bannerbannerbanner
полная версияЗов. Сборник рассказов

Мария Купчинова
Зов. Сборник рассказов

Полная версия

***

С трудом, упираясь руками в спинку кровати, Елизавета Ивановна поднимается, спускает на ледяные полы ноги (даже сквозь валенки чувствуется обжигающий холод), достает из-под подушки толстую книгу. Кожаный коричневый корешок переплета, как и уголки книги – обтрепались, на переплетную крышку наклеена бордовая ткань, орнамент – выпуклая бордюрная рамка, в центре виньетка из веток лавра с большой буквой Т: Тургеневъ… Не книга: произведение искусства. Впрочем, спекулянт на рынке (тогда она еще могла дойти до рынка) лишь посмеялся:

– За кулон золотой дам буханку хлеба и двадцать грамм масла, а книгу, бабка, в печку засунь, на пару минут тепла хватит.

Так и рассталась с подарком Андрейки. Всю жизнь берегла, а в конце – пришлось… Для себя ей ничего уже не надо, но вот девочка на третьем этаже – должна жить…

«Эх, Андрейка – Андрейка… ты и в генеральской форме мальчишкой казался. Худой, стриженый «под ежик», с сединой на висках и виноватой улыбкой. Как ты тогда сказал, перед отъездом в Порт-Артур: «Признания в любви не повторяют, но ты помни, милая…». Я-то помнила, а вот ты – не вернулся. Страшно говорить такое, но, может, и к лучшему: не узнал, чем закончилась та война и что потом было. Мальчики…» – Елизавета Ивановна судорожно вздыхает. Слез нет так давно, что она и вспомнить не может, когда плакала последний раз.

«Алешенька, старший наш, во Второй армии при генерале Самсонове служил, там, где-то в лесах Восточной Пруссии и остался. Только крестик нательный привез его сослуживец. На мне он теперь, крестик… А Сереженька с той войны живым вернулся, и в Гражданскую выжил…»

Дальше вспоминать Елизавета Ивановна не решается. Новый, 1931-ый год, они договорились встретить с Сережей и его невестой. Времена изменились, какое там родительское благословение, но раз познакомить решил – значит, серьезно у них. С утра прибрала комнату, испекла любимый Сережей луковый пирог, накрыла на стол и села ждать у окна. Что-что, а ждать жены и матери военных умели во все времена… Уже темнеть начало, когда в арке двора показались ее Сереженька, высокий, в длинной шинели, буденовке со звездой и девушка в рыжей шубейке, закутанная в теплый шерстяной платок. Сереженька только успел глаза к окну поднять, знал: мама ждет, и она приподниматься начала, чтобы рукой помахать, как все и случилось…

Выскочили какие-то люди, в один миг затолкали Сереженьку с девушкой в накрытый брезентом грузовик, она так и не поняла, откуда в их дворе грузовик взялся… Один из нападавших задержался, поставив ногу на подножку кабины, закурил, огонек спички выхватил из сумрака лицо соседа, жившего этажом выше…

Лишь спустя три месяца Елизавета Ивановна узнала, что арестовали сына как замешанного в каком-то «Гвардейском деле», приписав участие в контрреволюционном заговоре. Той ночью взяли и многих других преподавателей бывшего Михайловского артиллерийского училища, переименованного во вторую ленинградскую артиллерийскую школу. Все припомнили: и шпоры с малиновым звоном, которыми дорожил, и даже то, что «как контра», учил новых курсантов подавать женщинам пальто, открывать перед ними дверь, пропускать вперед…

Следователь незлой попался, по секрету рассказал матери, что ни в чем ее сын не признался, потому и всего три года дали. Вот только умер Сергей в заключении, и где похоронен – о том ей знать не положено. А про девушку Сергея следователь ничего не знал. Попробовала Елизавета Ивановна у соседа, который арестовывал Сереженьку, о девушке спросить. Да тот лишь взглянул незряче, словно пустота перед ним была, отодвинул в сторону и молча прошел в парадное. Долго еще у Елизаветы Ивановны хранился перевязанный ленточкой сверток, приготовленный в подарок незнакомой девушке – чудом сохранившиеся валансьенские кружева. Лишь в начале зимы сорок первого обменяла их на муку…

А сосед тот через несколько лет привел в дом женщину, ребенка она родила. Елизавета Ивановна видела в окно, как гуляли во дворе мама с дочкой, как звонко смеялась малышка, радуясь чему-то…

«Надо подняться… Еще один раз, последний», – Елизавета Ивановна твердит про себя эти слова, размазывая по последнему, оставшемуся от буханки тонкому ломтику хлеба невидимый слой масла. С трудом, цепляясь дрожащими пальцами за перила, поднимается со второго на третий этаж. Двери в доме уже давно никто не закрывает. Да кажется, кроме нее и Машеньки больше никого в доме живых и не осталось…

Машенька то ли спит, то ли лежит с закрытыми глазами, у Елизаветы Ивановны нет сил проверять. Кладет рядом с девочкой на кровать толстую книгу в коричневом переплете, сверху – кусочек хлеба, бросает взгляд на фотографию, которую Машенька сжимает в руке. Женщина в ярком шелковом платье держит на коленях девчушку лет трех с большим бантом на голове, ту самую, звонкий смех которой так часто будил по утрам сумрачный питерский двор. За плечи женщину обнимает военный… Его пустые, незрячие глаза не забыть, хотя на фотографии он кажется счастливым…

Вернуться в свою комнату Елизавета Ивановна не смогла, опустилась на мраморную ступеньку лестницы петербургского дома, там ее и нашли спустя несколько дней.

***

Старая писательница отворачивается от окна к лежащей на столе раскрытой книге. На титульной странице сохранившаяся через века, сделанная тонким пером надпись: «Поздравляем тебя от всего сердца нашего и от всей души целуем тебя, Лола, ангел души нашей. Братья 1881 год». И чуть ниже: «Елизавете Мусиной-Пушкиной от братьев. Россия, 1881 год».

Писательница вздыхает: «Я напишу про тебя, Лизонька, непременно напишу, ты подожди, ладно? Вот только этот велосипедист… Мне обязательно надо придумать, куда он ехал, к кому. Может быть, он хотел первым встретить рассвет? Так бывает… А еще тот мальчик с виноватой улыбкой… Как же мы с ним не догадались, что всю жизнь будем вспоминать о том, чего не было. И почти в каждом моем рассказе будет свет его серых глаз».

***

– Андрюшенька, бутерброды взял?

– Конечно, ба. Ну, что ты встаешь каждое утро?

Пожилая женщина в теплом фланелевом халате любуется внуком. Ей кажется, внук похож на прадеда, выцветший портрет которого висит над ее кроватью. Говорят, сейчас можно обновить старые фотографии, но ей дорог такой, сохраненный мамой, пусть на нем не разобрать лица и с трудом угадываются лишь длинная шинель да буденовка со звездой.

– Старики мало спят. Это ты не высыпаешься: ночь над книгами, потом эта дорога. Ездил бы на служебном автобусе, все лишний час сна.

– И так семь часов под землей поезда водить, нет уж, я лучше на своем железном коне, во всяком случае, ветерок в лицо, – смеется темноволосый парень с серыми глазами, привычно закидывая рюкзак на плечо. В депо надо быть в пять, значит, можно крутить педали и придумывать разные истории. Он знает по дороге одно окно, в котором часто в это предрассветное время горит свет. Быть может, там стоит молодая красивая женщина с длинными вьющимися волосами и улыбается ему…

***

А где-то очень далеко, в другом городе, другом государстве сидит в инвалидном кресле старик.

– Дед, ты что загрустил?

Виновато улыбнувшись, старик отворачивается от внука, стирая набежавшую слезу: сентиментальным стал с возрастом. Не будешь же объяснять мальчишке, что вспомнилась осторожно прикасающаяся девичья ладошка…

***

Старая писательница умерла осенней ночью, стоя у окна. Никто не знал, о чем она думала перед смертью, впрочем, никого не интересовало, о чём она думала при жизни.

Фантазёры

1

– Пей, Федор!

Магда отодвинула раскрытую книжку и поставила вместо нее на письменный стол кружку с горячим молоком. Книга немедленно вернулась на свое место. Она была издана за пять лет до появления Федора Федоровича на свет, и ему нравилось медленно, чуть лениво читать о тезке, жившем более двух веков назад. Если очень постараться, на потрепанном переплете можно разглядеть: «Страницы морской славы». Ниже мелкие, почти совсем стершиеся буквы: «Жизнеописание адмирала Ушакова». Что ни говорите, но в полном совпадении имен и отчеств есть что-то притягательно-таинственное.

Зато горячее молоко с медом Федор Федорович с детства терпеть не мог: именно так лечила от всех болезней баба Агафья. Нежданно вернувшаяся Магда, казалось, переняла от бабушки не только чудодейственный рецепт, вылечивающий хандру, кашель и остеохондроз, но даже ее интонации, исключающие любое возражение.

Впрочем, возражать Федор Федорович не пытался: Магда почему-то оказывалась права всегда. Вот и приходилось, скрывая неудовольствие, вспоминать себя мальчишкой. Словно сидит он сейчас на лавке у русской печи, греет озябшие ладони о кружку с горячим молоком, поглядывает, как гнутся за окном верхушки берез, роняя листья, а в стекло требовательно стучит синица, выпрашивая хлебные крошки.

«Укатали Сивку крутые горки. Эх, Федя – Федя», – вздыхала про себя Магда, посматривая в сторону старого друга. Свитер, который она связала ему в подарок, болтался на костлявых плечах, точно на вешалке, распахнутый ворот открывал худую, покрытую набухшими венами шею, клочки щетины на небритых щеках, давно не стриженные волосы словно утренний иней покрывала седина.

– Иди уж, Сивцов, заждались тебя дружки, – Магда легонько кивнула в сторону окна, – того и гляди, своими камешками стекло разобьют, бросают да бросают.

***

Братья Горюхины встретили Федора Федоровича так, словно не расставались:

– Ты, Федорыч, писатель, скажи, давно о высоком думал?

– Привет, говорю, – Федор Федорович прокашлялся. – Здороваться-то будем? Что сразу так, о высоком? О низком уже все обсудили?

– Нет, ты только представь себе, – старший Горюхин, игравший когда-то в оркестре на бас-тромбоне, нескладный, с длинными руками, вечно согнутый в пояснице, говорил хриплым басом, словно даже отложив инструмент в сторону, вел его партию в любом разговоре, – иду я вчера вечером мимо второго подъезда. Вроде приличные парни сидят, пивко попивают, а один и спрашивает дружков: «Вы когда последний раз о высоком думали?» – Веришь – нет, Федорыч, хмель из головы вылетел. Стал вспоминать, когда о высоком думал, так и не вспомнил. А ты?

 

– О доблестях, о подвигах, о славе, – вставил Горюхин младший.

Недоучившийся семинарист, кем он только ни побывал: и актером провинциальных театров, и массовиком-затейником в детских лагерях, и распорядителем на свадьбах и похоронах.

«Я артист широкого профиля», – говорил он сам о себе, а старший Горюхин посмеивался:

– Еще бы, уж так тебя, Ванька, вширь разнесло, что, гляди, скоро ни в одну дверь, включая калитку на кладбище, и боком протиснуться не сможешь…

– Да не к спеху, на кладбище-то, – хохотал младший, оглаживая живот и подтягивая сползающие тренировочные штаны, – авось, к тому времени похудею.

Старший Горюхин, сообщив миру свое басовое «эхма», распахнул заношенную замшевую куртку и вытащил из внутреннего кармана плоскую бутылку. Внутри зеленел стебелек с продолговатыми, пузырчатыми листьями, бултыхалась прозрачная жидкость. Отвинтил пробку, обтер обшлагом рукава горлышко, протянул Федору Федоровичу:

– Будешь? Очень от простуды помогает.

Федор поморщился:

– Знаешь же: Магда унюхает – убьет. Я теперь молоком лечусь.

– Ну да, ну да, – согласно покивал Иван, – Магда – она может. Но… самогоночка-то на кадиле сарматском настояна. Ты вдумайся, писатель… Кадило сарматское! Слова какие! И аромат меда… Помню, когда вепря гигантского зарубил, стал траву рвать, чтобы руки от крови вытереть, тут мне это кадило и подвернулось… Сам в крови, а руки медом пахнут. На запах весталочка и купилась.

Младший Горюхин мечтательно вздохнул, поднес к носу толстые волосатые пальцы и огорченно скривился.

– Прошлый раз, кажется, это олень был, – засмеялся Сивцов.

– Нет, оленя жалко, – отмахнулся бывший артист и вдохновенно продолжил. – Обычно я кабанов этих с одного захода, стрелой в сердце укладывал. А тут – гигантский попался. Шкуру проткнул, а до сердца – длины стрелы не хватило. Я с коня спешился, пошел по следам, но и он, не будь дурак, мне навстречу ринулся, то ли он под мое копье, то ли я под его клыки. Не помню уж, сколько мы с ним друг друга гвоздили, да только мое копье, видать, острее оказалось. Как все закончилось – я к водопаду, умыться, а там – хотите верьте, хотите нет, обнаженная девица чресла обмывает. Где надо – выпуклая, где надо – вогнутая, все при ней. Короче, засмотрелся я. Да и она… глаза стыдливо отводит, а веточкой какой, либо водорослью прикрыться не спешит и на то копье, что всегда при мне, косится…

– Где ты, Ванька, слов таких набираешься, – громыхнул бас-тромбон.

– Так что же… и мы романы почитываем, – ухмыльнулся младший Горюхин, пытаясь сложить руки на животе. То ли руки коротковаты были, то ли брюшко – великовато, но, не дотягиваясь друг до друга, пальцы рук беспокойно елозили по обтянутому курткой взгорью, словно нажимали на невидимые клавиши.

– Оказалась она не простой девицей, а посвященной богиней Огня, – пальцы левой руки исполнили на животе гамму, символизируя отчаяние. – У них, сами знаете, порядки строгие: безбрачие, а если не дай бог, девственность где обронишь, в землю заживо закопают, красу девичью не пожалеют.

Пальцы правой руки быстро побежали по животу, изображая мыслительный процесс, но, зацепившись за клапан куртки, остановились.

– На раздумья-то времени не было. Протянул к ней руки, она как аромат меда вдохнула, так и сомлела. А я с ней на руках на коня вскочил, да понеслись во весь опор сквозь леса и болота. Столетние ели ветками по глазам хлещут, ноги красавца-жеребца моего трясина засасывает, только не на того напали: не выронил я девицу, а богиням вскоре неповадно стало догонять нас. Свадьбу сыграли…

– И я там был, мед-пиво пил, – пробормотал Федор Федорович, искренне удивленный печалью, прозвучавшей в голосе приятеля.

– Да уж, такую свадьбу не забудешь, – подхватил тему старший Горюхин и повел свое соло. – Дай бог памяти, чтоб не соврать, то ли в шестьдесят восьмом, то ли в семьдесят восьмом довелось играть нам на свадьбе герцога Бургундского.

– Ты век-то, век уточни, долгожитель наш, – давясь от смеха, перебил Сивцов.

– Оно тебе надо? – огорчился музыкант. – Не порти песню. Не так давно и было, лет шестьсот назад, не в том дело. Роскошная свадьба была. Стены тронного зала гобеленами украшены, потолок голубым шелком затянут, а посередине зала серебряный бассейн, наполненный вином бургундским. По нему позолоченные корабли плавают. На одних кораблях мясо жарят да обжигающее, истекающее соком, гостям подают, на других – закуски деликатесные заморские, сыры и фрукты, на третьих рыбу на огромных сковородах жарят… Посуда на столе сплошь золотая, вдоль стен – миниатюрные бронзовые замки, вокруг них леса и фигурки животных диких. Собрали всех мастеров Бургундии, чтобы такие канделябры отлить, каких ни у кого больше не было… Я к чему это? У Ваньки-то нашего, ей-богу, не хуже было. На стенах вместо гобеленов Ленкины фотографии, да так, что и кусочка свободного места не осталось, вдоль стен одеяла да старые пальтишки набросаны, сиденья для знатных гостей, значит, а на полу на газетках (наших, между прочим газетках, с правильными лозунгами, типа: «Даешь…»; не помню уж что надо было дать, но давали…) все, что смогли в магазине по блату прикупить. И колбаса краковская, и бычки в томате, и оливье, винегрет – в тазиках. А напитки я по бартеру с ликероводочного приволок. Без наклеек еще, прямо с конвейера, да в наклейках ли счастье…

– Счастье, как оказалось, в другом месте тогда ночевало, – буркнул Иван и потянул Федора за рукав, – брось ты, не отворачивайся, дело-то прошлое…

Рейтинг@Mail.ru