bannerbannerbanner
полная версияПуанты для дождя

Марина Порошина
Пуанты для дождя

– Теперь я вас расстроила, да? – тихо спросила Лариса Борисовна, когда последние ноты истаяли в наступившей тишине. – Я сама уже устала от этих слов и этой музыки, они постоянно в голове у меня звучат. Но если я начну разговаривать о чем-то, я просто расплачусь. Там, в палате, держусь. А тут…

Она попыталась улыбнуться, но губы задрожали, и улыбка вышла жалкой, беззащитной.

– Не надо было вам приезжать. У вас своих забот полно, а тут еще я…

Порыв ветра швырнул на стекло желтый кленовый лист, и тот прижался изо всех сил, распластался – и замер. Они оба уставились на маленькое неуместное солнце, и тут Моцарта осенило.

– Дело в том, что я не просто так приехал. Ну то есть не совсем просто так. Мне очень нужен ваш совет. Только давайте я вам еще кофе налью, и себе тоже.

Он сочинял на ходу, никакой совет ему был не нужен, но нужно было немедленно чем-то отвлечь Ларису Борисовну, чтобы стоявшие в ее глазах слезы не пролились. А пока суетился, наливал кофе и подсовывал так и не тронутое до сих пор пирожное, подумал – а почему бы и нет? Со стороны, говорят, виднее, и к тому же, прожив тридцать лет с одной женщиной он, похоже, все-таки разучился понимать остальных. То есть понимать-то он их понимал, конечно, но что с этим пониманием делать – не имел представления.

– Дело в том, что у нас с Надеждой Петровной вчера вышла неприятная история. Она вернулась от брата и опять принялась за мои домашние дела. Она стирает, гладит, готовить, прибирает. Пыль вытирает каждый день! У меня нет столько пыли, сколько ей надо! Она даже обувь мне чистит, понимаете? Я не успеваю заметить, когда она чистит мою обувь и прекратить это! Она опекает меня, как младенца, хотя в этом нет необходимости, потому что я все умею делать сам!

– Надежде Петровне нравится вам помогать, она чувствует себя нужной, – кивнула Лариса Борисовна, осторожно делая глоток кофе и – ура! – примеряясь к пирожному. Кажется, сработало!

– А я вчера решил заплатить ей деньги за работу, – признался Моцарт. – Подумал, что у нее только пенсия, и что…

Лариса Борисовна повернулась к нему, ожидая продолжения.

– Она сказала, что я дурак, бросила все и ушла. Ключи от квартиры оставила на тумбочке. Котлеты сгорели. Сковородка испорчена, – без утайки перечислил все проблемы Евгений Германович и спросил. – И что мне теперь делать?

– Со сковородкой? – мягко улыбнулась Лариса Борисовна. – Выбросить и купить новую. А с Надеждой Петровной… вы и сами знаете. Поговорить и помириться.

– А если я не хочу… мириться? – с интонацией упрямого подростка спросил Моцарт.

– А чего вы хотите?

– Я хочу невозможного, – признался он. – Я очень ей благодарен, она поддержала меня, она меня, можно сказать, спасла. Мы с ней сто лет знакомы, мы вместе работали, она много лет помогала нам по дому, все так. Но я не хочу вести с ней совместное хозяйство! Я хочу сам, извините, разбираться со своим грязным бельем, решать, когда мне обедать, что купить на ужин и чем заняться вечером! Я не хочу отчитываться перед ней, когда приду с работы или со встречи с друзьями, вы понимаете?

– А вы ей говорили об этом?

– Говорил! Но она меня не слышит!

– Она хочет быть к вам ближе, особенно после того, как вы… остались в одиночестве.

– А я не хочу! Я не герой шоу холостяков, чтоб меня завоевывать и опутывать этими стирками-готовками! У меня есть стиральная машина и газовая плита! А также руки и голова. Вот как мне это ей объяснить? Скажите мне как женщина!

– Никак не объяснить, – вздохнула Лариса Борисовна, возвращая опустевшую кружку. – То есть объяснить, разумеется, можно, но вы обидите ее до глубины души, и это вы тоже понимаете.

– А другого варианта нет? – жалобно спросил Моцарт. – Я не могу ее обижать, это не по-человечески, это неблагодарность с моей стороны. Но и видеть, как посторонняя женщина распоряжается в моем доме, как хозяйка, я тоже не могу. А сама она не остановится. Если я извинюсь за вчерашнее, она меня, конечно, простит, и все вернется на круги своя. А если не извинюсь – тогда я вообще негодяй получаюсь.

Моцарт, окончательно осознав всю глубину проблемы, приуныл. Вот у Анны таких вопросов никогда не возникало: она всегда говорил то, что думала, и, более того, считала это своим достоинством. Моцарт, в принципе, с ней соглашался, всегда упрашивая ее лишь смягчить форму, чем весьма жену забавлял. Теперь деликатность Моцарта, раньше не доставлявшая ему проблем и лишь изредка служившая для супруги объектом подтрунивания, оказалась лишена надежного прикрытия и на холодном ветру реальности немедленно скукожилась, простыла и расклеилась.

– Вы же понимаете, что Надежда Петровна вас любит? Это же невозможно не заметить? – Лариса Борисовна смотрела серьезно и даже сочувственно.

– Я… да, наверное, – смутился Моцарт, которому казалось, что вещи и явления, не названные своими именами, еще имеют шанс раствориться в небытие без его участия. Ну хотя бы в данном конкретном случае.

– Обидеть человека, который вас любит, который, возможно, жить без вас не может – это очень тяжелое решение, – медленно произнесла Лариса Борисовна, рассматривая вдалеке что-то ей одной видимое. – Иногда проще принести себя в жертву. Простите, это громкие слова, некрасиво, но вы поняли. Я в свое время поступила именно так. У меня был жених, очень талантливый скрипач, мы собирались пожениться и уехать в Австрию, там у него был контракт. Но умерла мама, совершенно неожиданно, вот просто шла из кухни в комнату, схватилась за сердце, сползла по дверному косяку и даже тарелку из рук не выпустила. Я – поздний ребенок, единственный, папе было уже за шестьдесят. Если бы я уехала, папа бы умер. Мой жених уехал один, это был единственно возможный поступок, такие люди как он – заложники своего таланта. Так что я плохой советчик, Евгений Германович.

Они оба замолчали. Евгений Германович отчего-то подумал, что вот Лена уехала легко, и даже звонит редко. И Анна уехала легко, и не звонит вообще. Наверное, им просто в голову не приходит, что он, Моцарт, может от этого взять и умереть. В общем, они и правы оказались – живет себе-поживает. Наверное, и юная Ларочка, любимая дочка, тоже могла уехать, не забивая себе голову и не думая о плохом, и папа бы ее выжил, вон он какой крепкий оказался. Каждый выбирает по себе – так, кажется, у Левитанского.

А Лариса Борисовна подумала, как обычно, что она неправа, что зря она нагрузила подробностями своей личной жизни постороннего, в общем, человека – и ничем ему не помогла в результате. Он ей очень симпатичен, этот растерянный, добрый и очень несчастный человек, который старается выбраться из своего несчастья, не быть никому обузой, кроме себя.

– Но за эти годы я поняла, что в решении нашей с вами дилеммы есть одно непременное условие, абсолютно важное, – тихо произнесла она. – Знаете, как гирька на чаше весов, она склоняет ее несомненно. Или не склоняет.

Моцарт смотрел на нее внимательно, ждал.

– Вы тоже должны любить этого человека в ответ. Иначе вы никогда не простите ему то, что он проживает вашу жизнь. Это не мои слова, это папа мне так всегда говорит: Ларочка, я уже такой старый, что мне давно помереть пора, но благодаря тебе я теперь уже твою жизнь живу… Мне не жалко, только подольше бы!

Порыв ветра сорвал наконец подсохший лист с ветрового стекла, унес куда-то вбок вместе с другими разноцветными лоскутками. Лариса Борисовна, спохватившись, бросила взгляд на часы и заторопилась:

– Евгений Германович, вы простите меня, что заморочила вам голову своими рассказами. Мне пора. Спасибо вам за кофе и спасибо, что приехали, мне стало гораздо легче.

– Подождите, я провожу! Возьмите мою куртку, из машины же холодно…

– Не нужно, я уже тут все ходы-выходы знаю, отсюда по переходу быстрее добегу, – она уже приоткрыла дверь, в салон ворвался холод.

– Лариса Борисовна, вы простите меня, и не отвечайте, если не хотите… Вы никогда не жалели о том, что тогда не уехали?

Она вышла, подняв голову, посмотрела на окна больничного корпуса – где-то там ждал ее отец, и мысленно она уже была в больничной палате. Но все же ответила:

– Было… поначалу. А потом я поняла, что мы не любили друг друга так, как мои родители, и вполне смогли жить по отдельности. Так что и жалеть особенно было не о чем. До свидания, Евгений Германович!

– А можно я завтра приеду? – крикнул ей вслед Моцарт. – И если вам что-то надо, я привезу…

Она кивнула и, торопясь, ушла в сторону какого-то крыльца. Уже открыв дверь, помахала рукой и крикнула:

– С Петей занимайтесь, я проверю!

Моцарт лихо выехал с больничной парковки и дал по газам. Он совершенно забыл о размолвке с Надеждой Петровной, послужившей поводом для столь важного разговора, и думал только о том, что Лариса Борисовна обещала проверить его успехи. И о том, что она разрешила приехать!

– Влюбился, старый дурак? – в очередной раз спросил он, строго посмотрев в глаза своему отражению в длинном зеркале. И сам себе честно ответил – нет.

Просто он чувствовал себя Белым Бимом Черное Ухо, была такая книга про собаку, многие помнят, который давным-давно потерялся, а теперь его нашли. Теперь он не пропадет в одиночестве. Поэтому ему срочно надо домой, садиться за инструмент и заниматься, заниматься, и жизнь обязательно наладится, он, правда, не знает, как, но вот он будет учиться, будет играть – и наладится!

Надежда Петровна кусала локти. Иными словами, она сожалела о своем опрометчивом поступке, и если бы кусание локтя могло бы как-то исправить ситуацию, она, ей-богу, как-нибудь извернулась бы и укусила. А теперь она просто сидела в своей комнате, смотрела в окно и ничего там не видела: ни погоды, ни природы, даже помойки, которая всегда выводила ее из себя, и той в упор не замечала.

Всю глупость ее поступка вчера обрисовал ей Пашка. Когда она вернулась домой от Моцарта, сын жевал бутерброды, запивая холодным чаем и пялился в телевизор, где гонялись за мячом какие-то идиоты.

 

– Чай погреть – руки отвалятся? – прицепилась к нему Надежда Петровна, страстно желая поскандалить.

– А пожрать у нас ничего нету? – подставился, дурачок.

– Пожра-ать?! – Надежда Петровна пришпорила метлу и взвилась к потолку. – А ты купил, из чего приготовить, чтоб пожрать? Или все я должна?!

– Да я просто так спросил, мало ли, – удивился сын. – Ты же знаешь, что у меня зарплата только в среду. Вот в среду и куплю. На всю неделю.

– Я тебе в среду и приготовлю на всю неделю! – отрезала Надежа Петровна. Приземлилась на табуретку, подперла кулаком щеку и шмыгнула носом. Скандалить расхотелось, это все влияние Моцарта с его интеллигентскими штучками: орать нельзя, слова использовать выборочно, и вообще, все лучше решать мирным путем, тьфу.

– Ты чего, мать? – удивился Пашка и даже звук убрал в телевизоре. – Случилось чего? Уходила такая довольная.

– Дура потому что, – поделилась Надежда Петровна. – Раскатала губу. А он мне денег дал.

– Денег – это хорошо, – заинтересовался Пашка. – А за что?

– Вот именно – за что. За то, что я готовлю, прибираю, стираю-глажу и все такое. А он мне за это денег, представляешь?

– Так мало дал, что ли? – честно пытался вникнуть Пашка. – Чего ты обиделась-то?

– Я не за деньги! – опять было взвилась мать, но сразу сникла. – Я из хорошего отношения…

– А-а… – Пашка покачал головой и глотнул холодного чая.

– Что – а-а-а? – передразнила его Надежда Петровна. – Вот ты мне скажи, как мужик, два раза разведенный – какого… черта вам надо? Жены у тебя были хорошие, заботливые, что Ольга, что эта… как ее? В чистоте жил, в уходе. Нет, сбежал к матери, сидишь тут, чай холодный пьешь и что пожрать спрашиваешь.

– Как мужик? – прищурился Пашка. – Да пожалуйста! Я скажу. Эти ваши готовки-уборки ведь не бесплатные…

– Я денег не просила… – начала было Надежда Петровна.

– Ты, мать, молодец, да, что денег не просила. Вот просто умница. Но ведь вы за ваши готовки-уборки на мужика хотите ошейник надеть. И чтоб у ноги ходил, а на улицу – только пописать. И сразу домой! Какой футбол, охренел?! – взвизгнул Пашка так, что мать подпрыгнула. – К маме обещали заехать, у нее кран течет! Опять со своими козлами пивом наливался?! Картошка на даче не копана! Так что ты молодец, мать, что задаром у него горбатилась, бескорыстная, типа. А он не дурак, просек, что бесплатно-то дороже получается. Уж лучше деньгами.

– Да я его пожалела! Анька сбежала, так он отравиться хотел! – возмутилась мать.

– Ну и отравился бы, тебе-то что?

– Так человек же… Нельзя так.

– Ну, человек. Так спасла человека – и иди себе дальше по своим делам. Так нет, ты к нему как с утра уйдешь, так до вечера тебя и нету. Достала ты его. Он, может, как проспался, так обрадовался, что жена свалила. Противная тетка была, кстати. Он, может, подумал, что свобода. А тут ты. Я сбежал, а ему – некуда. Нафиг вашу семейную жизнь!

Надежда Петровна сидела, обдумывая сказанное. Потом молча встала, ушла к себе в комнату и через минуту вернулась с бутылкой вина, припрятанной еще с ее дня рождения.

– А водки нет? – с надеждой спросил Пашка. – У меня изжога от кислятины этой.

– Ничего с одной рюмки не будет. Что мне – одной пить?

– Из рюмок только водку пьют, – проворчал Пашка, доставая стаканы. – А закусывать чем?

– Так не водка же, обойдешься. Или вон конфеты стоят.

Мать с сыном выпили, посидели молча. На экране телевизора носились футболисты и бесшумно орали болельщики.

– Ты так объяснил, что вроде я и виноватая получаюсь, – пригорюнилась Надежда Петровна. – И что теперь будет?

– Так это… Я бы на его месте на своем стоял. Ну типа как мужик. Сам пожрать приготовлю, но зато на свободе.

– Па-аш… А мне что делать?

– А ты… – Павел подумал и решил, – ты помирись с ним.

– Думаешь?

– Так сама прикинь: ты к нему ходила – веселая была, напевала все время, и при деле. Он тебе еще денег дал. Ты на него собак спустила. И что?

Надежда Петровна молчала.

– Вот именно. Ни мужики, ни денег. И заняться тебе нечем. Так что мирись давай, и все у вас хорошо будет, – хохотнул Пашка и похлопал мать по руке. – И мне хорошо, меньше народа – больше кислорода. А то будем с тобой лаяться по пустякам.

– Как мириться-то, Паш? Я и ключи отдала.

– Ну это уж ты сама. Похитрее как-нибудь. Эти ваши женские штучки… – Пашка вздохнул и покивал сам себе, будто вспоминая то-то приятное. Придумаешь что-нибудь.

Он, не спрашивая, допил вино из ее стакана, но Надежда Петровна этого не заметила. Зевнул, встал, потянулся, раскинув руки на всю крохотную кухоньку.

– Пойду я, на работу завтра. А ты подумай и придумаешь.

Уходя, он чмокнул мать в щеку, чего не делал очень давно. А Надежда Петровна ничего не сказала ему про невымытую посуду. В общем, хорошо поговорили. Она еще посидела за столом в одиночестве, старательно обводя пальцем узоры на клеенке: треугольник, круг, квадрат, треугольник, круг… И думала, что мужик – вот он и есть мужик, все по местам расставил, потому что у них – логика. Нет, одной, без мужика, трудно. Хоть завалящий, а в доме нужен. Вот поманит Пашку какая-нибудь со своей жилплощадью, сейчас бабы-то ушлые, убежит Пашка, про мать и не вспомнит. А ей одной доживать… Надежда Петровна шмыгнула носом от жалости к себе, совершенно забыв, как еще недавно она мечтала о появлении в жизни сына «какой-нибудь дуры», которая «позарится» и освободит ее от совместного проживания с сынулей. А вот – поди ж ты.

Она встряхнулась, с сожалением поглядела на стакан из-под вина, вылила в рот оставшиеся несколько капель и пошла мыть посуду. Энергичная деятельность по оттиранию тарелок и кастрюль придала ее мыслям более конструктивное направление. Ну что ж, сделала она ошибку, а кто не ошибается. Надо исправлять, потому что Моцарт – не просто ее последний шанс. Это ее приз, положенная ей награда за трудную и небогатую радостями жизнь. Призы задаром не дают, их надо завоевывать. Вот прямо завтра она и начнет, и впредь будут умнее. Терпение и еще раз терпение. И никаких обид или скандалов… потом, может быть, когда все устаканится и станет по ее. Итак, задача номер одни – вернуться и сделать все, как было. Ведь хорошо же было, а она, глупая, счастья своего не понимала. Вот уж точно, потерявши – плачем. Ничего-ничего, завтра! Поставив на сушилку последнюю вымытую до скрипа тарелку, она взяла тряпку и принялась вытирать крошки со стола. Опять треугольник, круг, квадрат, треугольник, круг… и мысли, уже почти взлетевшие, опять приземлились и стали спотыкаться: а что – завтра? Вот так прийти и сказать: здрасьте, я передумала? Или извини, я дура? Ох, как трудно с этими мужиками, особенно если такими вот интеллигентными, как Моцарт! Муженьку-то, бывало, скажешь по-простому, а то можно и тумака дать, если не пьяный, конечно, пьяный-то он злой был, могло и в обратку прилететь. Моцарт – это другое, тут подход нужен. А какой? Она еще посидела, водя тряпкой по клеенке, но в голову ничего путного не приходило, кроме того, что завтра клеенку надо новую купить, эта вон вся в трещинах уже. Утро вечера мудренее, со свойственным ей оптимизмом вспомнила Надежда Петровна. И тоже отправилась спать.

…Ларисе Борисовне не разрешили остаться в палате на ночь, сказали, что в интенсивной терапии не положено. И что ей позвонят, если что. Если что, если что – эти слова крутились у нее в голове, пока она в полупустом и оттого особенно гулко громыхающем трамвае ехала через весь город домой. Когда наступит это «если что», то как она будет жить? Ей пятьдесят, и все пятьдесят лет своей жизни она была – «доченькой». Любимой, оберегаемой, слабой. И даже когда папа совсем сдал, и они поменялись ролями, то она все равно оставалась «доченькой». А кем она будет, когда наступит это «если что» и ей позвонят? Она представляла это так: много-много людей, все человечество, идет по широкой и ровной дороге. Впереди – деды-бабушки, родители, старшие родственники, много-много народа. Дорога очень длинная и непростая, кто-то, конечно, остается на обочине, падает в кювет, исчезает, как ушел с этой дороги ее старший брат, погибший нелепо и увлекший за собой маму, которая этого не смогла пережить. А они с папой пошли дальше, поддерживая друг друга. Человек верующий, она представляла, что там, в конце дороги – обрыв, и одни, как ее брат и мама, чистые души, даже с полдороги взмывают высь, а другие падают в бездну. Это не страшно, это нормально, тем более, если дорога за спиной длинная, и пройдена честно, без попыток словчить, срезать угол, занять чужую колею. Но все равно, пока были живы мама, и брат, пока есть папа, они шли впереди, а она, Ларочка, доченька, за ними, она не видела края, не чувствовала бездны. «Если что» – как она пойдет одна? Она почти физически ощущала, какой холод ждет ее впереди и заранее содрогалась от ледяного дыхания придуманной, но становящейся все более реальной бездны. Хорошо, если сразу, даже если подтолкнут, но как невыносимо страшно подходить к краю и не знать своей участи – сорвешься или полетишь?

Она ругала себя за эти мысли. Корила за эгоизм, за то, что сосредоточена на своих ощущениях и страхах, рисует картинки и боится, как ребенок, в то время как папа уходит своими небыстрыми легкими шажками, постукивая неизменной тросточкой. И даже отчасти радовалась, что папа все реже приходит в сознание, потому что во сне у него лицо спокойное, даже умиротворенное. Благодарила бога за каждый подаренный ему день. Но в глубине души понимала, что благодарит не за него – за себя. За еще один день, прожитый «доченькой», укрытой от холода и всех страхов мира самым лучшим на свете отцом.

– Женщина, вам плохо? – Лариса Борисовна очнулась от того, что толстая одышливая тетка-кондукторша трясет ее за плечо и заглядывает в лицо.

– А… нет, спасибо, все в порядке, – она сконфуженно оглянулась по сторонам, но немногочисленным пассажирам, дремавшим или уткнувшимся в телефон, не было до нее никакого дела.

– В порядке… – проворчала кондукторша. – Слезы вон текут. Из больницы, что ли? Кто там у тебя? Дите? Муж?

– Отец, – Лариса Борисовна некрасиво высморкалась и опять оглянулась, ей еще в детстве объяснили, что воспитанные люди не проявляют своих эмоций на публике, не рыдают и не хохочут, и она всегда неукоснительно следовала этому правилу.

Но кондукторша о деликатности не имела представления, она хотела оказать деятельную помощь в той форме, какую она себе представляла. Поэтому она грузно опустилась на сиденье впереди и спросила:

– Плохо, что ли, совсем?

Лариса Борисовна кивнула, опять доставая платок.

– Лет-то сколько ему? – не унималась кондукторша.

– За восемьдесят, – неохотно ответила Лариса Борисовна, которая не умела не отвечать, если ей задавали вопросы, пусть даже бестактные.

– Так пожил уже, – успокоительно покивала кондукторша и легко перешла «на ты». – Вот слушай, я не хочу, чтоб мне было восемьдесят. Сейчас шестьдесят три, пенсия – слезы, здоровье – слезы, вся жизнь слезы, короче говоря. На стройке маляром оттрубила сорок лет, пенсия 14 тысяч. Ну гипертония, само собой, спина отваливается, ноги отекают. Артрит, сволочь, а главное, диабет еще. На лекарства больше пятнадцати уходит, а инвалидность не дали мне, теперь инвалидность по диабету только детям дают, да и то до восемнадцати, а потом снимают, представляешь? Типа, он сам прошел, диабет-то!

Кондуктора засмеялась, как будто идея снятия инвалидности показалась ей смешной. Трамвай подъехал к остановке, в последнюю дверь вошли молодой человек и девушка, зазвенели мелочью, и кондукторша направилась к ним. Лариса Борисовна обрадовалась было, что осталась в одиночестве, но не тут-то было. То ли от скуки, то ли от того, что посчитала свою миссию недовыполненной, трамвайная фея вернулась и опять уселась, с облегчением вытянув в проход ноги в разношенных дутых сапогах и теплых серых рейтузах с катышками свалявшейся шерсти.

– Вот и говорю. На еду не остается, хоть ложись и помирай. А помирать грех, понимаешь, нет?

Кондукторша требовательно уставилась на Ларису Борисовну, ожидая ответа, и та была вынуждена кивнуть – понимаю, грех.

– То есть можешь не можешь, а жить надо. А живу-то я в области, у нас работы вообще нет, завод закрыли, склады там теперь всякие или просто рушится все, кто нашел работу – зарплата крохи, ну у кого дети, те и за нее держатся. Пенсионерам совсем беда. Дочь у меня одна двух пацанов поднимает. Учительница! – в голосе кондукторши зазвучала неприкрытая гордость, и Лариса Борисовна улыбнулась в ответ. – Ей еще помогать. Ну огород, все свое, этим живем. А тут объявление: нужны кондукторы, предоставляется общежитие. Я сунулась, а меня и взяли, не посмотрели, что пенсионерка, в городе-то вам легче. Вот, пять дней в общаге, на выходные домой. А смена с шести утра до десяти вечера.

 

– Не может быть! – искренне ужаснулась собеседница, представив, как отработав шестнадцать часов, эта пожилая, полная, измотанная женщина падает в кровать в чужой неприютной комнате и мгновенно проваливается в сон, потому что в пять утра ей опять вставать и идти на работу. – А как же нормы? Ведь по закону же нельзя!

На этот раз кондукторша смеялась до одышки, хлопая себя по бокам, будто аплодируя. А отсмеявшись, пояснила, где именно начальство видело эти законы и нормы. Лариса Борисовна промолчала, она всегда терялась, когда слышала такие слова. Зато молодые люди с задней площадки перестали на секунду хихикать и посмотрели с интересом.

– Так не хочешь – не работай. А я ж тебе объяснила – артрит, диабет. И внуки. Вот и посуди: будет мне восемьдесят, работать не могу, а жить не на что. И руки на себя накладывать грешно. Вот я и прошу его потихоньку, – кондукторша выразительно посмотрела наверх, а потом на Ларису Борисовну, желая убедиться, правильно ли она поняла. – Прошу, чтоб он мне дал здоровья поработать, пока внуки школу кончат, а там ты прибрал потихонечку. Потому что больше сил-то уж нету. Вот это грех или нет, просить-то так, ты как думаешь?

– Думаю, что не грех, – твердо сказала Лариса Борисовна.

– Вот и я думаю, – согласилась кондукторша, не обращая внимания на вошедшего мужичка, который издали сигнализировал ей проездной карточкой. – А отец-то твой кем был? Работал в смысле?

– Он военный.

– Так пенсия, значит, хорошая была, не голодный поди. И дочь ты хорошая, сразу видно. Он счастливый жил и помрет счастливый, ты мне поверь, я знаю.

– А я же останусь, – вдруг прошептала Лариса Борисовна, хотя вовсе не собиралась поддерживать разговор и уж тем более откровенничать с незнакомым человеком. – Как я останусь-то?

– Так ты не одна поди останешься то, – предположила кондукторша. – Есть у тебя кто? Муж, дети, внуки? За них и держись, вот как я.

– Есть, – удивляясь сама себе, ответила Лариса Борисовна. – Есть. Мне выходить пора. Спасибо вам!

Она бежала от остановки по своему переулку, удивляясь тому, что выпавший днем снег здесь отчего-то не растаял и от этого в переулке стало неожиданно светло, просторно и чисто. Она вдруг услышала простенькую трогательную мелодию пьесы, которую обещала научить играть Моцарта – «Тихо падает снег». И представила, как они сидят рядом за фортепиано, он, путаясь и сбиваясь, но все же играет, и летящие хрустальные звуки четвертой октавы отчего-то заставляют его улыбаться. На верхней крышке сидят Тихон и Маруся и тоже улыбаются своим кошачьим мыслям, а в комнате тепло, и горит лампа, и ей, Ларисе, спокойно и нестрашно, потому что она – не одна.

Утром, едва дождавшись десяти часов, Надежда Петровна выскочила из дома. Было ветрено, влажно и оттого как-то по-особенному зябко. Под ногами хлюпало, и, ежась от озноба, она подумала, что вот раньше на ноябрьскую демонстрацию тоже всегда было холодно, но уже радостно, по-зимнему. Приходилось все зимнее накануне доставать, надевать теплые рейтузы, а в праздничной колонне украдкой греться водочкой, за это ругали, конечно, и следили, чтобы ни-ни… но все равно все ухитрялись, и это было весело, и придавало празднику дополнительную приятность. На День милиции 10 ноября, помнится, всегда снег выпадал и уже лежал, не таял. А сейчас вон конец ноября и гадость какая под ногами, от проходящих машин веером разлетаются грязные брызги, только успевай уворачиваться. На Новый год опять не смогут снега наскрести, чтоб городок на площади перед мэрией построить. А как построят, так он непременно таять начнет к тридцать первому… тьфу. И демонстрации теперь нет, та, что устраивают какие-то клоуны в красных шарфиках, размахивающие флагами и орущие что-то неразборчивое в мегафоны – не в счет. И завода нет, колонну не из кого собирать, если б и пришлось. Милиции тоже нет, полицаи теперь, как в войну, так ее мать говорила. И с Моцартом вот поссорилась. К тому же с утра, вопреки ожиданиям, никаких тактических озарений насчет способов примирения в голову не пришло. В общем, расстройство одно.

Но план все-таки был, хотя и состоявший из единственного пункта – купить новую клеенку. За этот пункт Надежда Петровна и ухватилась, как за соломинку. Как только открылся ближайший хозяйственный магазин, она отправилась за клеенкой, потому что надо же было с чего-то начинать, бездействие всегда было для нее самым страшным мучением – ну вот характер такой. Поэтому клеенку она выбирала с пристрастием, примеряя и отвергая варианты. Наконец, купила: на бежевом фоне гирлянды зеленых листьев, как вьюнок и розовые бутоны – в общем, красиво и нарядно. Купила с запасом, чтоб не ерзала по столу и чтоб концы красиво свисали. В глубине души думала, что вот придет Германыч извиняться, а у нее – пожалуйста, все в порядке, и клеенка новенькая!

Ведь права она оказалась, права! Купленная клеенка немного подняла настроение, и сразу началась полоса везения. У самого подъезда ее нагнал Петя, спешивший на утреннее занятие с Моцартом, поздоровался… и тут же шлепнулся навзничь, нелепо взмахнув длинными руками и едва не задев Надежду Петровну. То ли подернувшаяся за ночь льдом лужа сослужила свою добрую-недобрую службу, то ли мокрые перемешанные с грязью мокрые листья, но, как бы то ни было, Петя лежал, вытаращив глаза в небо и вид у него был удивленный.

Надежда Петровна бросилась поднимать.

– О-ой, наверное, шишка будет, – Петя сел и ощупал затылок. – Что ж за невезуха такая, а?

– Так шапку надо носить нормальную, меховую! – от испуга Надежда Петровна отреагировала странно. – Тогда и падай, сколько хочешь, голова цела останется.

– Вы думаете? – Петя сморщился, ему явно было очень больно.

– Голова кружится? – пришла в себя Надежда Петровна. – Давай руку, вставай, не сиди на земле. Пойдем, я посмотрю, что у тебя там. Компресс сделаем, лишь бы сотрясений не было.

– Сотрясение у меня уже было, – криво улыбнувшись, ответил Петя. – Вчера.

– Тем более! – всполошилась Надежда Петровна. – У Пашки моего пять сотрясений в детстве было, так его даже в армию не взяли. Может, тебе к врачу надо? Давай-давай, поднимайся! Господи, а грязный-то весь!

– Упал он, ушибся, – деловито пояснила Надежда Петровна, поддерживая Петю под локоть и не глядя на открывшего дверь Моцарта, понятно ведь, что не до того ей. Подпихнула Петю и вслед за ним втиснулась в прихожую. – Надо посмотреть, нет ли сотрясения, Тряпку неси чистую, водка есть?

– Я не буду водку, – слабым голосом отказался Петя.

– Так никто не будет, – успокоила Надежда Петровна, стаскивая с него грязные рюкзак и куртку. – Примочку сделаем, чтоб рассосалось все. Водочный компресс – первейшее дело, я тебе точно говорю, не сомневайся. У меня опыт, говорю же, Пашка-то мой…

– Еще холодное надо приложить, сейчас я, – спохватился Евгений Германович и помчался на кухню.

Когда он вернулся с упаковкой замороженных шницелей, бутылкой водки и чистым полотенцем, Петя уже сидел в кресле, выглядел вполне сносно и даже слабо начал было слабо протестовать против серьезного лечения. Но Надежду Петровну, вставшую на путь добра и помощи ближнему, остановить было невозможно. И полчаса спустя, когда угроза Петиному здоровью миновала, в доме Моцарта все вернулось на круги своя: они с Петей уселись к инструменту, а Надежда Петровна отправилась шустрить по хозяйству, потому что дел опять было невпроворот: привести в порядок Петину одежду, прибрать на кухне, прикинуть, из чего можно приготовить обед. На этот раз доносившиеся из гостиной звуки ее даже успокаивали, подтверждая, что все идет обычным порядком и все будет хорошо.

После окончания занятий (Надежда Петровна уже вернулась в гостиную и с удовольствием послушала, как Петя играет, от Кати она уже знала, что он лауреат, чего-то там победитель и вообще – талант) возникла заминка. Евгений Германович за несколько недель занятий привык к тому, что ребята неразлучны, и счел уместным поинтересоваться Катиным здоровьем. Петя замер посреди гостиной, длинный и нелепый.

Рейтинг@Mail.ru