Но на морозе долго, да ещё голыми, без одежды, не простоишь… Иван мог бы приказать любому солдату вынести снаряд из бани, он был старше всех по званию, но полез сам на рожон, других жалел, своей смерти не боялся. Почему вспомнил эту историю у деда Калача? Потому что что-то тяжёлое и необъяснимое крутилось в его голове, где он пытался найти сходство и различие в жизни собственной и деда. А приказать он действительно мог любому вынести снаряд, но сделал это сам. Снаряд попал как раз прямо в валенок, залез в него, как по заказу. Может, поэтому и не разорвался. Скатили его под гору, наутро подорвали. Иван понимал, что он часто шёл за смертью, как будто искал её, а она словно боялась его и не брала, а дед Калач, наоборот, боялся смерти, бежал от неё, а она – за ним, и тоже не брала. Как будто они оба должны были понять в этой жизни то, что ещё пока не доходило до обоих и не оформилось в их душах и сознании, для этого она и давала им время. Сейчас, сидя с Эммой в русской бане, он почувствовал, что точно такая же тишина была в тот роковой вечер, когда неразорвавшийся снаряд сохранил им всем жизнь, но в дальнейших боях в живых среди тех, кто парился с ним в бане, останется только он один – Иван из детского дома.
И вдруг он услышал мелодичный звук гармони, а из стихов Есенина он называл её тальянкой, и глубокий басистый голос Фёдора, того, у которого жил Баско. Вся деревня уже знала, что это означает: Фёдор принял рюмку домашнего самогона и пел от радости весёлую песню, потому что получил известие, что приезжают внуки и дети, которых он любил и всегда ждал с нетерпением. Пел Фёдор всегда по-разному и на разный мотив одну и ту же сочинённую им песню:
Родился я в большом селе
На пенье хриплых петухов,
Пастух взбивал кнут по росе,
И лай собак сгонял коров.
Деревня мирно оживала
В лучах июльского тепла,
А мать на свет меня рожала —
Испить парного молока…
И вся деревня понимала этот шифр: что едут дети сразу все, одним гуртом, было у него их трое, а теперь уже и шесть внуков. Но если Фёдор пел грустно:
Деревня тихо умирала
От слов людей, как ото льда,
Зачем ты, мать, меня рожала —
Не пить мне больше молока… —
это означало, что приехать все сразу не могут, не получалось в одно время взять отпуск.
А когда все приезжали, садились за стол, и Фёдор, как в счастливые времена, начинал перекличку:
– Иван? – Здесь! – Семён? – Здесь! – Василий? – Здесь!
Потом называл и пересчитывал внуков, а их с каждым годом становилось всё больше. Он чувствовал себя счастливым человеком. Всю жизнь прожил с одной женщиной и любил её до безумия. Ефросинья ему отвечала тем же и не могла представить себя без своего любимого Феденьки.
Говорил Фёдор всегда правду и жил по правде. Не врал никому и никогда – ни жене, ни детям, а начальству резал правду-матку прямо в глаза, поэтому прозвали его бесконвойным.
Говорил он, что если сегодня не проведут газ в деревню, не построят дороги, не облегчат, то есть не механизируют, крестьянский труд, то в следующем веке деревни нашей не будет. Не хочет больше молодёжь жить так. По-человечески хочет. По-людски. Но сделать с ним за его правду горькую ничего не могли: вся грудь в орденах, да ещё на фронте в партию вступил. И никто тогда не подозревал, что слова его станут пророческими: и газ проведут, и дороги построят, а деревня вымрет, потому что сделать-то сделают, о чём Фёдор говорил, да уже поздно будет.
Иван тоже вдруг загрустил, повеяло на него чем-то далёким и близким, чем-то правдивым и настоящим, от чего он бежал, и не признавался себе, и не хотел слышать той правды, которую он знал о себе больше остальных.
Эмма придвинулась к нему, налила в стакан минеральной воды, которую принесла с собой, и спросила у Ивана, не пил ли он по её просьбе три дня. Затем протянула ему маленькую таблетку и сказала:
– Выпей, сейчас всё станет по-другому!
И Иван не задумываясь, беспечно доверяя малознакомой красавице, проглотил пилюлю, запив её минералкой. И тут неожиданно всё изменилось. Мир стал, как по мановению волшебной палочки, другим – красивым и розовым. Он посмотрел направо – там расстилалось огромное поле красных тюльпанов. Он повернул голову налево и увидел нескончаемое поле белых роз. А когда поднял голову вверх, это была зелёная красивая чаща или роща из винограда, заполненная чем-то лёгким, эфемерным, словно голубой дымкой, где парили легко и непринуждённо большие белые птицы, как лебеди, но крупнее их раза в три. А впереди, перед ним, не сидела и не лежала, а как будто повисла в воздухе, не прикладывая к этому никаких усилий, белокурая, бархатная, голубоглазая Эмма и всем своим видом, ласковым и нежным взглядом словно говорила ему:
– Ну, хочешь? Хочешь? Вижу, ты хочешь! Ну, полетай, Ваня!
И стоило ему только чуть-чуть захотеть оторваться от места, только захотеть полетать… он полетел вверх, поднимаясь всё выше и выше. Калачовская баня уменьшалась и уменьшалась, а он поднимался вверх, а там, внизу, оставалось что-то тяжёлое, то, что его мучило и тяготило. Было непосильным грузом только там, внизу. А здесь всё тело было лёгким и неощутимым. И если его теперь уже часто простреливала на земле боль в пояснице или он останавливался и замирал от щемящей боли за грудиной и сильного сердцебиения, то сейчас он нарочно проверил поясницу, резко согнувшись, а её как будто и не было – и поясницы, и боли. Он приложил руку к груди, где должно было быть сердце, и щупал на руке пульс, но ничего не мог понять, потому что их там не было, а было просто легко и хорошо ему здесь, наверху…
Потом он медленно стал опускаться прямо на Эмму и сливаться с ней в единое целое. Пряный, воздушный запах её дорогих духов въедался и входил в него, так что он тоже стал чувствовать его и от себя, именно его, а не запах своих противных, приторно-тошнотворных папирос. А от неё, от Эммы, исходил красивый, дурманящий запах разных цветов и духов, он никогда не мог себе этого представить, что запах бывает красивым.
Он легко выходил из тела Эммы и видел её с высоты двух-трёх метров, удивляясь по-новому, как она хороша и обворожительна, чего нельзя было так вот разглядеть, когда он прижимался к ней всем телом или соприкасался очень близко, тогда, в прошлом, когда он не умел летать, а именно сейчас. И она, тоже немного отделившись от того места, где они только что, несколько минут назад, сидели вместе, теперь плавала в воздухе и могла принять любое положение. Она, обнажённая, представала перед ним то одной, то другой стороной, или он видел её то спереди, то сзади, потом он видел её всю. И это «всё» было сначала как трёхмерное изображение, а дальше он уже не мог понять, как ему удавалось видеть её в четырёхмерном пространстве. То есть тогда он видел её с четырёх сторон одновременно, даже ту сторону её тела, которая была отвёрнута от него, в силу простого геометрического представления из земной жизни. И он понял, что оказался там, где действуют другие законы и другая наука. Но остаются те же чувства, и та же любовь, что неизменно воплощается в красоте женского тела. Это будет будоражить и будет вечно пленять мужское начало и всю его суть, и он не мог уже поверить, что так легко любить, когда видишь безбрежную красоту женской плоти и глубину души сквозь голубые глаза, выразительные и бездонные. В них, как в микроскопе, увеличивалась до видимых для человека размеров великая главная, или основная, частица земного мироздания, или, если хотите, частица для появления разумной жизни.
Очнулся Иван уже в другом месте и пришёл в себя от всего увиденного, а может и содеянного, а он не мог усомниться в том, что обладал этой женщиной и любил её в калачовской бане. Теперь они были у неё в квартире из двух маленьких комнат позади аптеки и под черепичной крышей всего здания. Её комнатки с аптекой были одним одноэтажным строением из красного кирпича с толщиной стен больше метра. Так жили здесь и до неё все провизоры.
Ему было легко и хорошо. Он не пил водку и не хотел. Чудо пилюли ему пришлись по душе, и он решил бросить пить окончательно.
Эмма в это время, а было уже раннее утро, включила патефон, откуда неслись лёгкие песенки на немецком языке. В другой комнате она переоделась в строгий чёрный военный костюм: приталенный китель и юбку – и пританцовывала перед Иваном, или, правильнее сказать, приплясывала, совершая какие-то странные, совсем не похожие на русские танцы движения. И только спустя несколько минут Иван смог понять, что она была в форме офицера СС. В чистой накрахмаленной рубашке, в отутюженном кителе и юбке, будто вся одежда каждый день чистилась, и гладилась, и поддерживалась в аккуратном состоянии, как если в этом по сей день ходят на службу или хранят на тот случай, «если завтра война». А на ногах, на её красивых ногах, блестели чёрные натуральные кожаные немецкие сапоги, плотно обтягивающие её полные тугие икры, – это были настоящие форменные сапоги фашистского офицера. При этом на груди, где он несколько часов назад целовал её соски, а теперь ему хотелось даже сплюнуть, красовались настоящие немецкие награды. Тут Иван не выдержал – трудно сказать, помнил он себя в тот момент или нет, был он в своём уме или не был, но именно так, как он отдавал команду на войне: «Батарея! Огонь!», с остервенением заорал:
– Сними, сука!
Путая проходы, двери, комнаты, натыкаясь на мебель и косяки дверных проёмов, он вышел от неё, обозвав сумасшедшую немку грязной нецензурной русской бранью – матом, и вернулся домой.
Настало благодатное время. Зинаида сразу обратила внимание, что Иван не пьёт и даже не курит, ходит по вечерам в Дом работников просвещения, где собиралась первичная ячейка коммунистической партии села Бакуры. А была она немалочисленной: в селе, где проживало три тысячи человек, коммунистов было 52. Ивану часто поручали делать доклады, и прежде чем выступить с докладом, неугомонный сирота читал их Зинаиде и получал от неё высокое одобрение. Ну и здесь не надо даже лукавить: Иван Акимович Шабалов – офицер, фронтовик, орденоносец, отличник боевой и политической подготовки, один из способных учеников детского дома и офицерских курсов, а потом переросток-студент, блиставший в техникуме пищевой промышленности, – умел делать доклады так, что слушатели замирали, внимали с открытыми ртами и редко даже моргали. Веки словно застывали, а роговицы глаз не сохли, а смачивались слезами радости и гордости за свою страну, как умел преподнести это им Иван. И удивлялись в сосредоточенном упоении его неисчерпаемой фантазии лектора и знатока, каких не было до него в деревне. Так только он умел подать учение о коммунизме, блистал знаниями по истории, географии, политической жизни в стране и за рубежом – конечно, выбирая всё это из газет и журналов, которые он выписывал всегда и читал в большом количестве. Он снова внимательно, уже в который раз, зная их и так хорошо, перечитал «Капитал» Карла Маркса, «Манифест коммунистической партии», «Моральный кодекс строителя коммунизма» и заставил себя, хоть и брезгливо относился к этому, прочитать библию.
И он верил, как и прежде, в справедливое торжество социалистического уклада экономики, верил Сталину, сомневался в действиях Хрущёва по раскрытию так называемого культа личности великого вождя и в свои годы уже не один раз побывал в мавзолее Ленина, куда хотел и собирался свозить Вовку.
На его лекции ходили особо просвещённые, дотошные и любопытные слушатели, когда-то ставшие членами партии. Иногда коммунистами становились не по зову сердца, а вынужденные это сделать из-за предложенной должности или по другим причинам, когда отказаться от вступления в её ряды было труднее, чем согласиться. Но те, кто вступил на фронте, выгоды не знали, кроме одной – поднять в атаку упавшую на землю роту под огнём врага и зачастую из-за этого первыми умереть за Родину.
И те, кто пришёл в партию без всякой корысти, проявляли настоящую озабоченность судьбой страны и людей её при разговоре с Иваном после лекций или докладов.
– Скажите, Иван Акимович, возможна ли сейчас Третья мировая война? – спросил тракторист Семён.
– Нет! – однозначно ответил Иван. – Испытания водородной бомбы поставили мир на край пропасти, гибели! Мало кто знает, что началась цепная реакция и взрыв стал пожирать кислород атмосферы! Это был бы конец. Но неожиданно цепная реакция прекратилась! Остановилась! Хорошо, заряд бомбы сделали в два раза меньше, чем задумывалось изначально!
– Но если американцы первыми нанесут удар, мы же ответим? – настаивал Семён.
– Нет! Никогда! Ни в коем случае! Поедем и будем договариваться!
Тут удивились вся оставшаяся после лекции группа, человек из десяти сельских коммунистов.
– Да! Да! Наши руководители в первую очередь захотят этого больше всего и больше всех! Не будем скрывать, что они живут хорошо. У Ленина после смерти было на счету около одного миллиона долларов, а у Сталина – два!
Все ахнули, а Иван испугался, что завтра он будет уже отвечать на вопросы в КГБ, писать не объяснительную записку, а протокол допроса, как он почерпнул эти знания из антисоветской литературы, и как минимум прощаться с партийным билетом. Но проблема его была в том, что люди, неожиданно бросившие пить, сразу становятся смелыми и критичными по отношению к власти. Потому что думают, что если они пили и их не увольняли с работы, то как сейчас и за что могут уволить, если человек не пьёт и не прогуливает, а за партийный билет ещё можно будет побороться. Но он всё равно решил смягчить свои тезисы и легко перевёл разговор в более удобное русло:
– Я бы на месте партийного аппарата сделал по-другому, даже очень просто. Главнокомандующий должен отдать приказ, и две атомные подводные лодки всплывут у восточного и западного берегов Америки с полным боекомплектом ядерных ракет. Моряки выходят на поверхность лодок – назовём это палубой, и пляшут матросский танец яблочко, а один держит бикфордов шнур и зажигалку. Вот смотрите, американцы: взрыв двух подводных лодок с одного и другого берегов Америки уничтожит сразу и навсегда материк, его зальют Атлантический и Тихий океаны, потому что уровень земли вашей части суши ниже уровня обоих океанов! – злорадно подвёл итог Иван как настоящий коммунист, и теперь партбилет, решил он, не отберут.
– Ну а как быть с социалистическим укладом экономики? Американцы живут лучше нас. Везде пишут: догоним и перегоним Америку! – встряла в разговор доярка Рая.
– Думаю, что будет смешанная экономика. Можешь быть частником – иди работай. Не получилось – давай, миленький, возвращайся, – ухмыльнулся Иван.
– И что, это всё при однопартийной системе?! – засомневался третий слушатель, которого Иван не запомнил и не знал, кто он и откуда.
– Коммунистических партий может быть и две, и три. Пусть смело говорят о недостатках друг друга, а народ выберет, кому править! – Тут Иван понял, что его опять заносит, и решил партийный форум закончить. – Извините, товарищи, ещё до дому далеко добираться.
Возле школы его ждал вороной жеребец с бричкой, где он специально его привязал, подальше от глаз сельских коммунистов, чтобы не подумали, что он использует в личных целях государственное имущество, в том числе коня.
Но счастье Зинаиды длилось недолго – ровно столько, сколько Иван принимал таблетки, которые дала ему Эмма Генриховна, их ему хватило на месяц. И Зинаида за это время успела заметить, что у него стали слишком узкие зрачки и непохожее на его обычное поведение. Адрес этого счастья она хорошо знала. И в один из обычных дней она вышла из амбулатории, прошла дворами двухэтажной больницы, мимо нового кинотеатра, который был от неё по левую руку, а по правую – почта, вышла на ту улицу, где была большая красивая деревенская аптека с высоким стеклянным витражом. Говорили, что Эмма Генриховна на этот витраж потратила собственные деньги, чтобы он радовал её и всех, кто будет приходить в аптеку.
