранитель. Вся ярость, всё унижение этого вечера нашли наконец удобную мишень.
— На своего избранника лучше посмотри! — выпалила я, глядя прямо на Соню, уже не в силах остановиться. — Это же не человек, а безвольный хвост, который всю жизнь будет плестись за тобой!
В зале стало совсем тихо. Я обернулась к Вадиму:

