bannerbannerbanner
Истина существует. Жизнь Андрея Зализняка в рассказах ее участников

Мария Бурас
Истина существует. Жизнь Андрея Зализняка в рассказах ее участников

Полная версия

«Страх был, что хозяин узнает»

– А когда вы вернулись, вам дали жилье на Курбатовском? – спрашивал В. А. Успенский.

ААЗ: Не сразу. Сперва это была тоже еще Сходня. Причем там не было никакого жилья, мы просто снимали комнату у хозяев, прежде чем отцу моему, со всеми его инженерными достоинствами, дали комнатенку в Москве, которая по нынешним представлениям, конечно, ничем не отличается от собачьей конуры. Это была полуподвальная, полуподземная комната в такой развалюхе. Там мы прожили уже с 1945-го. Вернулись из эвакуации в 1944 году, год прожили на Сходне, снимая помещение. Мне было уже примерно 9–10 лет. Там я помню среди прочих эпизод, связанный с тем, что надо было тайно включать плитку. А плитка была такая, которая сейчас произвела бы впечатление: это была украденная на заводе плита, ну, заводского масштаба, которая нагревала всю квартиру, как печка. Такая плитка, конечно, забирала электричество. Единственный способ контролировать, чтобы люди этого не делали, было то, что ходили контролеры, ловили тех, у кого такие плитки, потому что, конечно, у других тоже были. И моя задача была – сидеть на верху дома и смотреть, не идет ли контролер, потому что плитка включалась на короткое время – минут на 20: было достаточно, чтобы нагреть дом.

ВАУ: Как, а счетчик ничего не показывал?

ААЗ: Какой счетчик, бог с вами! Какой счетчик в 1945 году?

ВАУ: Как, за электричество никто не платил в 1945 году?

ААЗ: Я не знаю такого понятия «платить за электричество». Платил не знаю кто. Хозяин. Конечно, не за то, сколько он истратил. Потому что кто мог в 45-м году поставить столько приборов, чтобы узнать, кто сколько истратил? Ходили специальные люди, которые ловили. Сама плитка не могла бы стоять на видном месте, она стояла внутри печки. А печка запиралась заслонкой на случай, когда являлся контролер.

А дальше было то, что в какой-то непрекрасный день загорелись провода. В доме был один я. Загорелась стена около проводов. Ну, таким еще не бурным пламенем, но активным. Я совершенно отчетливо помню, что у меня был страх, но совершенно не тот, что можно предположить. Этот страх был таким, что хозяин узнает. Все остальное мне было совершенно… Поэтому я должен был не просто гасить это, а гасить таким образом, чтобы наружу не выходило никаких признаков гашения. Мне удалась эта задача. Помню, что я горд был собой необыкновенно. Необычайно был доволен собой, что я тяжелое испытание выдержал правильно: никому не стало известно, что был пожар. Это очень хорошо я запомнил. Потом мне стали объяснять, что мальчик молодец, все погасил. Это мне не приходило в голову – ничего кроме того, что я правильно соблюл конспирацию. Воды ведь тоже не было, надо было идти куда-то за водой. Это я помню так живо, как будто это было несколько дней назад. Вот эту стену, залитую не пламенем еще живым, а таким красным калением, которое поднимается по проводам кверху. И ведь все деревянное ж было, весь дом деревянный.

– После эвакуации на Сходне, уже в другом месте, – вспоминала Татьяна Константиновна, – мы года не прожили и переехали в Курбатовский переулок. От завода нам дали помещение, комнату в коммунальной квартире, и мы там втроем жили вначале, с Андреем.

«Нашу дружбу лучше бы называть любовью»

– Ну, поступил в школу, стал ходить, как обычный школьник, – рассказывает Зализняк Успенскому. – Школа оказалась через дорогу от нашей этой комнатенки подвальной, поэтому комнатенка очень быстро стала клубом. Потому что после школы сразу уходить по домам – это настолько глупо по сравнению с тем, что можно заявиться ко мне. Родителей нет, все на работе. Мне оставлена еда, про которую строго наказано, что надо ее съесть. А я ее ел плохо. И все помогали.

Справа налево: ААЗ, Леонид Никольский, Анатолий Абрамович; 1951 год


ВАУ: И много людей приходило?

ААЗ: Ну, десяток, наверно.

ВАУ: И кто же были эти люди? Они остались потом?

ААЗ: Потом остались. Не все десять, конечно. Пять человек, при этом один из них на самом деле не был в классе, но включился в эту компанию позже. Это Гелескул. Он включился через Адольфа Николаевича, который сам ушел. Они как бы обменялись: Адольф Николаевич ввел Гелескула… Да. Михаил Михайлович Рачек, Толя Абрамович и Леонид Никольский. Это была компания, которая через какое-то время присвоила себе имя «Курозад» – специальное сокращение: Курбатовское общество защиты дарований.


Пятеро. На всю жизнь. Они на всю жизнь.

Один из последних оставшихся в живых школьных (на всю жизнь!) друзей Зализняка, Леонид Алексеевич Никольский, по кличке Чиж, вспоминает:

– После войны все, как Заля, возвращались в Москву. И, возвращаясь в Москву, попадали в сумбур, в эту свалку человеческих сословий, культур различных. Заля попал ведь в рабочий район. И вот из этого человеческого материала, что называется, вот что есть на Красной Пресне – из этого и делай себе друзей. И люби их потом еще всю жизнь!

Они переехали в начале года. Скорее всего, это конец четвертого класса, но какие-то дружеские связи завязались не раньше пятого. Мне кажется, что в этот период даже, как еще в самом раннем детстве, нас связывали больше такие случайности. И с Андрюшкой мы сблизились, потому что рядом два двора, лазейка – дыра в заборе, и все. Это, грубо говоря, удобно было. Мне было любопытно: новый человек, рядом живет. Соседи. Я заглянул во двор, пригласил к себе… И так далее. И там уже был приятель – это Мишка Рачек.

Михаил Михайлович Рачек

– Мишка – это была совершенно особая статья, – продолжает рассказывать Леонид Никольский. – В этом смысле я был нейтральной фигурой. Условно говоря, такой вот никакой ученик, не какая-то яркая фигура в классе. Я к тому времени уже пробовал на гитаре что-то играть, напевал что-то такое. Это уже было здорово для пятого класса. Тогда это была большая еще редкость: гитара, да и вообще песни, особенно если иметь в виду наш репертуар. Со мной можно, по крайней мере, не скучать. Мишка в этом смысле, да и по всем канонам, антипод. Это абсолютно из другого мира человек. До самого последнего времени, даже когда для нас это уже было совершенно нормально и Мишка был ближе некуда, тетю Таню, Залину маму, ее подруги все еще спрашивали: «А почему Мишка? Почему Мишка?!»

Я бы не сказал, что он был хулиган, потому что там действительно была Пресня, район хулиганский. Не хулиган – непутевый. Если его вне контекста компании смотреть и не знать, например, что он друг Андрюхи Зализняка, то любая воспитанная мама сказала бы: «Ты с ним не водись!» Но невоспитанная мама – и моя, кстати говоря, тоже, – у кого есть чутье материнское, они вообще в это дело не лезли. Вот этот естественный выбор их ребенка был для них законом. Поэтому и моя мама, и тетя Таня никогда ни слова… А с точки зрения постороннего человека, это непутевая личность, абсолютно. Я уже не говорю о том, что безумный ученик. Вот из тех дерганых, которых вышвыривают, переводят из класса в класс. Он, кстати, в седьмом классе уже у нас не был, его просто перевели: он передрался, переругался со всеми учителями. Он бросал чернильницу в них. Он до тех пор, пока не повзрослел немножечко, чуть-чуть не окреп, нервический был. Наверное, можно было бы назвать и семью неблагополучной, на самом деле.


М. М. Рачек, 1950-е гг.


Я бывал у него дома, знаю, что отец какой-то где-то в спецорганах работал, но небольшим чином. И, видимо, был уже списан, потому что просто не просыхал, пил. Мама была, видимо, раньше красивой женщиной, и он ее бил. Тяжело было. Но Мишка так любил своих друзей! Как будто бы какой-то человеческий талант спасал себя вот в этих дружеских отношениях, потому что так, как Мишка был привязан к своим друзьям, и как он любил, и как это видно было, как он гордился… Это было его главное достояние и главное завоевание в его жизни – его друзья. И вот это я только к большой уже старости стал понимать, как дорого это стоило тогда, – когда в четвертом, в пятом классе ты переходишь в подростковый возраст, абсолютно чужой, абсолютно непонятный, невнятный мир, который еще нужно самому каким-то образом окучить, собрать вокруг себя… Из чего, из какого материала – совершенно непонятно. И главное, как я теперь понимаю, что мы все искали – мы искали такой гарантированной, что ли, привязанности, любви, как в семье, в доме, от ближайшего окружения. И тот, кто нес в себе это умение любить… Я до сих пор считаю, что нашу дружбу лучше бы называть любовью, на самом деле.

О Михаиле Рачеке вспоминает также уже более поздний, университетский друг Зализняка, математик Владимир Михайлович Тихомиров:

– Много раз Андрей жаловался на свою память. Что он плохо запоминает стихи, например. Как-то ему довелось прочитать у Пуанкаре, что математику не нужна какая-то особенно замечательная память. Андрею нравилось, что при этом Пуанкаре ссылался на себя (что у него, Пуанкаре, память неважная). А о том, какова профессиональная память Андрея Зализняка, я узнал от Рачека.

Он устроил такую экзекуцию над своим другом. Андрей много раз говорил, что среди европейских языков он хуже всего знает немецкий. Так Миша с каким-то помощником, знавшим немецкий язык, выписали на каком-то листе бумаги тысячу немецких слов, стараясь подбирать не очень употребительные. Он предоставил другу какое-то время на изучение списка. А потом отобрал список и заставил Зализняка восстановить его. Андрей (как мне помнится из рассказа Рачека) правильно восстановил 95 процентов списка. Но Мишка задумал иное. Спустя месяц он предложил Андрею еще раз восстановить свой список. С неслыханным восторгом Миша выкрикнул мне: «Он восстановил 90 процентов!»

 
Анатолий Борисович Абрамович

В предисловии, написанном Зализняком и Леонидом Никольским, к опубликованным в шестом номере «Нового мира» за 2016 год воспоминаниям Анатолия Абрамовича говорится:

Анатолий Борисович Абрамович (3 июня 1933–4 ноября 2015) был нашим всежизненным другом. Вообще-то и в детские, и в юношеские времена, да и позже, мы чаще его называли между собой не по имени, а по фамилии, чуть иронически. Мы учились вместе с четвертого класса – в школе № 82 в нашем Курбатовском переулке, ныне улице Климашкина. И наша дружба не растаяла ни после школы, ни после институтов – она оказалась длиной в целую жизнь. Все 70 лет с небольшими изъятиями он был рядом с нами, и в горестные часы, и на каждом семейном празднике, и на всех наших дружеских посиделках за рюмкой водки.

Неизменно спокойный, немногословный, несуетный, свято верящий в вечную дружбу и в то, что мир полон надежных и добрых людей. Несмотря ни на что. Со временем мы убедились, что он еще был человеком совершенно непоколебимым в своей целеустремленности. С ясными, очень твердыми принципами, строгий к себе и не только к себе.

Мы знали, что у него было тяжелое детство – что он пережил оккупацию Харькова, чудом выжил. Но он никогда ничего подробно об этом не рассказывал. Вообще не умел говорить о своем, не жаловался, не искал сочувствия.

С ранних классов школы он уже совершенно твердо знал, что станет врачом.

Леонид Никольский рассказывает о нем:

– Как сошлись с Толей Абрамовичем, не знаете эту историю? Я вам сейчас расскажу. Мы в четвертом, и в пятом, и в шестом классе еще не то что друзьями, мы вообще практически не общались с ним. Это был для нас один из соучеников, и все. У него было два-три приятеля – самые такие физически крупные, самые плохие ученики и самые плохие такие дети. И больше никого. То, что он спасался и искал какой-то защиты, – это точно абсолютно и вовсе не в кругу таких, как мы. А сблизились… В конце седьмого класса его решили бить. Участвовали в этом в основном три таких крупных парня, второгодники. За то, что еврей. Фамилию одного даже помню – Эриков. И меня приглашали в это дело. Я говорю: «Нет, я не пойду!» – и что-то в том плане, что и им не советую. А мы знали, что Абрамович в детском доме был, что скитался. Он уже говорил об этом. Без подробностей. Мы только знали, что он поселился у дядьки с теткой, а мама на его глазах погибла. И я договорился с несколькими приятелями, мы решили его, так сказать, защитить. Кончаются уроки… Это все рядом, напротив Андрюшкиного дома. Кончаются уроки, они выходят, и… Мы так кучкой стоим, выходит Абрамович – и кто-то ударил Абрамовича один раз. И началась драка. А поскольку нас было человек семь, а их трое, этого было достаточно вполне. К нашему изумлению, они закрылись, и мы их били уже… Даже не особенно-то и били. Я даже помню мгновение, когда этот Эриков вот так лицо закрыл, а я, значит, снизу ему коленкой пытался по морде врезать. И чувствую, что не могу, что у меня не хватает духу ударить как следует, что я обозначаю больше. За эти годы еще два или три раза такой момент в жизни был. Чувствую – не могу. Ударить не могу. Абрамович как раз никак не дрался абсолютно. Как жертва, застыл и все. И драки особенной не было. Они просто закрылись, а мы обозначили. И, довольные собой, разошлись. Последствий никаких абсолютно – они как бы смирились с тем фактом, что его защитят здесь в классе.


Анатолий Абрамович, 1960-е гг.


А мы у Зали уже собирались: я, Мишка Рачек, Адольф еще, Овчинников… Я говорю: «Заль, ходит такой смурной, весь набыченный такой… Давай его затащим. Пускай он посидит! Он помолчит. Потому что такая судьба у человека». Заля говорит: «Ну, конечно!» И Абрамович в течение лет десяти, если не больше, приходил, садился и молчал. «С четвертого класса, – мы пишем с Залей, – „всей жизни друг“». И так оно и есть! А то, что этот «всей жизни друг» первые лет десять-пятнадцать рта не раскрывал, отходил, мы не говорим.

Вообще Абрамович с достоинством нес некий трагизм начала своего жизненного пути. Он был очень строгим человеком, на самом деле. Я помню, в девятом классе это произошло: мне купили часы – подержанные часы швейцарские. Трофейные, первые часы в моей жизни. На день рождения. Мне было лет семнадцать, наверное. Абрамович посмотрел очень строго. Я помню выражение его лица, что я какую-то непростительную пошлость позволил себе. Роскошь. И это так и осталось у всей компании. Ну у Зали, собственно, это налицо – абсолютное презрение к любой пошлости. Это было каким-то общим принципом. То ли благородная бедность, то ли еще что-то, не знаю, как это называется. Мне кажется, что у Зали это в перечне, что ли, характеристик правильной жизни. Заля очень на самом деле был нравственным человеком.

А я был несколько пижонист – ну, отчасти поневоле, потому что у меня мама как начинающая интеллигенция, частенько… Я только окончил школу – она на меня шляпу надела, потому что ей ужасно хотелось, чтобы у нее мальчик был интеллигентный и в шляпе! А со стороны это была нелепость, потому что в семнадцать лет, да это и Пресня еще! Пресня, да еще каких лет! Еще Сталин… И дальше я так – до старости практически – ходил в шляпе. Потом в старости я почувствовал, что нельзя уже просто… А здесь мне как-то было неловко перед мамой. Очень она просила, очень ей хотелось… Ей хотелось, чтобы и папа носил, но папа уперся, не носил шляпу.

Изабель Воллант: Мне кажется, что Зализняк рассматривал людей как берестяные грамоты или берестяные грамоты как людей. Что-нибудь скромное, может быть, грязное, непонятное, невзрачное, – но он всегда искал и находил в этом человеке или в этой вещи что-нибудь необыкновенное, что-нибудь веселое, что можно принимать со вкусом. То же, что и берестяная грамота: какой-то кусок бересты, список долгов или какая-то невкусная бытовуха, – а он всегда видел в этом кусочке что-нибудь фантастически новое, радостное и безумно интересное. Я думаю, жить с такими мозгами должно быть очень тяжело, и если не научишься радоваться мелочам и видеть радость, красоту и что-нибудь приятное в мелких вещах, то ты подохнешь в своем гордом одиночестве.

И вот я в шляпе, идем мы с очередной выпивки от Зали, расходимся по метро. Я, Абрамович, еще там… Ну, все! Друг друга провожаем. Уже в институте. Дождик идет. Я, значит, в шляпе, с поднятым воротником – пижон-пижон. И черт меня дернул… У меня какое-то чутье на этот счет есть. Вот я вошел в метро и опустил воротник, хотя это совершенно не нужно в качестве пижона. Это я помню. Даже слова помню Абрамовича. Он посмотрел на меня и сказал: «Правильно!»


«Курозад», справа налево: Михаил Рачек, Леонид Никольский, Адольф Овчинников, ААЗ, Анатолий Абрамович; 1956 год


Абрамович – это неприятие любого выпендрежа, любого какого-то суетного высовывания из жизни, любой попытки набить себе цену. Судья! С высоты трагического опыта. Он считал, что он кое-что знает о жизни, кое-что прочувствовал. Что мы баловни судьбы. Гелескул как-то потом мне так с жалостью некой сказал: «Мне кажется, что Абрамович считает меня баловнем судьбы».

Анатолий Михайлович Гелескул

В своей автобиографии Гелескул – поэт-переводчик, испанист, полонист – писал: «Окончил Московский институт нефтехимической и газовой промышленности им. Губкина, по специальности геофизик, горный инженер. До 1968 г. работал в геологических партиях на Кавказе. Печатался с 1957 г.»

Леонид Никольский рассказывает:

– Как доходили до меня сведения, отец Толькин попал по Шахтинскому делу, мама, еще тогда только невеста, ходила его навещала, постоянно она в этих очередях отстаивала. Потом, когда его выпустили, вот Толька родился.


Анатолий Гелескул с Адольфом Овчинниковым, 1950-е гг.


После войны им в Москве вообще жилья не дали. Они поселились в Загорянке и долгое время там жили. Толька окончил сельскую школу, пешком ходил в соседнюю деревню. А там и преподавание, и уровень ребятишек еще более проблемный, чем у Зали окружение.

Отец его хотел, чтобы Толька получил какую-то солидную профессию. И он поступил в геологоразведочный институт и лет десять его не оканчивал, переходил снова на тот же курс. Потому что почувствовал просто талант в себе. И отец был страшно недоволен: это не по-мужски. Когда первая маленькая книжечка с переводами вышла, он был совершенно удивлен. Потому что с первой же книжки было ясно, что это очень большой талант.

Гелескула в компанию тоже я притащил. Название нашей компании – «Курозад», это позднее уже название – придумал, кстати, Гелескул.

Он был в моей дачной компании, с которой я познакомился летом сорок девятого года. Гелескул появился в Залиной компании по-настоящему позже, когда Заля приехал уже из Франции. Из загорянских в Залиной компании Сашка Энгель раньше всех появился. Мы вместе с ним дуэтом пели. А Гелескула вытянуть из Загорянки в Москву трудно иногда давалось. Анахоретом был. Я их познакомил вначале с Адольфом [Овчинниковым]. Потому что понимал, что они будут интересны друг другу – Толька Гелескул и Адольф.

Адольф Николаевич Овчинников

Адольф Овчинников родился в городе Карачеве в 1931 году, ныне он ведущий художник-реставратор Всероссийского художественного научно-реставрационного центра имени академика И. Э. Грабаря.

Леонид Никольский вспоминает о нем:

– С Адольфом я тоже где-то в конце четвертого класса познакомился. Он пришел с опозданием каким-то, будучи старше нас года на три или четыре. То есть он практически пропустил начальную школу. Кое-как он ковырялся, это его вообще мало интересовало. Было такое ощущение, что он не только пропустил, но еще и презирает все это хозяйство. Нос с горбинкой, европейское лицо, которым он, по-моему, немножко даже и гордился, как и длинными пальцами – такие были пальцы художника, музыканта. Он и был художником, на самом деле. А кроме вот такой необычной внешности, он еще рыжий.

Он меня заинтриговал, и я попытался сблизиться, вот как с Андрюшкой просто. Он мне интересным показался. Потом выяснилось, что друзей у него нет, и я у него стал как бы первым другом. Он меня домой стал приглашать, и тут я обнаружил у него потрясающую библиотеку. Вот за это я ему по гроб жизни обязан. Не только я, по-моему. Замечательная библиотека, в основном художественная. Я потом даже специально покупал эти тома в букинистических: три таких тома, роскошных совершенно, в переплете – «История искусства», альбомы с Пиранези и так далее. В общем, целый набор, целые полки с книгами об искусстве.

Я так почувствовал, что с Гелескулом они найдут общий язык, и их свел. Кстати говоря, у Адольфа с Залей очень долго… Первые годы они как бы ревновали друг друга. Нет, Адольф – Заля не умел. Он в этом смысле, так сказать, простоват был, Заля наш. А Адольф – ревнив. Ревновал не только потому, что еще какая-то другая компания. А еще потому что отличник, медалист, и все дается «тьфу» – вот так вот, как будто это и не надо. А Адольф все ступени к реставратору высшей категории, знаменитости, преподавателю, все абсолютно – весь путь пройден с нуля. Начиная с отсутствующего начального образования. Ну, правда, его младшая сестра Луиза и мама, тетя Наташа, – они его явно совершенно боготворили. И кучи книг ему покупали. Он был центром их семьи. Заля для него слишком был беспроблемен: вот все от Бога – любящая мама, безумная совершенно память, абсолютно нулевые проблемы в школе. И Адольф долгое время подозревал его в том, что он кичится своим образованием, своими талантами, чего абсолютно в Зале не было, начисто. У него какая-то другая проблематика была душевная.

У меня такое ощущение, что Заля чувствовал некую угрозу вот в этом даре своем – в этой совершенно уникальной памяти, которая давала ему фору в любой профессии абсолютно. Некую угрозу, мне кажется, как есть некая угроза вообще в гениальности во всякой.


Адольф Овчинников, 1958 год


Заля – гениальная, конечно, фигура, совершенно исключительная. В этой исключительности – и гениальности как форме исключительности – есть некая угроза естественности и полноте человеческой жизни. Мы тысячу раз уже наблюдали и на своем жизненном опыте, и в книгах тысячу раз встречали, когда одаренный человек… Это же высшая несправедливость! Какая справедливость? Просто божий дар, и все. За что – неизвестно. Это рождает некую проблему: либо я принимаю эту исключительность и начинаю выстраивать отношения в жизни и создавать жизненный круг вокруг себя, человеческий круг, исходя из этого; либо я чувствую в этом опасность и это преодолеваю. Вот мне кажется, Заля принадлежит к персонажам, которые чувствовали опасность.

 

В последние десятилетия все, что касается моих друзей, практически уже отсутствующих, меня интересует: просто как, какие законы жизни сводят людей вообще, что за этим стоит. Я знаю, что современный взгляд на это дело, если не бояться таких формальных жутковатых сентенций, – это на самом деле обмен: мне нужно от тебя это, а тебе нужно от меня это. Обмен, что называется, ценностями. Личностными ценностями, которых мне либо не хватает, либо я хотел бы еще приобрести чего-то в тебе. Вот такая деловая концепция. Я совершенно не чувствую, не понимаю этого дела. Я совершенно не понимаю, в чем была нужда Андрею в нас.

Да и собирались мы странным образом тоже. Ну, если не говорить о каких-то почти официальных сборищах, где все обязательно: и институтские, и два обязательных родственника – два двоюродных брата, и школьные, и так далее, которые вообще очень плохо соединялись и никогда не вступали ни в какие отношения. Это все была только… Да я не знаю, и до сих пор это на самом деле витает в воздухе как бы. Есть ощущение, что все хохочут непонятно от чего. От того, что просто хорошо, от того, что приятно видеть лица, от того, что лучше я нигде не чувствую себя, чем в кругу моих близких людей.

Мы друг о друге очень мало знаем. Что-нибудь конкретное рассказать о жизни, например… Я вот сейчас пытаюсь даже через какой-то интернет узнать о моих друзьях. Это на девятом десятке: откуда, где родились… Никогда об этом мы не говорили. Мы больше пили, чем разговаривали.

Алексей Шмелев: Он также был болельщиком «Спартака». Не столь активным, как Топоров и Гринцер, на стадион не ходил, но интересовался: знал, когда кто играет, результаты. Он не ходил, но знал. Они обсуждали, какие шансы на чемпионство.

Елена Шмелева: Это же сетка – понятное для него, родное: кто в какой клеточке сетки, куда можно продвинуться…

– Андрей же бессловесный в компаниях, – рассказывает Елена Викторовна Падучева. – Он признает разговоры в основном один на один.

– Я когда была маленькая, жизнь своих родителей практически не наблюдала. Ну как, я жила с родителями и с бабушкой, но просто они уходили из дома, я не знала куда. Я осознанно застала уже ту фазу его жизни, когда встречи с друзьями были по большей части определены датами дней рождений, – вспоминает дочь Андрея Анатольевича Анна Зализняк. – А так, чтобы были какие-то встречи с друзьями вне дат и дней рождений, таких почти не было. Разве что по какому-то специальному поводу.

– День рождения в этом отношении был как бы такой особый день, – говорит Леонид Никольский. – Собирался его мир. И это неважно было, существуют ли еще контакты какие-то, – собирался мир. Все, что ему принадлежит, из чего он состоит, все это собиралось в один день. Остальные дни такие вот междусобойчики.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru