bannerbannerbanner
Крепостное право

Мария Баганова
Крепостное право

Полная версия

Лаврентий Авксентьевич Серяков

Именно из среды кантонистов происходил выдающийся русский гравер Лаврентий Авксентьевич Серяков, мастер ксилографии – гравюры на дереве. Его судьба – это пример того, как человек может выжить и остаться человеком, несмотря на самые тяжелые условия.

Серяков кардинально изменил взгляд на старинную гравировальную технику, считавшуюся лубочной, низкопробной. Благодаря его труду искусство гравюры на дереве заняло достойное место в ряду других видов искусства. За виртуозное мастерство Лаврентию Авксентьевичу Серякову было присуждено звание академика.

Серяков был рожден в одном из военных поселений, созданных по приказу графа Аракчеева. Военные поселения стали уродливым и неокупившимся проектом. Целью его было создание регулярной и малостоящей армии, но проект этот провалился, вызвав попутно целый ряд народных волнений.

Идея состояла в том, чтобы солдаты жили не в казармах, а в деревнях, подчиняющихся военному распорядку. По сигналу все должны были вставать, по сигналу принимать пищу, по сигналу заниматься теми или иными работами… Историк и правовед Кавелин писал об этом: «Нельзя без содрогания вспомнить, как образовались наши военные поселения: простых мужиков в один прекрасный день вдруг обстригли, обрили, одели по-военному и во всех подробностях домашнего и общественного быта подчинили военной дисциплине, военному начальству и военному суду! Страшный формализм, тупое, мелочное, несносное фельдфебельское педантство и казарменный наружный порядок и чистота, в применении к хозяйственным и административным делам, были бы смешны, если бы не были так притеснительны. Военные поселяне – это крепостные, военного ведомства. Вдобавок, их положение; бедственное и в материальном, и в нравственном отношении, никому, кроме чиновников и начальников, не приносит пользы: войско от него не выигрывает, а правительство положительно теряет, потому что обязано содержать многосложное и многочисленное управление, издержки на которое ничем не окупаются».

Крепостной мемуарист Александр Михайлович Никитенко видел такие военные поселения лишь со стороны, и они произвели на него жуткое впечатления. Он писал о волнениях, произошедших в селении Чугуево, где жили в основном казаки: «Когда до них дошла весть о намерении обратить их в военных поселенцев, между ними произошли смуты. Аракчеев, как известно, шутить не любил: в данном случае он явился настоящим палачом. Насчитывали более двадцати человек, насмерть загнанных сквозь строй. Других, забитых до полусмерти, было не счесть. Ужас как кошмар сдавил в своих когтях несчастных чугуевцев».

По приказу начальства поселенцев могли обязать сняться с места и отправиться в поход. В одном из таких походов, в дороге между Тульской и Калужской губерниями, и родился Лаврентий Серяков. Его мать на последнем месяце беременности следовала в обозе за полком в санях-розвальнях. Спускаясь в овраг, сани резко увеличили ход и потащили за собой лошаденку. Женщина испугалась, упала с саней и тут же в снегу родила. В ближайшем селе священник окрестил младенца.

Из Калужской губернии солдатская доля привела семью Серяковых в Новгородскую губернию, в село Перегино, откуда в конце 1830-го отца семейства отправили в польскую кампанию. Впрочем, жена и сын его мало сокрушались об этом. «Невеселые воспоминания остались у меня об отце, – писал Серяков. – Он был большой кутила и при том буйного характера. Бывало, придет пьяный, выгонит нас с матушкой из избы, и если не приютимся у кого-либо из соседей, то мокнем на дожде, мерзнем на холоде. Вообще мы перенесли от него много горя».

На седьмом году Лаврентий начал учиться. Учителем его стал унтер-офицер Остроумов, преподававший своим питомцам чтение, письмо, счет и начатки Закона Божьего.

В Перегино семилетний Лаврентий стал свидетелем жестокого холерного бунта 1831 года, когда невежественные крестьяне избивали и зверски убивали офицеров, священников, да и вообще всех, кто был им неугоден. Могло не поздоровиться и семье Серяковых, так как мать Лаврентия не любила сарафаны, предпочитая им юбки и кофты, а они считались барской одеждой. Но женщину вовремя предупредили, чтобы переоделась.

Многих офицеров избивали до смерти или до полусмерти. Учителя Лаврентия – унтер-офицера Остроухова тоже избили и полуживого привязали к столбу. «Ночью бунтовщики, по большой части пьяные, расхаживали по селу, пели песни и вообще были как бы в чаду от совершенных ими безумств. Закусывали они громадными обломками сахара, забрызганными человеческою кровью…», – вспоминал Серяков.

Конечно, бунт был подавлен, почти два года шло следствие, а потом Лаврентию пришлось быть свидетелем публичных казней и телесных наказаний: «одних приговорили к наказанию кнутом на так называемой кобыле, а других – к прогнанию шпицрутенами».

Что такое наказание кнутом и шпицрутенами

Серяков оставил нам жуткие воспоминания о том, как солдат наказывали кнутом и шпицрутенами. В настоящей книге часто будут упоминаться подобные наказания, применявшиеся к крепостным крестьянам, поэтому имеет смысл привести слова Серякова достаточно полно, чтобы читатель представлял себе, что ждало крестьянина или рекрута в случае неповиновения. Серяков описал всё очень подробно, без лишних эмоций, но достаточно натуралистично.

Наказываемого привязывали к «кобыле». «Кобыла – это доска, длиннее человеческого роста, дюйма в три толщины и в поларшина ширины; на одном конце доски вырезка для шеи, а по бокам – вырезки для рук, так что, когда преступника клали на кобылу, то он обхватывал ее руками, и уже на другой стороне руки скручивались ремнем; шея притягивалась также ремнем, равно как и ноги. Другим концом доска крепко врывалась в землю наискось, под углом. Кнут состоял из довольно толстой и твердой рукоятки, к которой прикреплялся плетеный кнут, длиною аршина полутора, а на кончик кнута навязывался 6-ти или 8-мивершковый, в карандаш толщиной, четырехгранный сыромятный ремень», – пишет Серяков.

Н.В. Орлов. Недавнее прошлое. (Перед поркой). 1904


Близ «кобылы» «прохаживались два палача, парни лет 25-ти, отлично сложенные, мускулистые, широкоплечие, в красных рубахах, плисовых шароварах и в сапогах с напуском. Кругом плаца расставлены были казаки и резервный батальон, а за ними толпились родственники осужденных. Около 9-ти часов утра прибыли на место казни осужденные к кнуту, которых, помнится, в первый день казни было 25 человек. Одни из них приговорены были к 101-му удару кнутом, другие – к 70-ти или 50-ти, третьи – к 25-ти ударам кнута. Приговоренных клали на кобылу по очереди, так что в то время, как одного наказывали, все остальные стояли тут же и ждали своей очереди. Первого положили из тех, которым было назначено 101 удар. Палач отошел шагов на 15 от кобылы, потом медленным шагом стал приближаться к наказываемому; кнут тащился между ног палача по снегу; когда палач подходил на близкое расстояние от кобылы, то высоко взмахивал правою рукою кнут, раздавался в воздухе свист и затем удар. Палач опять отходил на прежнюю дистанцию, опять начинал медленно приближаться и т. д».

Серяков пишет: «Наивно – детскими, любопытными глазами следил я за взмахами кнута и взглядывал на спину казнимых: первые удары делались крест на крест, с правого плеча по ребрам, под левый бок, и слева направо, а потом начинали бить вдоль и поперек спины. Мне казалось, что палач с первого же раза весьма глубоко прорубал кожу, потому что после каждого удара он левою рукой смахивал с кнута полную горсть крови. При первых ударах обыкновенно слышен был у казнимых глухой стон, который умолкал скоро; затем уже их рубили как мясо…

Во время самого дела, отсчитавши, например, ударов 20 или 30, палач подходил к стоявшему тут же на снегу полуштофу, наливал стакан водки, выпивал и опять принимался за работу. Все это делалось очень, очень медленно. При казни присутствовали священник и доктор. Когда наказываемый не издавал ни стона, никакого звука, не замечалось даже признаков жизни, тогда ему развязывали руки и доктор давал нюхать спирт. Когда при этом находили, что человек еще жив, его опять привязывали к кобыле и продолжали наказывать».

Серяков объясняет и что такое шпицрутены: это палка, в диаметре несколько менее вершка, в длину – сажень; это гибкий, гладкий лозовый прут. В описанном Серяковым эпизоде подавления холерного бунта таких прутьев нарублено было бесчисленное множество, многие десятки возов. Чтобы чиновники точно знали, какой толщины рубить прутья, им присылали образцы. Серяков вспоминал: «Что же касается до шпицрутенов, то я вполне ясно помню, что два экземпляра их, для образца, были присланы… в канцелярию округа из Петербурга. Эти образцовые шпицрутены были присланы, как потом мне рассказывали, при бумаге, за красною печатью, причем предписывалось изготовить по ним столько тысяч, сколько потребуется».

В те годы никому и в голову не приходило, что детей следует оградить от подобного зрелища, и юный Серяков вместе с другими мальчишками бегал смотреть на жуткую расправу. Тем более что по месту казни целый день бил барабан и играла флейта: «На… плацу, за оврагом, два батальона солдат, всего тысячи в полторы, построены были в два параллельных друг другу круга, шеренгами лицом к лицу. Каждый из солдат держал в левой руке ружье у ноги, а в правой – шпицрутен. Начальство находилось посредине и по списку выкликало – кому когда выходить и сколько пройти кругов, или, что то же, получить ударов. Вызывали человек по 15 осужденных, сначала тех, которым следовало каждому по 2000 ударов. Тотчас спускали у них рубашки до пояса; голову оставляли открытою. Затем каждого ставили один за другим – гуськом, таким образом: руки преступника привязывали к примкнутому штыку так, что штык приходился против живота, причем, очевидно, вперед бежать было уже невозможно; нельзя также и остановиться или попятиться назад, потому что спереди тянут за приклад два унтер-офицера. Когда осужденных устанавливали, то под звуки барабана и флейты они начинали двигаться друг за другом. Каждый солдат делал из шеренги правой ногой шаг вперед, наносил удар и опять становился на свое место. Наказываемый получал удары с обеих сторон, поэтому каждый раз голова его, судорожно откидываясь, поворачивалась в ту сторону, с которой следовал удар. Во время шествия кругом… слышны были только крики несчастных: «братцы! помилосердствуйте, братцы, помилосердствуйте!» Если кто при обходе кругов падал и далее не мог идти, то подъезжали сани, розвальни, которые везли солдаты; клали на них обессиленного, помертвевшего и везли вдоль шеренг; удары продолжали раздаваться до тех пор, пока несчастный ни охнуть, ни дохнуть не мог. В таком случае подходил доктор и давал нюхать спирту. Мертвых выволакивали вон, за фронт. Начальство зорко наблюдало за солдатами, чтобы из них кто-нибудь не сжалился и не ударил бы легче, чем следовало. При этой казни, сколько помню, женщинам не позволялось присутствовать, а, по приказанию начальства, собраны были только мужчины, в числе которых находились отцы, братья и другие родственники наказываемых. Всем зрителям довелось пережить страшные, едва ли не более мучительные часы, чем казнимым. Но мало того. Были случаи, что между осужденными и солдатами, их наказывающими, существовали близкие родственные связи: брат бичевал брата, сын истязал отца…»

 

Рабьи рынки

При императрице Елизавете развилась торговля крепостными крестьянами: их могли продавать с землей или без, целыми семьями или каждого по отдельности.

«Не только дворяне торговали людьми, но и мещане и зажиточные мужики, записывая крепостных на имя какого-нибудь чиновника или барина, своего патрона. Своих людей не позволялось только убивать; зато слова: «Я купил на днях девку или продал мальчика, кучера, лакея», – произносились так равнодушно, как будто дело шло о корове, лошади, поросенке», – вспоминал цензор Александр Васильевич Никитенко, в юности – крепостной крестьянин графа Шереметева.

Действовали даже специальные невольничьи рынки, где людей продавали, словно скот, нацепив им на лбы ярлыки с указанием цены и профессиональных навыков. В пушкинские времена один такой рынок находился против Владимирского собора, другой – рядом с Поцелуевым мостом через Мойку. Рынки для продажи людей имелись также на Лиговском канале, у Кокушкина моста и в Коломне. На Сенной площади существовал специальный «пятачок» для торговли людьми, он назывался «рабий рынок».

Радищев, неоднократно бывший свидетелем продажи крепостных, описал это гнусное торжище. В его повести продавали с молотка имущество промотавшегося помещика: дом и целую семью крепостных. Писатель приводит и примерный текст объявлений, которые публиковались в газетах по таким случаям: «Сего… дня пополуночи в 10 часов, по определению уездного суда или городового магистрата, продаваться будет с публичного торга отставного капитана Г… недвижимое имение, дом, состоящий в… части, под №…, и при нем шесть душ мужеского и женского полу; продажа будет при оном доме. Желающие могут осмотреть заблаговременно».

Далее Радищев продолжает: «На дешевое охотников всегда много. Наступил день и час продажи. Покупщики съезжаются. В зале, где оная производится, стоят неподвижны на продажу осужденные.

Старик лет в 75, опершись на вязовой дубинке, жаждет угадать, кому судьба его отдаст в руки, кто закроет его глаза. С отцом господина своего он был в Крымском походе, при фельдмаршале Минихе; в Франкфуртскую баталию он раненого своего господина унес на плечах из строю. Возвратясь домой, был дядькою своего молодого барина. Во младенчестве он спас его от утопления, бросясь за ним в реку, куда сей упал, переезжая на пароме, и с опасностью своей жизни спас его. В юношестве выкупил его из тюрьмы, куда посажен был за долги в бытность свою в гвардии унтер-офицером. Старуха 80 лет, жена его, была кормилицею матери своего молодого барина; его была нянькою и имела надзирание за домом до самого того часа, как выведена на сие торжище. Во все время службы своей ничего у господ своих не утратила, ничем не покорыстовалась, никогда не лгала, а если иногда им досадила, то разве своим праводушием.

Женщина лет в 40, вдова, кормилица молодого своего барина. И доднесь чувствует она еще к нему некоторую нежность. В жилах его льется ее кровь. Она ему вторая мать, и ей он более животом своим обязан, нежели своей природной матери. Сия зачала его в веселии, о младенчестве его не радела. Кормилица и нянька его были его воспитанницы. Они с ним расстаются, как с сыном.

Молодица 18 лет, дочь ее и внучка стариков… Детина лет в 25, венчанный ее муж…»

Дабы еще более подчеркнуть несправедливость происходящего, писатель делает молодую крестьянку жертвой насилия со стороны барина. На ее руках – младенец – «плачевный плод обмана или насилия, но живой слепок прелюбодейного его отца».

Всех этих людей продают с молотка. Все они совершенно бесправны, не исключая младенца – потомка, быть может, знатного рода. «Едва ужасоносный молот испустил тупой свой звук и четверо несчастных узнали свою участь, – слезы, рыдание, стон пронзили уши всего собрания. Наитвердейшие были тронуты…» – пишет Радищев.

Радищев сравнивал торговлю крепостными в России и чужестранный обычай продажи черных невольников – и не находил различий. За свое безоговорочное осуждение крепостничества писатель был назван императрицей «бунтовщиком хуже Пугачева», арестован и отправлен в ссылку.

На ярмарках порой устраивали аукционы, где крепостных продавали с молотка. Лишь в 1771 г. Екатерина II запретила продажу крестьян на ярмарках. Наверное, это решение было принято потому, что ярмарки часто посещали иностранцы и воспринимали подобные аукционы как свидетельство «русской дикости». Хотя, справедливости ради, надо указать, что даже в кичившейся своей прогрессивностью Британской империи работорговля была запрещена лишь в 1806 году, а полностью рабство в колониях было отменено в 1838-м.

Но вернемся к российским «рабьим рынкам»! Молодых привлекательных девиц продавцы старались принарядить перед продажей: часто их покупали для постельных утех. Некоторые помещики даже делали из торговли людьми нечто вроде бизнеса: отбирая самых красивых девочек десяти – двенадцати лет, они обучали их музыке, танцам, шитью, причесыванию и прочим вещам, а в пятнадцать лет перепродавали – в горничные или в любовницы. Аналогичной «дрессировке» подвергались и мальчики – только учили их разным ремеслам. Обучение крепостного ремеслу стоило гроши, но зато цена на него возрастала втрое.


К.В. Лебедев. Продажа крепостных с аукциона. 1910


Крестьяне и крестьянки до такой степени свыкались со своим угнетенным положением, что нисколько не противились своей участи. Устав стоять на солнцепеке, они даже могли сами себя рекламировать, крича: «Купи нас, купи!» Им было все равно, кому служить.

Ни продавцы, ни покупатели не стеснялись происходящего.

Объявлениями о таких продажах пестрела газета «Ведомости»: «Продается девка и поезженная карета», «В приходе церкви св. Николая Чудотворца, в школе продается собою видная и к исправлению горничной работы способная девка и хорошо выезженная лошадь».

За молодую девушку обычно просили 25 рублей, за хорошего работника – 40 рублей, старики шли совсем дешево – по 30–50 копеек, а дети и того дешевле – по гривеннику. К сравнению: породистый борзой щенок стоил около трех тысяч рублей. Порой продавали мужа от жены, жену от мужа.

Помещики часто продавали своих крепостных крестьян «на вывоз». Например, при заселении Крыма. Даже сам Суворов, «отец солдатам», деловито писал своему знакомому: «Многие дворовые ребята у меня так подросли, что их женить пора. Девок здесь нет, и купить их гораздо дороже, нежели в вашей стороне; купи для них четыре девки от четырнадцати до восемнадцати лет, лиц не очень разбирай, лишь бы были здоровы».

Годы шли, а в отношении продаж крепостных почти ничего не менялось. Продажа людей «на своз» в другие губернии была самым рядовым явлением.

Грамотный крепостной Фёдор Бобков, оставивший нам записки о своей жизни, цитирует объявление из газеты «Полицейский листок»: «Продаются муж повар 40 лет, жена прачка и дочь, 16 лет, красивая, умеющая гладить и ходить за барыней». Бобков добавляет: «Я догадался, что это девушка Аполлинария, знакомых господ. Барин раньше ни за что не соглашался ее продать, а теперь, вероятно, уже надоела, или он нашел новую и продает».

Но бывало и хуже. Так, в архиве Пензенской области есть сведения о помещике Барышникове. На него жаловались две крестьянки – Анна и Авдотья Купряшины. У каждой он продал по четыре сына, оставив матерей без всякой опоры в старости. Но Барышникова это мало беспокоило: старым и больным крестьянам он давал вольные, чтобы о них не заботиться, и тем самым обрекал этих людей на нищенство.

Впрочем, продажа – это еще не самое худшее, что могло случиться с крепостным. Его могли поставить на кон в азартной игре и проиграть. Так случилось с Авдотьей Григорьевой, уроженкой Калужской губернии, родившейся в 1786 году.

Лет до десяти она жила в деревне, в крестьянской семье «счастливая, беззаботная, бегала по улице босая, в одной рубашонке». И вот однажды в их дом вошел староста и сказал:

– Ну, дядя Григорий, недобрую весть я принес тебе. Сейчас получен мною от барина приказ: немедленно привезти к нему твою Дуняшку. Там, слышь, бают, что он проиграл ее в карты другому барину.

Уже в пожилом возрасте Авдотья вспоминала: «Одно мгновение все смотрят на него, разинув рты. Потом подымается горький плач, сбегается вся деревня, и начинают причитать надо мной как над покойницей. Судьба сразу дала мне понять, что я не батюшкина и не матушкина, но барская, и что наш барин, живя от нас за сотни верст, помнит всех своих крепостных, не исключая и ребятишек. Но барской воле противиться нельзя, от господ некуда убежать и спрятаться, и потому, снарядив меня бедную, отдали старосте. Оторвали меня малую от родителей и насильно повезли в неволю. Дорогою я плакала, а встречные с нами сильно негодовали на господ».

К счастью, барыня, госпожа Шестакова, к которой она поступила в услужение, была добрая и девочку не обижала. Некоторое время спустя во двор барской усадьбы пришла мать Авдотьи, сердце которой не выдержало разлуки с дочерью. Растроганная госпожа Шестакова хотела выкупить у помещика и мать, чтобы воссоединить семью, но барин запросил такую огромную цену, что ей пришлось отказаться от этой идеи.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru