
Полная версия:
Маримар Рейн Разбитое зеркало Алисы
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
В этой фразе прозвучала не родительская радость за дочь, а какая-то взрослая, расчётливая оценка. Алисе стало не по себе.
Они ели несколько минут в тишине, нарушаемой лишь стуком ложек. Напряжение росло, как давление перед грозой. Алиса чувствовала его каждой клеткой кожи. Она знала, что они хотят поговорить. О переезде. О её дувшейся обиде, которая, должно быть, была написана у неё на лице всё последнее время.
Ирина первая не выдержала.
– Алис… – она положила ложку, сложила руки на столе. – Мы знаем, что ты всё ещё злишься на нас. Из-за переезда. Из-за того, что мы… не совсем честно обсудили сроки вначале.
Алиса подняла глаза. Мама смотрела на неё с виноватой нежностью, папа – более сдержанно, но тоже с ожиданием.
– Мы не хотели тебя расстраивать, – продолжил Егор. Его голос был твёрдым, деловым, но в нём пробивалась нота мягкости. – План был таким: приехать, оценить обстановку, запустить проект. Мы думали, всё пройдёт быстрее. Но реальность… она всегда вносит коррективы. Этот год – он необходим. Для бизнеса. Для будущего нашей семьи.
– Для будущего, которое я здесь не вижу, – вырвалось у Алисы прежде, чем она успела подумать. Она тут же закусила губу, но было поздно.
Ирина вздохнула.
– Дочка, мы понимаем, как тебе тяжело. Новое место, новая школа, всё чужое… Но ты же уже влилась, нашла друзей. Смотри, как всё налаживается.
– На год, – прошептала Алиса, глядя в тарелку. – Всё налаживается на год. А потом – р-раз, и нет ничего. Как будто и не было.
Она чувствовала, как ком подкатывает к горлу. Говорить об этом вслух было ещё больнее, чем переживать молча.
– Алиса, – папин голос стал чуть строже. – Ты уже не ребёнок. Тебе восемнадцать. Пора учиться смотреть на вещи… шире. Иногда ради общего блага приходится чем-то жертвовать. Личным комфортом, например. Мы все здесь в одной лодке. Мама оставила свою работу в Москве, я взял на себя огромные риски с этим заводом. И ты – ты тоже часть этого. Твоя поддержка, твоё понимание для нас очень важны.
– Так вы хотите, чтобы я просто перестала дуться? – голос Алисы задрожал, но она не дала себе расплакаться. – Чтобы я улыбалась и делала вид, что всё прекрасно, пока вы… пока вы тут что-то скрываете?
Она не планировала говорить этого. Слова выскочили сами, подогретые подозрениями, которые копились с того вечера, когда она подслушала их разговор о Костровском.
Родители снова переглянулись, и на этот раз в их взгляде мелькнула тревога. Короткая, но Алиса её уловила.
– Что мы скрываем? – спросила Ирина, но слишком быстро, слишком оборонительно.
– Не знаю! – Алиса развела руками. – Но я не слепая. Вы всё время о чём-то шепчетесь, папа задерживается на стройке до ночи, мама нервничает каждый раз, когда заходит речь о местных бизнесменах… Вы сказали, что это просто работа. Но какая работа заставляет так бояться?
Егор откинулся на спинку стула, провёл рукой по лицу. Он выглядел внезапно очень уставшим.
– Алиса, милая, – сказал он, и в его голосе не было больше деловой твёрдости, только усталость. – В бизнесе всегда есть конкуренция. Всегда есть те, кто недоволен, когда появляется новый игрок на поле. Это нормально. Да, у нас есть… сложности. Но это мои сложности. Моя и мамина работа – с ними разбираться. А твоя работа – учиться, заводить друзей, жить своей жизнью. Мы не хотим грузить тебя взрослыми проблемами.
– Но они уже касаются меня! – выкрикнула Алиса. – Вы думаете, я не слышала, как вы говорили о Костровском? О его сыне? Вы думаете, я не вижу, как все в школе смотрят на меня как на дочь чужака, который приехал всё забрать?
Теперь она плакала. Тихие, злые слёзы катились по щекам и падали в остывший суп.
Ирина встала, подошла к ней, обняла за плечи. Алиса не отстранилась, но и не прижалась.
– Прости нас, – тихо сказала мама. – Правда, прости. Мы не хотели, чтобы ты так переживала. Мы просто… пытаемся всё сделать как лучше. Для всех нас.
– Мы извиняемся за то, что не были до конца откровенны, – добавил Егор. – Но, Алиса, ты должна понять. Эта ситуация – она временная. Год пролетит незаметно. А пока… пожалуйста, перестань дуться на весь мир. Отнесись к этому как… как к приключению. Как к возможности узнать новое место, новых людей. Ты сильная. Умная. Ты справишься. И мы всегда рядом.
Его слова звучали как мантра, которую он повторял и себе, и ей. «Временная ситуация». «Год пролетит». Но для неё этот год уже наполнялся людьми и чувствами, которые приобретали вес и значение.
Алиса вытерла лицо рукавом свитера, стараясь взять себя в руки.
– Ладно, – прошептала она, не потому что согласилась, а потому что сил спорить больше не было.
– Вот и умница, – облегчённо вздохнула Ирина, погладив её по волосам. – Давай доедим. Суп совсем остыл, я разогрею.
– Не надо, я не голодна больше, – Алиса встала, отодвинув стул. – Я пойду…
Родители не стали её удерживать. Они смотрели, как она уходит, и в их взглядах Алиса прочла смесь любви, вины и той самой решимости, которая, казалось, скрепляла их всех здесь.
Она прошла в свою комнату – просторную, ещё не до конца обжитую. Коробки с книгами стояли в углу, плакаты с московскими выставками пока не висели на стенах. На письменном столе лежал альбом для рисования и коробка с карандашами.
Алиса села, открыла альбом на чистой странице. Белизна бумаги сначала пугала, но потом пальцы сами потянулись к карандашу. Она начала рисовать без чёткого плана. Сначала вышли контуры лиц – своих новых друзей. Стеша, с её смеющимися глазами и веснушками на носу. Илья, с таким же озорным прищуром, как у сестры, но более угловатый. Лена, с мягкой, застенчивой улыбкой.
Потом её рука замерла. Карандаш завис над бумагой. Она закрыла глаза, и перед внутренним взором снова встал он. Чёткий подбородок, прядь темных волос, спадающая на лоб, губы, скривившиеся в той самой полуулыбке, которая уже не казалась такой надменной. Она медленно, осторожно начала выводить линии. Щёки, скулы, разрез глаз… Она старалась поймать не просто внешность, а то выражение, которое видела в последнее время – сосредоточенное, лишённое насмешки, внимательное.
Рисование всегда было для неё способом убежать, упорядочить хаос мыслей. Но сейчас оно только подчёркивало хаос. На бумаге рождалось лицо Максима, а в голове звучали слова отца: «Временная ситуация». Слова Стеши: «Он реально запал». Свои собственные: «Это же будет больно».
Она дорисовала его, затем рядом, чуть в стороне, набросала свой собственный профиль – смотрящий не на него, а куда-то вдаль, за край листа. Потом добавила едва намеченные фигуры родителей на заднем плане, словно в дверном проёме. Получилась странная, диссонирующая композиция. Не дружный групповой портрет, а собрание разрозненных фигур, связанных только рамкой страницы.
Алиса отложила карандаш, откинулась на спинку стула. Вечерний ветер шевелил занавеску на окне. Где-то на кухне, тихо звякала посуда – мама мыла тарелки.
«Как взрослый человек», – повторила она про себя папины слова. Взрослость, получается, это не право на честность, а обязанность молча терпеть и делать вид, что всё в порядке. Взрослость – это знать, что тебя могут ударить по лицу только за то, что ты кому-то понравился, как этому Василенко. Взрослость – это видеть, как родители прячут страх за улыбками, и делать вид, что веришь им.
Она подошла к окну, прислонилась лбом к прохладному стеклу. Во дворе горел фонарь, отбрасывая длинные, искажённые тени от голых ветвей деревьев. Её отражение в тёмном стекле было призрачным, размытым. Она смотрела на это бледное пятно, представляя, как через год оно исчезнет отсюда, растворится в другом месте, в другом окне.
А что останется здесь? Останется нарисованный в альбоме портрет, который она, наверное, возьмёт с собой. Останется воспоминание у Стеши о подруге, которая уехала. Останется… что у него? У Максима?
Мысль об этом была как лезвие – острое и холодное. Она вызвала такую волну беспомощной злости, что Алиса с силой сжала кулаки, впиваясь ногтями в ладони. Боль была реальной, ясной, отвлекая от смутной душевной боли.
«Ненастоящее, – подумала она, глядя на своё отражение. – Всё это ненастоящее». И в этот момент её зеркальный двойник в стекле казался ей более честным – пустым, безликим, готовым в любой момент исчезнуть.
Она глубоко вздохнула, отошла от окна. Ужин, разговор, рисунок – ничего не принесло успокоения. Только добавило тяжести. Чувство, будто она балансирует на тонкой грани, а под ногами всё зыбче, росло с каждой минутой.
Алиса аккуратно закрыла альбом, спрятав набросок с лицом Максима между страниц. Потом погасила свет и легла в кровать, уставившись в потолок, где узоры теней от уличного фонаря медленно плыли и менялись, как осколки разбитого калейдоскопа. Она зажмурилась, пытаясь прогнать тревожные образы, но они не уходили. Они ждали своего часа, готовые вылиться наружу при первом же резком движении, при первом же неосторожном толчке – подобно старому зеркалу на шатком креплении.
***
Ветер рвал на юноше куртку, выстукивая на спине ритм, похожий на учащённое сердцебиение. Максим вжался в руль, заставляя мотоцикл рычать на пустынных ночных улицах. Скорость была единственным способом заглушить какофонию в голове, начавшуюся ещё днём, в кабинете отца. Запах дорогого дерева и холодного кофе – всё ещё стоял в ноздрях, смешиваясь с выхлопными газами. Он закрыл глаза на секунду, отпустив ручку газа, и снова увидел выражение лица отца во время той встречи: не ярость, нет. Хуже. Расчётливую, ледяную злость, приправленную презрением к тем, кто посмел перейти ему дорогу.
Глупый тендер.
Глупые, бесконечные разговоры о прибыли, доле рынка и устранении препятствий. Максим сидел в углу, как мебель, и чувствовал, как его собственная сущность постепенно стирается под этим напором деловитого цинизма. Отец даже не смотрел на него, лишь изредка бросал фразы вроде: "Запомни, Максим, сантименты – роскошь для слабых. Здесь выживает тот, кто не боится принимать жёсткие решения". Каждое слово падало в душу тяжёлым, токсичным грузом.
Он свернул к реке, к тому самому мосту. Двигатель стих с недовольным урчанием, когда он переключился на нейтралку и затормозил, после чего повернул ключ. Тишина накрыла его с головой, сразу впустив внутрь все те мысли, от которых он пытался убежать.
– Чёрт, – прошептал он, снимая шлем и проводя рукой по влажным от пота волосам.
Город внизу лежал в тёмном бархате, кое-где подёрнутый жёлтыми точками фонарей. Здесь, на этом самом месте, он ляпнул ту нелепую, дурацкую фразу про солнце. Сейчас от стыда сгорели бы уши, если бы не другое чувство – щемящая, сладкая боль, которая возникала при каждом воспоминании о ней. Он достал пачку сигарет, долго вертел её в пальцах, прежде чем вытащить одну и прикурить. Пламя зажигалки осветило его напряжённое лицо на мгновение.
Затяжка обожгла горло, но знакомый горький вкус принёс странное успокоение. Это был его маленький, грязный секрет. Даже Илья, который знал о нём почти всё, не догадывался. Курение было признаком слабости, а Максим Костровский не имел права на слабости. Ни перед друзьями, ни, тем более, перед отцом.
– Идиот, – снова сказал он вслух, выпуская дым в холодный воздух.
Но это слово было уже не о том поступке на мосту. Оно было о нём самом. О том, что происходило внутри. Он закрыл глаза, и перед ним, как на ярком экране, всплыло её лицо. Не то, смущённое и раздражённое в день их "спорного" поцелуя. А другое. То, каким оно было на волейболе – сосредоточенным, азартным, с капелькой пота на виске. То, каким оно становилось, когда она не знала, что он на неё смотрит: задумчивым, немного грустным, таким... настоящим. Рыжие волосы, которые она постоянно пыталась убрать за ухо, но они снова выбивались, будто живая медь. Голубые глаза, которые могли быть холодными, как лёд, а могли вдруг расплыться в такой тёплой, смущённой улыбке, что у него перехватывало дыхание.
Боль в груди снова сжалась, тупая и навязчивая. Он затянулся глубже, пытаясь её задавить. Эта боль была страшнее всего. Потому что была живой. Потому что означала, что он больше не контролирует ситуацию. Не контролирует себя.
Дома был ад. Настоящий, пахнущий разбитой посудой, виски и молчаливыми упрёками ад. Отец, Сергей Костровский, после провала с выкупом территории завода – территории, которую он пять лет методично доводил до ручки, чтобы заполучить за бесценок – превратился в сгусток ярости. Мать, Элина, металась между ним и сыном, как тень между двумя огнями. Её лицо, когда-то живое и светлое, теперь напоминало маску из тонкого, потрескавшегося фарфора. Она улыбалась только Максиму, и даже тогда улыбка доходила до глаз с задержкой, будто ей нужно было время, чтобы вспомнить, как это делается.
– Зачем? – шёпотом спросил он ночную реку. – Зачем она до сих пор с ним?
Они когда-то любили друг друга. Он знал это по старым фотографиям, по редким, пьяным от ностальгии историям матери. Любили безумно, против воли его деда. А теперь от той девушки с сияющими глазами осталась только уставшая женщина, чья жизнь словно прошла через мясорубку. А от того юноши – этот каменный идол в дорогом костюме, для которого люди стали разменными фигурами на шахматной доске.
Именно поэтому Максим всегда держал дистанцию. Не связывался серьёзно. Боялся увидеть в зеркале отцовское отражение. Боялся причинить кому-то такую же боль. Пока в его жизнь не ворвалась она. Со своим смехом, который звучал для его сердца как звон разбитого стекла, и со своей упрямой честностью, против которой он был бессилен.
Стеша выложила ему всё, как на духу: "Она здесь на год, Макс. Только на год. Боится привязываться. Не хочет, чтобы потом было больно". Эти слова должны были охладить, остановить, но сработали с точностью до наоборот. Больно будет в любом случае.
Но ему уже больно.
Год? Что такое год? Мгновение. И в то же время – целая вечность, которую можно наполнить чем-то настоящим. Дикая, юношеская мысль – бросить всё и уехать следом – уже не казалась такой безумной. Он представлял, как могло бы быть. Не так, как у родителей. Иначе. Он бы никогда не смотрел на неё с холодным расчётом. Не заставлял бы прятать улыбку. Он бы... он бы просто был рядом. Готов был носить её на руках каждый день. Молча сидеть рядом, пока она рисует. Слушать её рассказы, даже самые нелепые. Носить бы эти дурацкие цветы, если бы она их любила.
Он бросил окурок в воду, следя, как красная точка гаснет в тёмной глубине. Решение созрело внезапно, ясно и твёрдо, как сталь. Он не отступит. Не сдастся. Пусть она строит стены, пусть отгораживается своим "временным" статусом. Он будет их ломать. Медленно, терпеливо. Потому что эта боль в груди, это постоянное мыслительное жужжание, эта потребность видеть её каждый день – это и было то самое, чего он так боялся и так безнадёжно желал. Настоящее чувство.
– Ладно, рыжая, – сказал он пустому пространству, и уголки его губ дрогнули в слабой улыбке. – Игра началась.
Он завёл мотоцикл, и на этот раз рычание двигателя звучало не как бегство, а как вызов. Обратная дорога домой пролетела в стремительном, почти лихорадочном порыве. В голове уже строились планы, как подойти, что сказать завтра в школе.
Особняк Костровских, огромный и холодный даже в архитектуре, встретил его мрачным молчанием. В прихожей горел только дежурный свет. Часы показывали без пятнадцати час. Из-за двери кабинета доносился приглушённый, но резкий голос отца. Максим замер, снимая куртку. Обычно в такое время Сергей уже отдыхал или работал в полной тишине. Этот голос звучал... опасно.
Максим прислушался, сделав несколько бесшумных шагов по мраморному полу. Дверь в кабинет была приоткрыта на щель, полоска жёлтого света падала в коридор.
– ...понимаю, что ситуация изменилась, – доносился голос отца. Он говорил чётко, отрывисто, как бы отдавая приказы. – Прежние методы не сработали. Лисицын оказался крепче, чем мы думали. Его не пугают ни проверки, ни давление на поставщиков.
Пауза. Он, должно быть, говорил по телефону.
– Нет, я не предлагаю отступать. Ни в коем случае. Просто разговор теперь будет... другим. Более предметным. Нужно найти правильный рычаг. Самый чувствительный. – Ещё одна пауза, более долгая. Максим почувствовал, как по спине пробежали ледяные мурашки. Он прижался к стене, затаив дыхание. – Совершенно верно. Чтобы он сам захотел убраться. Добровольно-принудительно. Всё, что нам нужно – это правильно надавить. И точка давления должна быть абсолютно точной. Договорились. Завтра подробнее.
Раздался короткий гудок – отец положил трубку. Затем послышался скрип кресла и звук наливаемой в бокал жидкости. Максим не двигался. Слова отца крутились в голове, складываясь в ужасающую картину. Он вспомнил сегодняшнюю встречу, бешенство отца, его взгляд, лишённый всякой человечности, когда речь зашла о "конкурентах". А потом – её лицо. Её беззащитную, глупую улыбку.
Сердце упало куда-то в пятки, оставив в груди ледяную пустоту. Он отшатнулся от двери и бесшумно, на цыпочках, пошёл к лестнице. Каждый шаг отдавался гулким стуком в висках.
В своей комнате он запер дверь на ключ, чего не делал никогда. Прислонился лбом к прохладному дереву, пытаясь унять дрожь в руках. В голове неумолимо всплывали обрывки взрослых разговоров, которые он когда-то слышал краем уха: о том, как "убеждали" несговорчивых арендаторов, о странных "несчастных случаях".
– Нет, – прошептал он в полную тишину комнаты. – Нет, нет, нет.
Он подошёл к окну, сжал кулаки так, что ногти впились в ладони. За стеклом спал город, куда она приехала в поисках спокойствия. Теперь он видел его иначе: не как фон для своей юношеской драмы, а как поле боя, где его отец готов был перейти любые границы.
И он, Максим Костровский, сын этого человека, только что решивший бороться за своё чувство, оказался на самой грани. Между верностью семье – этой исковерканной, токсичной семье – и необходимостью защитить ту, кто даже не подозревала, какая тень нависла над её жизнью. Решение, созревшее на мосту, закалилось сейчас, превратившись в нечто большее, чем просто желание завоевать девушку. Это стала клятва. Молчаливая, яростная.
Он не позволит. Что бы ни задумал отец, какую бы "точку давления" он ни избрал, Максим будет щитом. Он не знал как, не знал, что сможет противопоставить ресурсам и воле Сергея Костровского. Но отступать было некуда. Тлеющая в груди искра разгорелась в холодное, решительное пламя.
– Попробуй только, – тихо сказал он в темноту, глядя на отражение своего напряжённого лица в тёмном окне. – Попробуй только до неё дотронуться.
Внизу, в кабинете, хлопнула дверца бара. Ночь за окном была глухой и бесконечно длинной. А до утра, до школы, до её смеха оставалось всего несколько часов. Но теперь каждый из этих часов будет отмеряться не томлением, а тревожным, липким ожиданием удара. И тихой готовностью принять его на себя.
Стук был таким тихим, что сначала показалось, будто это просто ветер пробует на прочность старый особняк. Максим не шевельнулся, продолжая смотреть в тёмное окно, где его собственное отражение смешивалось с ночным городом. Но стук повторился, чуть настойчивее, и он вздохнул, почувствовав, как напряжение, с которым он только что начал справляться, снова накатило волной. Он медленно повернулся, подошёл к двери и открыл её.
Мама стояла в полумраке коридора, закутанная в свой голубой шёлковый халат, который, казалось, впитывал весь скудный свет ночника. Её лицо, обычно тщательно защищённое макияжем и улыбкой, теперь было бледным и открытым, а в глазах читалась усталость и знакомая с детства, тихая тревога. Она смотрела на него, будто пытаясь прочитать что-то на его собственном лице.
– Милый, ты чего так поздно? – её голос был хрипловатым от долгого молчания или, может, от слёз, которые она не позволяла себе пролить. – Я слышала, как ты вернулся. И слышала, как ты ходишь тут... Тревожно как-то.
Максим молча отступил, приглашая её внутрь. Движение было автоматическим, пустым. Он не знал, что сказать. Комната, обычно его крепость, сейчас казалась ему клеткой, наполненной запахом ночной реки и сигаретным дымом, который он не успел выветрить. Элина мягко шагнула внутрь, и её взгляд скользнул по неубранной куртке на стуле, по раскиданным учебникам на столе.
Она не стала ничего говорить, лишь подошла к его кровати и осторожно присела на край, поправив складки халата. Её поза была удивительно хрупкой для женщины, которую он всегда считал несгибаемой опорой в этом доме. Максим закрыл дверь, но не стал возвращаться к окну. Вместо этого он опустился на пол рядом с кроватью, прислонившись спиной к матрасу и вытянув ноги. Пол был прохладным, и этот холод проникал сквозь ткань джинсов, отрезвляюще действуя на разгорячённый мозг.
Наступила тягостная пауза, нарушаемая лишь тиканьем часов на прикроватной тумбочке.
– Мам... – начал он и тут же запнулся, не зная, с чего начать. Вопросов было столько, что они спутывались в один комок где-то в горле. Он посмотрел на её руки, тонкие, с аккуратным маникюром, которые сейчас беспомощно лежали на коленях.
– Ты сегодня был сам не свой, – тихо сказала Элина, не глядя на него. – С самого утра. А теперь вот... пахнет от тебя сигаретами. И глаза... Максим, что случилось?
– Ничего, – буркнул он автоматически, но тут же пожалел. Он повернул голову, глядя на её профиль, освещённый мягким светом настольной лампы. – То есть... не ничего. Всё. Всё случилось.
Он провёл ладонью по лицу, чувствуя набрякшую усталость. И вдруг спросил, сам удивившись прямой мысли:
– Мама, а как вы с папой познакомились? В школе же, да?
Элина слегка вздрогнула, будто вопрос застал её врасплох. Она медленно повернулась к нему, и в её глазах на мгновение промелькнуло что-то далёкое, почти забытое.
– Да, – ответила она, и уголки её губ дрогнули в слабом подобии улыбки. – В старших классах. Он тогда был... ну, таким же задиристым, как ты сейчас. Капитаном школьной баскетбольной команды. Все девчонки вздыхали по нему, а он даже не замечал. Ходил такой важный, с мячом под мышкой.
– А ты? – Максим придвинулся ближе, подтянув колени к груди.
– А я училась в параллельном классе. Тихая, отличница. Носила эти ужасные очки и думала только об уроках. Мы пересеклись на школьном вечере. Он, большой и неуклюжий, пролил на меня лимонад. Весь мой новый свитер. – Она тихо рассмеялась, и этот звук был таким неожиданно живым в мёртвой тишине комнаты. – Я тогда расплакалась. А он не стал извиняться или смеяться. Посмотрел на меня серьёзно и сказал: "Всё, теперь я твой должник. Придётся за тобой ухаживать, чтобы отработать". И вот так... началось.
Максим слушал, затаив дыхание. Он не мог представить отца таким – неловким, романтичным. Тот человек, которого он знал, никогда бы не пролил ничего случайно; он всё просчитывал на десять шагов вперёд.
– Вы сильно любили? – вырвалось у него второй вопрос, более прямой, более болезненный.
Элина замолчала. Её пальцы сжали складки халата.
– Безумно, – прошептала она наконец. – Против всего света. Мои родители были против – говорили, что он выскочка, что у него нет будущего, только амбиции. Его отец, твой дед, тоже был не в восторге – хотел для него партию побогаче. Но мы... мы были как два магнита. Глупые, юные, уверенные, что наша любовь сметёт любые преграды. Мы сбегали с уроков, чтобы просто гулять. Он писал мне записки, которые я до сих пор храню. Казалось, это навсегда.
Её голос дрогнул, и она замолкла, глотая комок в горле. Максим видел, как на её глазах выступили слёзы, но она не дала им скатиться.
– А что случилось? – спросил он тихо, почти боясь услышать ответ. – Почему... почему это ушло? Почему теперь вы... как чужие?
Третий вопрос повис в воздухе, тяжёлый и неудобный. Элина долго молчала, глядя в пустоту. Потом медленно подняла руку и положила её на его голову, начав гладить его волосы мягкими, повторяющимися движениями. Этот жест был таким знакомым, таким утешительным, что у Максима неожиданно сжалось горло.
– Жизнь случилась, Максюш, – сказала она с бездонной грустью. – Амбиции. Бизнес. Деньги. Постепенно они стали важнее всего. Сначала – ради нас, ради будущего, как он говорил. Потом – просто ради самого процесса. Победы. Власти. Любовь... она требует внимания, заботы, времени. А время стало самым дорогим ресурсом. Его всегда не хватало. Насмешки превратились в колкости, нежность – в формальность. Остались только привычка и общие воспоминания, которые со временем тоже поблёкли.
– И как этого... не допустить? – Максим прикрыл глаза, поддаваясь успокаивающему движению её руки. Его голос звучал хрипло, выдавая внутреннюю панику. – Как сделать так, чтобы не превратиться в... в вас?
Элина остановила руку, и он открыл глаза. Она смотрела на него пристально, проницательно, и в её взгляде что-то изменилось. Печаль отступила, уступив место острому, материнскому вниманию. Она изучала его лицо – напряжённый лоб, сжатые губы, тень страдания в глазах, которую он не мог скрыть.
