И вот как-то раз, когда солнце уже село и катилось по горе, направлялся пан Степан в сельский клуб на танцы. Не то чтобы пан танцором был хорошим. Он больше песни любил – повстанческие, которые отец его часто напевал, а до отца – дед, тот, что в войну и после нее к упивцам в лес сбегал. Там он их расслышал – какие-то были сложены прямо у костров бездельными ночами и отражали в себе всю ситуацию, в те годы сложившуюся, а какие-то, тут родившись, уехали с высельниками в Сибирь, там обагрились карпатской кровью, обтерлись глубоким снегом, вмерзли в голубой советский лед, который тем не менее жег больно, и сюда вернулись – новыми, да все равно старыми. То точно, точно про деда – знал он дядек бандеровских. Не слухи то, а правда. Ведь слухи сельская жизнь быстро об колено переламывает, и получается, что – хрясь, и две половины на выбор предлагает: вот правда, а вот неправда. Поэтому тут и говорить нечего – про пана-Степанова деда. Ну а раз правда, то и неудивительно, что, направляясь в сельский клуб, пан себе под нос напевал, например, такие слова: «А на небi зирка сонечком сияє, а на земли з наших браттив кровь ся проливає!» И такую: «Пресвятая Дiва, глянь на нас из неба та дай же нам ту свободу, якої нам треба!»
И все же, несмотря на печаль, заложенную в песнях, настроение у пана было отчего-то приподнятое, и, когда он поднимался на пригорок, все внутри в нем радостно подпрыгивало от волнующего ожидания чего-то неизвестного, а может, и неизведанного. Только один раз на самом пороге клуба его сердце прошил уже знакомый колик – пан, войдя в сени и никого не встретив, все же встретился с отражением самого себя в низком окне. Свет в сенях не горел, да и не надо было – солнце еще светило порядком. За окошком рос молодой клен, прислоняясь широкими нежными листьями к самому стеклу, давно не мытому, покрытому пылью и с той, и с этой стороны. Оттого и создавался отражающий эффект. Пан столкнулся нос к носу с самим собой – пыльным, потертым. Хотя в действительности пан был молодой весь, с высшим образованием, с румянцем на щеках и полоской рыжих усов под носом. Голос имел нежный, за что, как сам считал, нравился девушкам. Только не было среди них такой, которая бы хоть как-то, хоть когда-нибудь подала ему знак, что просватанной за него быть хочет. Вздохнув, пан отправился из сеней в просторное помещение.
Тут уже собралась многая сельская молодежь, и со всеми пан был хорошо знаком – учились в одной школе. Скамейки стояли вдоль стен. В другое время их расставляли рядами посредине и проводили партийные собрания. Стены были выкрашены в бледно-желтый, а окна скрыты присборенными короткими занавесками. Из магнитофона распространялась песня, которую иногда заедало в каких-нибудь местах. В клубе было человек тридцать молодежи – да и откуда взяться больше, когда многие уехали на заработки, кто в Польшу, а кто в Москву. Две пары девушек танцевали друг с дружкой, осторожно держась за руки и разворачиваясь на каблуках так, что всплескивались клешеные подолы вокруг их ног. Была здесь и Дарка, которую пан Степан не видел с того самого дня в лесу. Был Харитон – сельский водитель грузовика, как обычно нетрезвый. Он стоял возле девушек, подпирающих мясистыми плечами стены и, раскачиваясь на некрепких ногах, произносил какие-то душные, невнятные речи.
Войдя, пан первым делом метнул взгляд в угол, где Светлана прислонялась к плечу Богдана. Наклонившись, тот что-то нашептывал ей, а она смеялась негромко. Знал пан за собой грех – уж так при встрече он засматривался на чужую невесту, что казалось, когда Светлана проходила мимо и уже оказывалась за спиной, глаза пана еще продолжали блуждать по ее белому лицу. А и виноват ли пан был в том, что лицом Светлана вышла таким, что тютелька в тютельку оно совпадало с описанием красавиц из старых украинских сказов? Тут и брови черные – птичьи крылья, глаза – сиянием оболочки заслоняющие цвет (а то правда – пан Степан до сих пор не знал, какого цвета у Светланы глаза), губы – вишневые, волосы – длинные, черные. А главное кости – скул, носа, лба, подбородка – такие, словно их обтачивал самый искусный мастер из одного поколения в другое и в конце концов доточил до совершенства. Не славилась семья Тараса красавицами, ни про бабок, ни про прабабок Светланиных молва не шла, но вот ведь поднатужился род их и слепил такую украинскую красавицу. Или это случайность была, какая у Омеляна – мастера по резьбе вертепов – иной раз выходит: точит он болванку Пресвятой, выковыривает благостные черты, а – на тебе, роковая красавица получается, и не подходит уже такая деревяшка для того, чтобы посреди яслей сидеть и Христа-младенца на руках держать. Одним слово, куда пану было деваться от такой красоты? И не только ему. Не он один Светлану взглядом мозолил. Но никогда не смел сказать ей что-то большее, чем «добридень!».
Пан присел на скамейку и уже стал блуждать взглядом по стенам, выискивая себе пару на потанцевать. Хотя пан был такой застенчивый, что ни разу еще никого на танец не пригласил. Но танцевал однажды, когда Анна, его до сих пор незамужняя одноклассница, сама пригласила его. Только пан при этом так нервно тряс рукою, в которой держал руку некрасивой Ганны, так неопытно шевелил ногами, что другой танец по доброй пановой воле мог состояться только в его же собственных фантазиях. А раз фантазии никому чужому неведомы и невидимы, раз никто не знает, что в этот самый момент копошится в пановой голове, то почему бы не зайти в фантазиях чуть дальше приличного? Почесывая ус с правой стороны, пан начал представлять, как подходит к нему сама Светлана и приглашает с ней потанцевать.
Тут же заиграла плавная музыка, и Светлана, оторвавшись от Богдана, пошла в сторону пана Степана. «Куда ж это она направляется? – думал про себя пан. – Может, к подружке своей – Дарке?» Пан поскорее отвел от Светланы взгляд. Но вот она стоит перед ним и руку протягивает.
– Потанцуем? – обращается к нему глубоким голосом.
Пан весь затрепетал, сердце у него бешено забилось. Встал, тяжелую руку ее взял и пошел вкругаля по залу, только один раз осмелившись посмотреть в сторону Богдана; тот сидел неподвижно на скамейке, где Светлана его оставила, и смотрел перед собой, словно так и спал – с открытыми глазами. А уж на Светлану поначалу пан вообще не решался взглянуть. Но музыка все играла, танец длился бесконечно, как во сне, пан все выписывал круги, держа в руках твердую, будто каменную спину Светланы, и с каждым кругом чувствовал, как стеснение с него спадает и ноги слушаться начинают, да и язык у пана ни с того ни с сего вдруг развязался.
– А замуж за меня пошла бы, Светланочка? – ласково спросил он.
– Так я просватана, – грудным голосом ответила она.
– А бросить все ради меня сможешь? – спросил вдруг пан, сам не веря своим ушам.
– Смогу, – ответила Светлана.
Пан взглянул в ее горящие глаза. Темные они были, темные. А в самых зрачках два огонька бились. Пан обернулся – за окнами вечер начал синеть. Лампа одна под потолком неярко горела. Откуда же огоньки эти в глазах красавицы? Ведь не у церковных же подсвечников, честное слово, стоит она? Пан еще вгляделся в Светланино лицо, и что-то мелькнуло по нему легкой судорогой, всколыхнувшей знакомое. Где-то недавно виденное. А что – вспомнить пан не мог. Сморгнул видение, да и пронеслись в его голове чужим женским голосом слова о том, что все пыль, уходящая в реки, и что запад и восток всегда будут с той стороны, в какой Господь их поставил, и местами они никогда не поменяются. Что в этом смысле ничего, кроме времени, не течет, не утекает бесконечной рекой. И что раз красавица сама в руки просится, то надо брать. И что чудеса случаются, главное не отмахиваться от них, как от черного хладного крыла, ведь то – счастье, а не несчастье.
Никто, вспоминая тот день, не смог бы дать правдивого ответа – что же произошло между паном Степаном и Светланой или, если вернее, между Светланой и Богданом. Случившееся было таким обстоятельством, которое сколько через колено сельского суда ни переламывай, никогда не разберешь, в каком конце осталась правда, а в каком – неправда. Обстоятельство то можно было только воспринять как факт. Пан Степан теперь был жених, Светлана – невеста. А Богдан… О том и говорить было нечего, хотя он еще, несомненно, вернется в нашу историю.
Предположений строилось много. Они гуляли по селу, заходя в каждый дом. Каких только догадок не выдвигали жители – и что Светлана прямо там, на танцах в клубе, узнала, что Богдан ей изменил с ее лучшей подругой Даркой (да только не похоже это было на спокойного, во всем честного Богдана), и что сама Светлана вдруг ощутила прилив любви к другому (да только, по справедливости сравнивая, никак нельзя было пана Степана Богдану предпочесть), и что порчу на Светлану навели – якобы пан ей любовный приворот на себя сделал, а от Богдана отворот. Никто никогда не узнает, какое из этих предположений было правдой. Все вместе? Ни одного? Но обстоятельство оставалось обстоятельством – Светлана заказала портнихе свадебное платье с фатой из тюля. А женихом, куда ни крути и как ни перекручивай, теперь был пан Степан.
Свадьба всем запомнилась смутно. Словно на тот июньский день невеста накинула свою прозрачную фату. Рассказывали, что молодые сидели во главе стола – серьезные, невеселые, касаясь друг друга плечами. Стол был богатый. А время небогатое. Время было независимое и свободное. Только как со свободой бывает? Когда ты всю жизнь ее не нюхал, а потом вдруг – на тебе, возьми, вот она – свобода, то и не знаешь, за какой бок ухватить ее, на какую полку поставить, как бы повыгодней использовать и где. Уж кто-кто, а украинские куркули выгоду свою из всего извлечь могли, но и они пока не знали, куда новую свободу применить. А были среди сельских и такие, которые хоть и слышали о свободе с самого рождения, а потом о ней сами помногу говорили, но понюхали ее – все равно что понюшку горького табака из рук Советов приняли. Раздражала такая свобода, на чих тянула. И тогда эти же самые заговорили о том, что свобода-то и содержится в несвободе. И даже в пример приводили ту цепь, что в старой кладбищенской церкви хранится: то татары пятьсот лет назад приходили, церковь пожгли, священника зарезали, одних людей погубили, других, цепями обвязав, в плен позабирали. Но ни это село, ни село с правой стороны, ни село с левой не загинули. А цепь, после татар оставшуюся, в церковь снесли и там до сих пор хранили – как память. Так вот и говорили те, кому свобода горечью пришлась, что даже если тебя цепями схватили по рукам и ногам, главное их внутри себя, на душе не иметь – и вот вам будет свобода. «Да где вы видели свободу, если ни правым плечом, ни левым повести неможно?» – отвечали им. Но те, кто помоложе был и покрепче, быстро такие разговоры попресекали – чтоб больше не велись они. И то правда, что от разговоров толку мало – свобода пришла, и ее приходилось брать.
А что про стол свадебный, то тут вся родня пана поднатужилась и вывалила на стол все самое-самое, и, глядя на него, плохие времена можно было спутать с хорошими, а свободные – с несвободными. Тут был и борщ с ушками, и котлеты свиные были, и голубцы с картошкой и грибами, томленные в сметане, и вареники – с картошкой и с творогом, грибы – скользкие, из соседнего лесочка, сыр – свой, прямо из-под коровы, сладости, водка и еще много-много всего разного.
На пане был черный пиджак с белым шелковым цветком в кармане и брюки – от другой двойки. А невеста была разодета в новое платье, под которым хорошо просматривалась короткая белая сорочка, вырезающая глубокий треугольник на груди. Платье из тонкой прозрачной мелко-сетчатой ткани, несколько слоев которой наброшены один на другой, чтобы скрыть ноги, которые, без сомнений, были стройными. Верхний слой ткани украшали белые аппликации в виде цветов и бабочек. Запястье обхватывало такое же дешевое кружево рукавов. На груди невесты была приколота большая белая роза. На голове венок из шелковых цветов, с которого на спину струилась фата.
Веселье не шло. Тетки подавали первое, второе. Дядьки разливали по рюмкам, дзинькая о их края горлышками бутылок. Говорили тосты. Тарас в веселой вышиванке поднялся из-за стола, долго вертел в твердых пальцах рюмку с водкой, прищуриваясь на дочь, а потом вместо тоста проговорил странное, к свадебному столу совсем не подходящее:
– Доня, и из болота можно на звезды любоваться.
Все видели, как передернуло пана Степана от этих слов.
«Ну и что, что красива? – подумал он тогда про себя. – Зато красота – быстротечна. Десять лет поживем, и от нее ничего не останется».
Думая о себе, пан тем временем перечислял в уме все свои непреходящие достоинства – и ум, и высшее образование, и две свои коровы, и огород, который он еще с весны собственноручно картофелем засадил. С этого мысли пана перекинулись на редис, на кабачки и тыквы, огурцы и помидоры, которые еще предстояло посадить, а с них на подпол, где зимой все это будет храниться. Рука Светланы, белая, теперь с узким обручальным кольцом, врезавшимся в безымянный палец, лежала возле тарелки, куда много вареников было навалено. Но невеста не касалась еды. Пан посмотрел на ее руку и тут же, по привычке своей фантазировать, начал представлять эту руку – голой. И сейчас ее крепкие изгибы были хорошо видны сквозь прозрачную ткань, которая словно тлела под разгоряченным взглядом пана Степана. А раз фантазии по-прежнему и как обычно были никому неведомы и невидимы, то от руки пан в мыслях своих поднялся выше и заглянул пониже – за треугольник невестиной сорочки, а потом – туда, где пан еще никогда не бывал. Его рука задрожала и передала мелкую дрожь рюмке, а та задзинькала о край тарелки. Пан переложил руку, приблизив ее к невестиной, коснувшись боком мизинца – ее мизинца. Светлана дернула рукой, и та упорхнула вниз, ей на колени. У пана потяжелело в груди, он глотнул водки и почувствовал, как та вниз утекает, а вместе с ней – все, что в груди скопилось. Но тут подумалось ему: «Да почему же это фантазии? Вот она сидит живая перед мной – из плоти и крови. Жена теперь. То не фантазии уже, не мечты, а неизбежность, как и предписано свыше роду человеческому – чтобы такое в нем между мужчиной и женщиной испокон веков происходило и никогда не прекращалось». Довольный этими мыслями, пан пригладил левый ус. Но тут встретился взглядом с дедом Панасом, который, тоже приглашенный на свадьбу, сидел с краю стола и, смеясь, наблюдал за ним. На пана нахлынуло нехорошее чувство: как будто вот это все происходящее – и свадьбу свою, и гостей – он видит в отражении пыльного стекла, а как солнце зайдет, то все исчезнет, ничего не будет – ни свадьбы, ни невесты, ни фаты ее, – останется один пан посреди развороченной праздником хаты. Но это чувство быстро разбилось о следующий свадебный тост, а тот потонул в звоне стекла, в гаме голосов – мужских и женских. А те звенели и басили, окунались в рюмки с водкой, становились протяжными, маслеными – после вареников, сметанными – после голубцов. И уже можно было думать, что сейчас кто-нибудь песню затянет или побьет посуду для приличия, но все оборвалось и смолкло, когда вошел Богдан.
Он сел за стол на лавку, мягко расталкивая уже сидящих, прямо напротив невесты и принялся смотреть ей в тарелку. Светлана туда же глаза опустила – на остывшие вареники с затвердевшими краями. Оба так внимательно разглядывали содержимое невестиной тарелки, что и гостям пришлось взглянуть в ту же сторону. Но каждый присутствующий в тот день за свадебным столом скажет – ничего там особенного не было и смотреть так долго на обычные вареники, честное слово, не стоило.
Богдан перевел взгляд на лицо Светланы. Не отрываясь от него, взял со стола вилку да и запустил ее в невестину тарелку. Пан Степан аж вздрогнул от такой наглости, но препятствовать не стал. Богдан положил в рот вареник, прожевал. Снова в тарелку полез. Второй подцепил. Съел.
– Ничего, Светланка, – проговорил он, – все, що ты проглотить не сможешь, я на себя возьму.
Слова Богдана никак не отразились на невестином лице. И глаза ее – темные, погасшие – ничего не отражали, никакого чувства в них не было. Невеста не сморгнула, и из тусклых глаз ее выкатилась слеза, такая же мутная, как тюль за затылком, и пошла медленно по щеке. Ни одна рука не поднялась, чтобы подать ей платок. Только кадык по Богдановой шее сверху вниз судорожно прошелся. Упала слеза в вареник, застряла в ложбинке остывшего теста. Богдан и тот вареник на вилку подцепил, в рот отправил. Проглотил, не пережевывая. И так – пока тарелка невесты не опустела.
– Горько, – хрипло проговорил он, поднимаясь, но рюмку в руках не держа.
Богдан пошел к выходу, а чувство было (все село потом в разговорах на этом сходилось), что глаза его через затылок все еще смотрели на Светланино лицо.
Пан же Степан к тому времени раздулся как индюк, и усы его встали над губой грубой щеткой. Этой щеткой он и оцарапал лицо Светланы, когда встал, поднял ее за плечи и впился ей в губу.
Что было дальше – бог его разберет. Чертовщина какая-то пошла. Уж и так-то селу после неожиданного появления на свадьбе Богдана, где он съел все вареники из тарелки невесты, было о чем поговорить. Так следом к этому еще событий прибавилось. Но о них все узнали только наутро после свадьбы, когда Тарас в несвежей вышиванке грузно побежал по сельской дороге из своей хаты до зятя хаты – как есть опухший после сна, а из окошка в окошко весть полетела – Светланка умерла.
А было вот как. Когда в бутылках оставалось только на дне, недоеденное уже начинало киснуть по мискам и по тарелкам, а в окно настойчиво просился молодой месяц, невеста удалилась во вторую комнату, которую пан называл спальной. Вот там-то и стоял уже знакомый нам белый комод. Килим висел на стене. Кровать, узковатая для двоих, уже была разложена. В комнате сильно пахло землей, и можно было догадаться, что под ней находится подпол – известный на все село. По рассказам, здесь не раз случалось прятаться упивцам.
Светлана, как есть, не раздеваясь, легла на кровать. Из-за стены приходили голоса, которые становились все глуше. Кровать тряхнуло, но почувствовать это могла только Светлана, лежащая на ней. Можно было подумать, что в подполье до сих пор кто-то водится, но то, видно, кто-то из гостей спьяну сильно привалился к стене. Светлана полежала, раскинув руки по подушке. Месяц перебрался ближе к этому окну и смотрел сбоку ей в лицо. В ее левом глазу зажегся серебряный свет. А звезды еще не спешили, нет – они мерцали под самым небесным куполом, словно не решаясь в эту ночь приближаться к Земле. В приоткрытое окно сильно пахну´ло землей, обещая завтра с утра дождь.
Светлана оторвала руку от подушки, поднесла ее к сердцу, где был приколот к платью свадебный цветок, проговорила: «Я умираю», – и умерла.
Времени прошло немного. Тело еще не успело остыть. В спальную вошел пан. Встал к месяцу спиной, к покойнице лицом и пожирал ее взглядом всю с ног до макушки, прикрытой фатой. Месяц подарил ее щекам сумеречное неземное мерцание, а может, то просто кровь уже отошла от ее лица. Губы алели, но ведь и то известно, что мясо гниет быстро, а там, где оно не прикрыто кожей, наглядно меняет цвет. Ресницы тенями отражались в ее щеках, как могут отражаться высокие сосны на глади чистой воды. Пан все смотрел и смотрел. В глазах его зажглись желтые масленые огоньки, хотя никаких желтых источников освещения поблизости не было.
– Ну что, Светланка, – ласково проговорил он, – кохана моя. Спишь уже?
Покойница не ответила. Пан, усмехнувшись, скинул пиджак, повесил его на спинку кровати и взгромоздился рядом с невестой.
– Спишь уже? – хрипло спросил он ее в ухо.
Покойница не пошевелилась.
Пан провел трясущейся рукой по ее груди, по щекам, смахивая с них месяц.
– Замерзла, – придвинулся он к ней ближе.
Пан поднял ее руку с поблескивающим кольцом – она была тяжелее прежнего. Пан наклонился к ее лицу, прикоснулся губами к ее губам. Осмелел, задышал тяжело, впился зубами. Отпрянул.
– Светланка? Ты что же? – спросил пан Степан, чувствуя, как его самого сковывает чужой покойницкий холод.
Он схватил невесту за плечи, поднял с трудом – какая же она была тяжелая, словно статуя каменная, – тряхнул. Голова тяжело болтнулась назад – на подушку.
– Светланка, – в ужасе проговорил пан Степан. – Вот ты, значит, как со мной?!
Он сел на кровати, повернувшись к покойнице спиной. Теперь месяц светил прямо на него. Румянец мигом схлынул с панова лица. Он крутил головой, не в силах поверить в случившееся. А голова все тяжелела и падала на грудь. «Да надо бы позвать кого-нибудь…» – подумалось ему. Но разве мог пан подняться на отяжелевшие ноги?
– Что ж мне, Светланка, завтра людям сказать? – спросил он, не поворачиваясь к невесте. – Что так противен тебе я был, что ты поспешила умереть до того, как супружеский долг придется исполнить? Зачем же ты замуж за меня пошла?!
Он сидел до тех пор, пока на губах не выступила горечь – от мертвого поцелуя, схваченного у невесты. Пан сглотнул, и горечь пошла к сердцу, разбудила в нем злость, а та разогрела тело. Кровь закипела, забушевала. Пан повернулся к покойнице, опрокинулся на нее.
В серебряном свете путались его руки, отмыкающие крючки на ее платье. Шпильки из-под фаты глухо сыпались на пол, попадая в щели над подпольем. Трещала белая ткань, когда пан срывал ее через невестину голову. По комнате расходилось его влажное нетерпеливое сипение. «А все равно будет по-моему!» – с этими словами он брякнулся на покойницу и погрузился в нее.
Отдышавшись, он отстранился, встал и свысока посмотрел на Светлану. Тонкие пальцы ее путались в длинных волосах. Молочное тело лежало в неудобном положении, словно вот-вот готово было вздрогнуть и перевалиться на бок.
Пан смотрел на покойницу до тех пор, пока не понял, что красота – быстротечна, как река, а стало быть, ее недостаточно для того, чтобы полюбить. Что никогда не любил он Светлану. Что, может, даже ненавидел ее. А поняв это, пан снова навалился на покойницу и поступил с ней так, как уже только что поступил. И только Бог ему в том был свидетель.
К гробу пан старался близко не приближаться. Деревянный, он стоял на том столе, где вчера еще свадебной еды было богато. Оставшееся было тут же доедено гостями – но теперь как поминальная еда. А пану, когда он мимо гроба проходил, все чудился запах оттуда душный, в котором он самого себя узнавал. И такая волна тошноты к горлу его подкатывала, что пан и сам себе противен становился. Часы считал, минуты, когда гроб можно будет на кладбище нести. Да проветрится ли когда-нибудь хата от духа Светланиного? Да захочет ли еще пан к какой-нибудь жинке подходить? Да сможет ли он когда-нибудь в церковь зайти или в зеркало на самого себя посмотреть?
Хотелось пану бежать – бежать из собственного дома. В другой раз он в лесок бы убрался – послушать ласковых птиц и журчанье ручья. Но теперь, казалось, и лес был от него закрыт. И дошло до него тогда – не привиделись ему бесы. Есть они. Лежат на дне озерца, ждут своего часа. Да только… не промахнул ли в тот раз бес мимо дупла и не оказался ли он в самом пане?
– Не промахнулся. Не промахнулся, – повторял пан, трогая свое опухшее лицо. – Сам видел. Не промахнулся.
Отец Светланы Тарас излил многие слезы в свадебное платье дочери, в которое Светлану одели снова, а когда со слезами весь праздничный алкоголь вытек, кажется, осознал, что единственной дочки лишился, доплелся до дома и там слег без сил. А потому на ночь пан остался с гробом наедине. Только покойница больше не вызывала в нем никаких желаний, кроме одного – бежать от нее подальше.
Чудно, но уже на другой день после смерти Светлана не была такой красивой. Кости, которые вытачивали ее прабабки в своих чреслах, скрылись за опухшими щеками, набрякшим лбом, раздутым носом, почерневшей нижней губой.
«Да боже ж ты мой, божечко, – в страхе думал пан Степан, глядя в окно на синеющий вечер. – Она так выглядит, словно в нечистой воде лежит».
В это время в доме не осталось ни теток, приходивших покойницу обмыть и поплакать о ней в голос, ни дядек, гроб сколотивших, ни соседей соболезнующих, ни праздношатающихся сельчан, которых одинаково привлекают как свадьбы, так и похороны. Остался пан один. Он сидел на стуле, поставив его поближе к выходу, словно оставляя себе возможность бежать. Да и должен ли он был сидеть напротив этой чужой ему женщины? А что за бес дернул его за язык сделать ей предложение? Пан закрыл лицо руками, решив изгнать беса любыми доступными ему способами. Тут и вовремя вспомнилось, что подо Львовом живет поп один – Василий Вороновский, бесов из живых тел изгоняющий.
– К нему бы съездить, – повторял про себя пан. – К нему…
Пан снял руки с лица. Вот и месяц на небе появился – пополнел за день. Месяц посеребрил покойницыно платье, заиграл искорками в его блестках. Пан покосился на него, словно боялся, что вместе со своим светом месяц польет в хаты рассказ о том, что прошлой ночью сотворил пан над покойницей по наущению, конечно же, беса, а не по своему собственному желанию. Никогда бы пан такого не желал и не мог желать.
А покойница в гробу раздалась, и если б не рано утром ее одевали, то уже не смогли бы всунуть ее руки в рукава прозрачного платья. И запах все нарастал. Пана мутило сильней. А тут еще и совсем странное случилось – на глазах у пана на белом платье выступили красно-коричневые разводы. Пан вздрогнул, вскочил, бежать хотел, но в этот момент дверь протяжно заскрипела, и у пана в груди чуть не оборвались все завязки, соединяющие сердце с другими органами. Побелел пан, осел.
Богдан в комнату вошел. Прошел мимо пана – прямиком к гробу. Застыл возле него, и несколько раз звал покойницу оттуда, называя то по имени, то красавицей. А уж последнее, по мысли пана, было словом совсем неуместным – достаточно в гроб заглянуть. Но, может, Богдан своими неподвижными глазами видел что-то другое? А если любовь к покойной так ему глаза застила, что теперь он ее мертвецкого уродства не замечал, то почему отпустил любимую без боя? Ведь ни разу Богдан не захотел с паном поговорить и разговоров, кажется, избегал. Как бы там ни было, и сейчас Богдан ни словом с паном не обмолвился. Он взял стул, поставил его с другой стороны от двери, и так они всю ночь до утра просидели – молча, при свете полнеющего месяца, до тех пор, пока не запели петухи.
А почему пан такому самовольству не воспротивился? Пан, пан… А что пан? Пан, может, и рад был, что в ту ночь и последующие две Богдан сидел с ним рядом, не оставляя возле покойницы одного.
Как свадьба была богатой на еду, так и похороны вышли богатыми на впечатления. Во-первых, на кладбище среди разнообразных могил – крестов то деревянных, а то железных, украшенных маленькими цветастыми венками, словно шея девушки ожерельем, – мелькнула фигура бабки Леськи. Собравшиеся думали, она мелькнула и ушла, но, когда плакальщицы заголосили, спугнув с дерева большую ворону, старая ведьма присоединила к ним свой голос. Все содрогнулись – и люди, и стаи птиц, спешно с граканьем улетающие с кладбища. Такой это был крик. Да как его описать? Уж сельские его и так и сяк потом раскладывали, разные описания для него подбирали. Кто говорил, что крик был похож на произнесенный из глубокого дупла. А кто – что выкрикнут он был словно на воду, и пошел от нее, усиленный, волнами всех вокруг обдавать. А кто-то говорил, так кричат ведьмы, поднятые на крюк, когда тот им, словно рыбине, все брюхо прошивает. Но каких слов ни подбирай, они все равно блеклыми окажутся перед действительностью. Потому как, может, и нет таких слов ни в одной мове.
Но это только первое похоронное происшествие вам рассказано. А было и второе. Даже не разобрать, которое из них страшней. Получилось так, что в гроб покойницы старались не заглядывать. Как и говорилось, платье ее еще в первую ночь пошло пятнами. А ко дню похорон они обсохли до заскорузлости. Вид у одеяния Светланы был нелицеприятным. А уж пахло так, что многие гости нос отводили и наверняка мечтали с кладбища побыстрее убраться, уже и о поминальной еде позабыв – кому ж захочется пищу принимать после такого зрелища?
Так вот. Когда гроб начали спускать, Светлана рот и открыла, а из него вывалился черный язык. Все так и ахнули. Мужчины от гроба отступили, не решаясь ставить его на плечи. И хотя такое с покойниками бывает – то вздохнут они, то пошевелятся в посмертном непроизвольном движении, – а все равно выглядело так, будто покойница всем язык показала. Собравшимся. Бабке Леське. Воронам. Дереву. Пану Степану.
Тарас к дочке подошел, подбородок ей поднял, чтобы язык на место задвинуть. А не слушается дочь – язык наружу лезет. Затряслись плечи у Тараса. Заплакал он. Тогда Богдан крест нательный с груди снял, со шнурка его оборвал, крест в карман сунул, а шнурком голову Светланы под подбородком повязал.
Если б кто в это время за кладбищем наблюдал с двух разных точек, то увидел бы, как загорелись глаза у бабки Леськи, как радостно потерла она сухие ладони.
Вот вам и два происшествия. А разговоры о том, что гроб был очень тяжелый, будто в нем каменное изваяние лежало, – по сравнению с ними мелочь. Да и ту люди могут преувеличивать. Бабка Леська появлялась. Покойница язык показывала. То точно, точно. То – факты. А остальному – хотите верьте, хотите нет.
Светлану похоронили возле железного черного резного креста. Никто в селе уже не помнил, кто под ним покоится. Рассказывали – какой-то иноземный генерал, погибший тут, в Карпатах, в Первую мировую войну. А не надо было на чужую землю с войной приходить.
Прошло время. Над горами задышала осень. Пан Степан затосковал снова – и на этот раз был тоске рад. Хоть какое-то чувство посетило его тело, одеревеневшее со свадьбы и похорон.
За это время село успело обзавестись еще одной неправдоподобной историей, и было трудно разобрать, чего в ней больше – чертовщины или Божьего. История эта произошла с Богданом, и мы еще расскажем ее, учтя все собранные обстоятельства. А пока вернемся к Дарке. Весь июль и август, а также начало сентября она обхаживала Богдана. Но ничего у них не сложилось. А потом и с самой Даркой случилась беда, но и о том речь позже.
Пана же Степана сильно потянуло в лес, но он туда не пошел, а заместо этого поехал в Солонку – к отцу Василию Вороновскому. Что его к тому подвело? Может так статься, что еще одна встреча с дедом Панасом в том сыграла роль.