– И у меня, и у Зали в первые годы института состоялись новые компании, – продолжает рассказывать Леонид Никольский. – Гелескул меня очень за это осуждал – за то, что я непостоянен, что вот такая святая вещь, как дружба, так легко забывается. А у Зали как раз были эти попытки, когда мы все вместе… Там помимо Успенского еще был Тихомиров, Володя. Венгерова[10] некоторое время была. В общем, институтские… Он попытался соединить, не очень понимая, что мы… что это довольно сложная штука.
Это отдельный разговор вообще – о составе: кого можно называть или не называть, друзья друзей и так далее, это какая-то многослойная, на самом деле очень сложная структура. Вот Успенский. Он появился, потому что в нашей компании этого не было. Зале нужно было еще какое-то такое мощное интеллектуальное начало, чтобы присутствовало. Успенский так сбоку просто, но тем не менее приходил в компанию и жил в ней по законам этой компании. То есть никогда никаких, грубо говоря, умных разговоров при нас не позволял себе. Наоборот, даже получал удовольствие от того, как пели, от того, как хохотали, от того, как пили, и так далее.
Семья Успенских на балконе своей квартиры; справа налево: В. А. Успенский, его сын Володя и жена Светлана Марковна; 1987 год
– Папа по-настоящему ценил только общение с глазу на глаз, – говорит Анна Зализняк. – Было даже такое выражение – «разговор втроем», то есть ненастоящий, вообще не разговор. Когда приходил Бассалыго (всегда один, без жены), сначала все вместе ужинали, а потом он отдельно разговаривал с мамой и отдельно с папой. То же с остальными друзьями: с Чижом, с Гелескулом. Успенский – это вообще особая история. Успенский – это был некий абсолют, в некотором смысле бог. Высшее знание. Когда кто-либо из нас, всех троих, не знал, как поступить в некой жизненной ситуации, был один способ: спросить Успенского. Последние лет 20 отношения были очень тесные. Папа сначала ходил с Успенским гулять. По субботам он приходил к родителям обедать, а после обеда папа шел его провожать до дома. Потом он стал уезжать на такси, потом вообще перестал приходить – папа стал ездить к нему домой.
Борис Андреевич Успенский вспоминает:
– Андрей дружил с братом и находился тогда под сильным его влиянием. Мы жили с родителями: брат с женой и я, еще неженатый. И вот я прихожу домой, а отец говорит: «Звонил Андрей, спрашивал Володю». Я говорю: «Володи нет». И он в отчаянии: «Как же так, что же мне делать? Я хотел обсудить с ним проблему. Что же мне теперь ночью делать?» Он хотел ночью над этим поработать.
– Андрей катал [В. А.] Успенского на мотороллере, – рассказывает Елена Викторовна Падучева. – Успенский же любопытный страшно. Ему это такое невыразимое ощущение было. Это вот уже после приезда из Франции Андрей присмотрелся и купил мотороллер.
Но активной стороной в их дружбе был Успенский, который явно был как-то привлечен чем-то. А Андрей был такой зависимой стороной. Но Успенский выручал Андрея в очень трудных ситуациях.
– Я думаю, что Успенский считал, что Андрей выше его, – говорит Анна Константиновна Поливанова, учившаяся у Зализняка и близко его знавшая. – Он смотрел на Андрея снизу вверх. Они кокетничали друг с другом непрерывно. И это длилось – я удивлялась, как у взрослых людей столько времени! Но в этом что-то было прекрасное. Я думаю, что это лучшее, что было у Успенского.
Андрея он любил, конечно, не бескорыстно: это он «сделал этого человека». А я думаю, что Андрей был бы Андреем и без Владимира Андреевича, но что Владимир Андреевич очень многому научил Андрея! Ну и сделал в смысле жизни – диссертации, там, и так далее, об этом речи нет! Успенскому ведь еще хотелось почему-то, чтобы Андрей был признанным великим ученым. Не просто великим ученым, а обязательно признанным великим ученым! И Успенский сделал все для того, чтобы Зализняк стал знаменитым великим ученым: заметным, известным и так далее.
Так вот, вопрос, которым я не задавалась, – для меня в моем сознании Успенский и Зализняк настолько срослись, что я не задавалась таким вопросом, а это интересный вопрос: был бы Зализняк Зализняком, если бы он не подружился с Успенским и если бы – а это, в принципе, возможно – он остался совсем незнаком с математикой?
– Адольф Николаевич Овчинников был очень важным членом «Курозада», – рассказывает Зализняк Успенскому.
ВАУ: Ну, и что же вы делали? Вот у вас такая компания, что же вы – ходили в кино, играли в футбол, читали умные книги, вели разговоры?
ААЗ: Вели разговоры, конечно, о жизни более всего. Ну, и выпивали, естественно. В футбол играли. В настоящий – не слишком много, поскольку мало было возможностей. Хотя достаточно, чтобы мне выбили зуб на футболе. Но это уже другое.
ВАУ: А где ж вы играли?
ААЗ: Был стадион – нынче это на Пресненской заставе, где сейчас уже давно стройка и отчасти сквер. Как же он назывался? Такой наклонный стадиончик… Стадион как раз сравнительно долго держался, как раз недавно я проезжал, смотрел, что на месте стадиона. Такая там зеленая зона, но немножко туда уже дворцы тоже проникают. У дальнего конца Пресни. Ну и дворовый [футбол], конечно.
А много мы играли в настольный футбол. Который был, ну, я бы сказал, моим изобретением. Пуговицами. Там очень много было специального оборудования. Я придумал все правила, ну, естественно, имитируя настоящий футбол. Потом, когда стали продаваться все игры, – это было гораздо позже – это было такое ужасное ощущение кражи, потому что можно было купить все.
ВАУ: У вас был какой-то расчерченный стол, я помню.
ААЗ: Ну конечно, поле было! В течение какого-то времени это не снималось, это был специальный стол. Хороший гладкий стол, у которого в углах были прикреплены ворота специальные, сделанные хорошими мастерами из плексигласа. На стол было положено стекло в точности по форме стола, которое специально было сделано по заказу. Идеально совершенно – не меньше и не больше стола. А под стеклом лежал ватман, на котором все было нарисовано. Дальше я изобрел систему, пользуясь своими техническими интенциями, идущими от отца, – изобрел систему автоматической маркировки времени игры светом. Ну потому что выяснилось, что какого судью ни поставь, судья обязательно скажет, что конец игры, в пользу одного игрока или другого. Это к ужасным приводило… И тогда стало ясно, что надо поставить автомат, который что-нибудь делает. Звонок звенел. Сперва звонок. Звонок – просто нужен был будильник. Все было хорошо, но выяснилось, что все будильники не годятся, потому что у нас тайм длился семь с половиной минут. Не семь, не восемь, а именно семь с половиной. А будильник давал остановку с точностью до 7 минут. А бо́льшую точность будильник не давал. Поэтому система звонка была в конце концов забракована как совершенно бессмысленная. И тогда я приспособил (такие старые были часы, которых сейчас уже нигде не найдешь) стоячие часы настольные, которые уже как бы считались рухлядью, и не считалось, что я их погублю. Влез в их механизм, вставил туда электроконтакт, чтоб он действовал, как шахматные часы. В шахматных часах стрелка в конце концов сбивает флажок, а у меня в конечном счете стрелка замыкала контакт. Свет зажигался. Настольная лампа. Это нас устроило. Игроки были шашки.
ВАУ: Надо было щелчком бить по шашке, чтоб шашка била по пуговице, да?
ААЗ: Да. Немножко уточняя правила по ходу неудач предыдущих правил, мы достигли действительно замечательной системы. Это безумие продолжалось, уже когда и «Курозада» не стало активно, до моих 49 лет. Когда инфаркт, и после этого все. В 1984 году. После этого нельзя стало этого делать.
ВАУ: Нельзя волноваться?
ААЗ: Да. Потому что волнения от этой игры было больше, чем от чего бы то ни было.
– Вообще я должен сказать, – говорит В. А. Успенский, – Волнение, которое постигает Андрея Анатольевича во время игры, – оно было проверено моей недоверчивой женой Светланой, покойной, следующим образом. Она как-то не верила и считала отчасти, что он притворяется. Поэтому во время игры в карты она, не спрашивая его, сунула ему подмышку градусник. Потом, когда вынула, там было 38. Тут она поверила.
– Успенские были свидетелями карточной игры, – вспоминает Елена Викторовна Падучева. – Здесь, у нас, как-то столкнулись вместе Рачек и Успенский. Играли Андрей с Рачеком в подкидного. Вот тогда Светлана у нас дома действительно замерила температуру у Андрея.
Еще был сеанс игры в подкидного. С Танькой Коровиной. Она математик, кончила мехмат и работала у Апресяна[11] какое-то время. И в поздние пятидесятые или ранние шестидесятые мы ездили на Домбай, в Алибек, на лыжах кататься. И там был матч между Андреем и Танькой Коровиной; при счете сорок девять – сорок девять Андрей проиграл в последней партии.
Там много играли. Играли в «Пентограф». Это такая игра: задумывается пятибуквенное слово, а другой должен предъявлять пятибуквенные слова и, анализируя число совпадений, отгадывать задуманное слово.
Обложка блокнота для записи счета игры в полукозла (рисунок Т. К. Крапивиной) и одна из первых записей счета игры, 1972 год
– Когда я была маленькая, мы играли в «полукозла» дома вчетвером, с мамой и с бабушкой, – рассказывает Анна Зализняк. – Довольно много. Ну иногда еще с кем-то из гостей. Сохранились блокнотики, все эти записи.
– Когда мы познакомились, Андрею уже было сколько там – тридцать лет с небольшим, – говорит математик, друг Зализняка, Леонид Александрович Бассалыго. – Вначале – он человек увлекающийся – мы с ним играли в настольный футбол. Он, конечно, сам замечательное сделал поле футбольное такое, расчертил все прекрасно. Пуговичками играли, шашками играли. Вот он волновался! Он очень увлекался, ну, видно было, что он заводится, что называется, на игру. Это было. Он со страстью отдавался, как и любому делу, отдавался со страстью, в том числе и этому. Дело вроде бы как пустое, но…
Он, кажется, и в шахматы играл, но потом перестал в связи с тем, что ему по медицинским показателям, видимо, было не положено. В общем, все, что его сильно возбуждало, – он переставал этим заниматься, потому что здоровье, сердце не позволяло, в том числе и эта игра, и шахматы. Я просто знаю, что он перестал играть в шахматы именно из-за испытывания таких чувств.
– Леня Бассалыго – очень любимый друг всей нашей семьи, – говорит Анна Зализняк. – У него жена итальянка, он часто ездил в Италию. Я помню, почему-то в Благовещенке (где мы много лет подряд снимали дачу под Москвой), когда мы ездили туда зимой кататься на лыжах в начале 1970-х, папа с Леней соревновались, кто назовет больше итальянских городов: Лукка, Виченца, Каррара – все эти волшебные слова. Я помню зрительно этот список папиным почерком, соревнование было в письменном виде. Папа тогда и мечтать не мог эти города увидеть своими глазами. Это было чисто умозрительное знание.
И еще они с Леней в течение многих лет играли в настольный футбол: поле нарисовал мой папа, оно было под стеклом на письменном столе. Футболистами были шашки (синие и белые), мячом – пуговица (помню эту пуговицу!). Тайм продолжался 15 минут, в часах был установлен механизм, который через 15 минут выключал свет. Сейчас этот стол (шедевр 1960-х, светлого дерева на тонких круглых ножках) доживает свой век на террасе дачи – уже давно без стекла и без футбольного поля под ним.
– Началось все с простейшей вещи, – вспоминает Леонид Никольский. – Я, Мишка и Заля – мы после уроков бежали к нему домой играть в этот футбол, к Зале. Интересная штука. На самом деле Заля должен был бы быть, что называется, технарем. Потому что он придумал какую-то сложную систему проводков к часам, чтобы часы вовремя звенели или что-то такое – подавали сигнал, когда начало матча, когда конец первого тайма и так далее. То есть у него в этом деле явная была способность. Отец был инженером же. То есть Заля был не гуманитарий изначально, как мне кажется.
– Он мог быть кем угодно! – говорит Борис Андреевич Успенский. – Вот был лингвистом, а мог бы математиком или инженером. Такой – как в детстве бывает, у детей – клубок всех возможностей.
«Перфекционизм твой был всегда широким и даже неправдоподобным, – писала[12], обращаясь к Зализняку в день его 80-летия, Татьяна Михайловна Николаева[13]. – Каждый год и не раз в год вплоть до „перестройки“ нас гоняли на овощную базу, мы вставали на заре и плелись в Кунцево. Один раз сообщили, что овощерезка сломана и овощи (капусту особенно) нужно резать руками. Мы пошли и долго и мучительно что-то резали. А ты пошел – и починил ее минут за десять. Бабы с базы смотрели на тебя с ненавистью».
– Он умел все починить. Свекровь мою таланты вообще не интересовали – рассказывает Елена Викторовна Падучева. – Она как-то больше по части жизни. Она больше ценила, что Андрей может пробки починить или еще что. Мотороллер, велосипед, электричество какое-то. Не гнушался, нет. И вот это она ценила.
– Когда у вас был мотороллер, какое-то устройство было, чтоб он стоял в сарае? – спрашивает Владимир Андреевич Успенский Зализняка.
ААЗ: Сигнализация. От дверей сарая. Но сейчас сигнализация продается на каждом шагу, а тогда надо было сделать из ничего ее. Вообще нынешний мир настолько обиден для мальчишки того времени! Потому что все это продается, в ассортименте 200 сортов сигнализации, причем никто не задумывается ни одной секунды, как это устроено! Только как пользоваться.
ВАУ: А Андрей Анатольевич все это делал! Помню, на нас с женой произвело большое впечатление, что он нам здесь починил торшер, у которого перегорел провод внутри палки. Задачка на логику почти. Ну, тем не менее на нас это произвело большое впечатление, потому что он как-то сумел вытянуть этот провод. Ну, вытянуть-то вытянуть, но и потом втянуть его обратно! Это как пасту обратно в тюбик. Но самая потрясающая вещь, вы об этом ничего не сказали, – у вас цела или нет пишущая машинка, которую вы сделали?
ААЗ: Нет. Это действительно терпеливое было дело.
ВАУ: Нужно было писать статьи по лингвистике, где нужен и русский шрифт, и латинский. А машинки бывали или такие, или сякие, машинок с двумя шрифтами не бывало… Андрей Анатольевич сообразил следующее: некоторые буквы совпадают. Например, русское заглавное «Р» и латинское заглавное «Р» – это одна и та же буква.
ААЗ: А почему заглавные? Не заглавные тоже.
ВАУ: Но самое главное другое. Что русское «В» заглавное, она же латинское «В», – эта буква вообще не нужна. Потому что можно напечатать русское «Р» заглавное и русский заглавный мягкий знак «Ь». Если их напечатать вместе, то вот как раз это и получится. И вообще можно было разъять, как труп, некоторые буквы. Некоторые оставить, а некоторые разъять на составные части. Но это хорошо в теории, а на практике… Ведь как устроено? Когда вы нажимаете клавишу, то поднимается такой рычажок, на конце которого буква. Но буква представляет собой выпуклую структуру, приклеенную к такой плоскости.
ААЗ: Нет, она не приклеена к плоскости. Она насажена на некоторое лезвие. У буквы есть внутренний разрез. Буква представляет собой корытце такое. И она этим корытцем насаживается на конец лапки. И напаивается.
Там действительно терпение надо иметь. Я думаю, что это самое большое испытание терпения из всех, потому что можно, конечно, удовлетвориться тем, что почти хорошо село. Чуть-чуть буква наклонена и поэтому ее край пробивается чуть-чуть более серым. Она уже даже села ровно – не выше, не ниже, не правее, не левее. Немножко она села со скосом, в результате она с одной стороны темнее, с другой светлее. Вот сидишь и думаешь: выдержать это или не выдержать? Или снова обратно отпаять и быть снова на абсолютном нуле?
ВАУ: Это ведь может улучшиться или ухудшиться.
ААЗ: Да не может, а обязательно совершенно! Причем количество попыток не ограничено! Припоя у меня достаточно. Но, безусловно, 70 попыток может быть. На одну букву. Но это вы на самом деле рассказали очень простую операцию: операцию насадки буквы. Изобразили, как садится монолит из двух букв. Это совершеннейшая ерунда по сравнению с тем, что нужно было распиливать буквы, верхние буквы и нижние буквы соединять с новыми соседями. Каждая из них садится независимо, а другая оттаивает за это время. Вот это действительно настоящая операция! Посадить двойную букву правильно – это настоящая операция, а то, что вы описали, это забава.
Но на самом деле – вот вы меня хвалите, а я понимаю, что с точки зрения настоящих мастеров я поступал безобразно лениво. А нужно было создать станок. Устройство, которое раз и навсегда бы сажало буквы.
– Вот вы очень хорошо объяснили, почему ваша мама выбрала себе карьеру не художницы, а химика, и ваш отец тоже – не архитектором стал, а инженером по стеклу. А как вы стали лингвистом? – спрашивает Зализняка В. А. Успенский. – Вообще интерес к языкам у вас откуда возник? На вас, по-видимому, такие соображения времени не действовали, вы по каким-то другим причинам стали.
ААЗ: Ну, время другое уже было. Рассказывают историю (я ее не помню, но), что как раз никаких ранних данных к занятию языками не наблюдалось. Меня отдали в возрасте шести или семи лет в немецкую группу.
ВАУ: Шесть или семь лет – это 1942 год, это уже война! Где вас отдали?
ААЗ: В эвакуации. Там были эвакуированные…
ВАУ: Где? В деревне?
ААЗ: Думаю, что это было чуть позже, уже не в деревне, а в таком поселке Мончаж в Свердловской области, где мы были дальше. Там были эвакуированные дамы, которые брали детей, чтобы поддержать в них, так сказать, дух учения, интеллигентности, – даже в таких трудных условиях. В немецкую группу, да.
Я запомнил из этого сам только то, как я составил таблицу всех цветов по-немецки. У меня было полное ощущение, что имеется некоторая законченная система цветов в мире, и осталось только каждому из них записать, как будет немецкое название. Их не так много было там, шесть или семь.
Очень важно, что это были все цвета, это я совершенно отчетливо помню. Если б мне кто-то объяснил, что цветов существует больше, это было бы очень большое огорчение. Я это не случайно вспоминаю, потому что, конечно, это залог очень многого, дальнейшей деятельности, когда я занимался делами, в которых ограниченный корпус надо исследовать. Вот это был первый ограниченный корпус, который я исследовал: шесть цветов. Ну, и про них нужно было не очень много – узнать, как будет по-немецки. Одновременно это же самое обстоятельство является необычайно просветительным в другом отношении. Выяснилось, что ребенок, который так с этой стороны интересуется немецким языком, получает отзыв, что его лучше из немецкой группы удалить, потому что у него нет способности к языкам. Что и было сделано.
ВАУ: Вас удалили за неспособность к языкам?
ААЗ: Ну, не удалили, конечно, – посоветовали моей маме зря не тратить времени. Она послушалась. Совершенно очевидно, как будет, там, was ist das, – это меня не интересовало. Anna und Marta baden, Ich fahre nach Anapa – это как-то у меня проскакивало мимо и совершенно не оставляло энтузиазма никакого. По-видимому, я очень плохо запоминал nach Anapa. Дама совершенно правильно сказала, что есть дети, которые быстро усваивают, а этот не может. Она совершенно правильно сказала: «Это не его область!» И мама моя меня забрала.
А цвета – это как-то у меня сидело… Много-много лет позже я обнаружил – мама же сохраняла какие-то детские рисунки, где, в частности, среди рисунков была эта таблица цветов по-немецки. Цвет был обозначен русским названием. Метаязыком был русский. Вот такие два обстоятельства, связанные с немецкой группой: изучение системы цветов и выгон из нее, предложение не тратить время зря. И мама моя успокоилась, что по этой линии больше не надо меня толкать. Больше меня никто не трогал.
А в 11 лет (если уж вы хотите воспоминаний, это действительно воспоминание сильное), в 11 лет – 1946 год, голодный, первый год Курбатовского, когда действительно реальные проблемы, чтобы какой-нибудь корм все-таки был. И появляются дальние родственники из Белоруссии, моего отца. Появляются в Москве по причине каких-то своих юридических проблем, которые надо решать в Москве. И они живут какое-то время у нас, в нашей маленькой комнате, я даже помню какие-то моменты такие, внешние. Пожилая пара. На уровне моих дедов. Что-то такое на керосинке готовят… И вот они, отчасти в благодарность за то, что им в Москве кров над головой был предоставлен, говорят моей маме: «Давайте пошлите своего сына на лето к нам, мы немножко его подкормим. У нас все-таки больше там еды, чем у вас». А они живут под городом Брестом, в городе Пружаны. В маленьком городе Пружаны, километрах в 40 от Бреста. Западная Белоруссия, бывшая Польша. И мама моя, посоветовавшись с отцом, соглашается. Ну, конечно, никакой возможности ей со мной ехать нет. Она может только одиннадцатилетнего мальчика отправить на поезде одного. Поезд «Москва – Брест». А там еще как-то. Там надо сойти на станции Оранчицы, 53 километра не доезжая Бреста, и каким-то способом добраться до города Пружаны.
ВАУ: Ну, каким способом? Нет, ну не может быть, чтоб вам не дали никаких инструкций!
ААЗ: Я их не помню. Я рассказываю только то, что помню на самом деле. Значит, мама моя отводит меня на вокзал. Дает мне билет. И в вагоне, уже незадолго до отхода, находит среди пассажиров женщину, которая ей кажется хорошей. Говорит: «Вот так и так, у меня мальчик, не посмотрите за ним, ему надо сойти на станции Оранчицы». Добрая тетя говорит: «Хорошо, я посмотрю». Я еду, один… Ну, 11 лет уже не такое детство. Сам совершенно доволен тем, что я еду один. Абсолютно незабываемое ощущение от города Смоленска, который я проезжаю! Он разбит точно так же, как я через несколько лет потом видел разбитый Калининград, Кенигсберг. В 1946 году Смоленск представляет собой ужасающее зрелище, даже с поезда. Разбито все. Дома фактически горелые… И вот наступает станция Оранчицы. Под вечер, часов 6 вечера.
Это я помню гораздо сильнее, чем то, что со мной было неделю назад. Июль, наверно, может быть, поздний июнь. Заходит солнце. Но самое главное не это. Самое главное – это ответ на ваш вопрос, – думаю, что происходит впечатление, от которого складывается моя карьера. Станция Оранчицы представляет собой в чистом поле такое станционное жалкенькое зданьице – ну, будка не будка, какая-то станция. Которая когда-то была даже чистенькой маленькой станцией, но в 1946 году… И самое главное. Самое главное и пронзительное, я и сейчас не без волнения это вспоминаю: слово Оранчицы написано по-польски! Огромными польскими буквами.
Сперва я вижу, как мой поезд уходит. Вот это незабываемое зрелище! Абсолютно никого. Никто не сошел. Заходит солнце – впереди, по ходу поезда. На запад он уходит. И я стою напротив здания – тоже людей никого совершенно – и написано: Orańczyce. А слева от станции – на расстоянии, ну, по памяти, метров 20, может, чуть побольше – врезавшийся в землю прямо рылом немецкий самолет! Расплющившийся. Вот так крылья торчат, вот хвост торчит. Абсолютно незабываемое зрелище. Станция Orańczyce и самолет, который в землю врезался. И никого. И я помню, что у меня ощущение некоторого счастья.
Очевидно, я нахожусь в стране абсолютно новой и небывалой. Я из обыкновенной жизни попал в какую-то чудесную страну. Самолет, врезавшийся в землю, и написано иностранными буквами – конечно, это иностранная страна. В иностранную страну. Я совершенно не помню, как какой-то мужик на подводе соглашается меня везти в город Пружаны. Он сам туда едет. Километров, может быть, 10–12. Можно по карте посмотреть.
Это я вам рассказываю так живо, а на самом деле – прошло ни много ни мало лет 60 – я обнаружил, что это воспоминание я помню неверно. Может, и не стоит, но я расскажу.
Когда наступили абсолютно новые времена, я попал в Женеву, стал там преподавать. Два раза в год я ездил туда. Один семестр, другой семестр – четыре раза я проезжал… Я ездил всегда через Брест. Я не могу летать, поэтому всегда ездил поездом через Брест. Все эти поездки я искал глазами станцию Оранчицы! Никогда ее не было. Никогда. Как будто ее стерли с лица земли. Притом что воспоминание стояло – как вчера. Я готовился специально! Уже за 100 километров до Бреста я бросал все свои занятия и шел наблюдать станцию Оранчицы. И в конце концов, уже в какой-то раз возвращаясь из европейской очередной поездки (я даже знаю, когда это было: в 2006 году, я совершенно точно знаю, мне был 71 год), я в Бресте, ну, в Бресте меняют колеса, там довольно долго надо ждать, потом наконец поезд отправляется… Я соснул. И проспал свое нормальное занятие – искать станцию Оранчицы. И не вышел в коридор, где надо было ее ловить, а спал в купе. Ну, продрал глаза в какой-то момент, сколько там можно спать? Глянул в окно – и что-то меня кольнуло, за окном какой-то пейзаж безрадостный, какие-то странные деревца… Что-то мне напомнило описание пейзажа в «Мастере и Маргарите», когда уже в загробном сне он проходит. И через секунды перед моими глазами с огромной скоростью пронеслось здание с надписью «Оранчицы». Уже русскими буквами. Выяснилось, что 60 лет я искал ее не на той стороне дороги! Мое воспоминание, где стояла станция, подвело меня: она стояла с противоположной стороны дороги. То есть я забыл, что подвода, когда она везла меня, должна была переехать пути. Это полностью выветрилось из памяти, я считал, что мы прямо с этой стороны поехали. Теперь я уже знаю, где Оранчицы, точно совершенно. Теперь она всегда появляется. Но самолета нет. Причем я почувствовал что-то такое странное за секунду до того, как появилась станция. Оказалось, что Оранчицы стоит по северной стороне дороги, а я считал, что по южной. Даже цвет букв сохранили, хотя переписали русскими буквами. Не белорусскими, между прочим, а русскими. В Белоруссии же большинство станций всё еще по-русски.
Так вот, Оранчицы лежат в основе моих лингвистических занятий. Надпись Orańczyce пронзила – латинскими буквами – меня настолько, что лето мое прошло под знаком желания знать все про эти буквы, про этот язык.
ВАУ: Про какой язык, польский?
ААЗ: Польский.
ВАУ: А в Пружанах его все знают?
ААЗ: Все, конечно. Пружаны – польскоговорящий город. Но семья, где я жил, говорила по-русски, поскольку глава семьи – русский православный священник.
ВАУ: И вы выучили польский там?
ААЗ: Ну, я же не способен выучить языки. И поэтому, конечно, я не выучил польский. Я выучил всю польскую графику и понял какие-то основы польской грамматики.
Во-первых, там книг сколько угодно в доме было польских. А во-вторых, была одна молодая дама, которая мной занималась, которая охотно меня учила польскому. Ну она учила, как могла, не так, как мне нужно было, наверное. Но мне же никогда не было интересно, как люди разговаривают на языке.
В общем, я познакомился с польским языком. Приехал в Москву. Я помню, что у меня было такое представление, как я приду в свой пятый класс…
ВАУ: И скажете: «Здорове, панове!»
ААЗ: Ну, нет. «Pozdrawiam panowie!» как раз входит в ту часть, которая мне не дана. Нет у меня к этому интереса. Поэтому, когда меня спрашивают, какие языки знаете, – да никаких не знаю, кроме того, что, там, сдавал экзамены в университете! То знание, которое является нормальным знанием для нормального человека, – не то чтобы оно мне недоступно, но оно никогда меня не интересовало.
– Андрей, – говорит его мама Татьяна Константиновна, – в пятом классе взял с собой в пионерский лагерь англо-русский словарь и его читал там. Читал и выучил.
– Во всяком случае, – продолжает рассказывать В. А. Успенскому Зализняк, – в 1948 году я уже покупал в магазинах Москвы все грамматики всех языков, которые мог купить. У меня масса книг с датами 1947 и 1948 года. Тогда очень много издавалось. Меня интересовали сперва европейские языки. Древние тоже очень скоро стали интересовать: учебник латыни Болдырева у меня, я думаю, тоже 1948 года. Меня интересовал европейский мир. Грамматики и словари. У меня и сейчас набор грамматик и словарей на 70 % куплен в те годы.
Я очень быстро установил, что меня не устраивают толстые грамматики, меня устраивают только приложения к словарям. Это было такое отчетливое понимание. Была такая толстая грамматика французского языка на 800 страниц – не пошло. У меня какое-то было ощущение, что не может быть. Не может быть, чтобы было нужно 800 страниц, я же не могу 800 страниц запомнить! И я стал сам себе составлять грамматики и словари. Например, составил себе список из 800 слов – сам сочинил, который заполнял по разным языкам. У меня есть все эти тетрадки, они сохранились. Много языков таким образом заполнил.
ВАУ: 800 слов – ими можно, в принципе, обходиться.
ААЗ: Ха, если б мне нужно было обходиться! Нет, обходиться и меньшим числом можно. Вы понимаете, какие это годы были и какая жизнь? Неужели вы думаете, что у меня была мысль, что я могу с кем-нибудь на языке общаться? Другое дело, что меня и не тянуло к этому.
ВАУ: Хорошо, конечно. Это был список, как 800 марсианских слов. Главные слова языка.
ААЗ: У меня было такое представление, что это ядро, которое показывает, что такое этот язык.
ВАУ: Стол, стул, голова, река, бежать, прыгать…
ААЗ: Совершенно верно, да. Главное – в этом списке не было «здравствуйте». Не было «до свидания». Мне в голову не приходило, что это нужно. Мне в голову не приходило, что такую дрянь нужно зачем-то тоже. Входили названия цветов, животных. Системы, которые закончены, как птицы. Части тела. Так что эта систематизация, система с шестью цветами, продолжалась еще позже.
Я помню, как меня раздражало, что какие-то вещи ускользают, что все расклассифицировать очень трудно. Идеал – чтобы все было окончательно законченными подсистемами, чтоб каждая подсистема внутри себя была окончательно закончена.