Встреча с Эммой оказалась не такой, какой Зинаида её себе представляла. Она увидела перед собой настолько красивую женщину, что невольно стала вспоминать, видела ли она когда-нибудь такую красоту в настоящей жизни или даже в кино, и не могла припомнить. И эта красота женского лица и точёной фигуры сбивала её с толку и уводила от тех слов, какие она собиралась сказать. А хотела она сказать, что Иван с лёгкой руки этой подлой женщины употребляет какие-то таблетки странного содержания и воздействия на него, что, возможно, это наркотики и она, Зинаида, будет вынуждена поехать в Саратов, в приёмную КГБ. Она слышала о причастности Эммы в прошлом к этой конторе, и она, Зинаида, всё об этом расскажет там. Но ничего этого в этот раз она не сказала Эмме, не смогла произнести ни слова, и пауза молчания между двумя женщинами затянулась слишком надолго. Эмма предложила чаю. Зинаида попросила воды, и выпила залпом почти полный стакан, и осторожно, на ощупь, как ходят слепые люди, пошла на выход. Эмма шла за ней и, подбирая нужные слова, спросила:
– Зачем вы приходили? Вы что-то хотели?
– Уже ничего! – задумчиво ответила Зинаида.
А в доме у Шабаловых снова начался кошмар. Иван каждую ночь орал, надрывая горло и связки, отчего у него на шее надувались вены и краснело лицо:
– Батарея, огонь! Не пройдут!.. мать их! Анюта… ты плачешь… прости меня!.. Прости!
Зинаиде приходилось будить мужа, потому что его крик переходил в состояние, похожее на эпилептический припадок, когда он бился в судорогах, как безумный, и изо рта у него шла серая пена, и он мог, чего боялась в это время Зинаида, откусить себе язык. Она давно поняла, что у него кончились таблетки. Но боялась на этот счёт что-то сказать, потому что Иван будет её бить. Она хотела и думала, что Иван переболеет, переломит себя, выйдет, возможно, из наркотической зависимости или только забвения в результате абстинентного синдрома – синдрома резкой отмены, ведь зависимость не могла ещё развиться. Она догадывалась, что он их принимает не слишком долго, и на самом деле это было правдой. Ей стало это понятно окончательно, когда она сходила к Эмме, и теперь у неё теплилась надежда, что вдруг та знает, как лечить «русскую болезнь». Ведь о ней недаром ходили разные колдовские слухи. И, может, немцы давно уже нашли такую таблетку, и вовсе это окажется не наркотик, а лекарство, и муж навсегда перестанет пить и курить. К ним опять вернётся счастье, которое длилось у них несколько дней, подумала Зинаида, но тогда пусть придёт другая жизнь, она родит ему второго ребёнка, ведь они ещё молоды и им не поздно начать всё заново, с чистого листа, и разжечь снова огонь любви и очаг семейного счастья.
Но Иван в очередной раз неумолимо двинулся к Эмме. Он шёл пешком, шёл быстро, торопился, и тех, кто ему попадался навстречу и здоровался с ним, он не замечал, но в ответ говорил «здравствуйте» или «здорово», в зависимости от того, слышал он женский голос или мужской. По улицам Кобелёвке и Орловке он шёл быстро, почти бежал. Здесь у него уже было столько знакомых, что он неслучайно прибавил ход, чтобы никого не видеть, но вольно или невольно всё равно попадались прохожие, хорошо знавшие его, останавливались и недоумённо оглядывались назад, обращая внимание на его ужасный вид, хмурый, со злобным взглядом исподлобья, с большими чёрными кругами под глазами. Потом он вышел к домам, стоявшим у реки, здесь у них был с Зинаидой второй огород, а первый – возле дома, на которых они выращивали картошку. Затем длинный путь вдоль реки, снова дома – эти стояли прямо на высоком берегу. Наконец, школа справа и скобяной магазин с мужем Касьянихи. Слева – амбулатория, детский сад, ясли. Дальше, справа, больница, а слева – старый клуб и дома, где жили хирург Москвичёв с семьёй. Но Иван сквозь смуту происходящих событий, которые закрывали ему сейчас сознание и здравый смысл, всё равно понимал, что ему никак нельзя встречаться с Зинаидой, поэтому он резко взял вправо. По пути справа от него опять была школа, её фасад, здесь он уже резко свернул влево, на большую главную дорогу в самом центре села. Не успевая оглядеться и подумать, как на фронте, фиксируя одним взглядом, словно сквозь подзорную трубу или в бинокль, оценивал сразу всё поле зрения, вращая головой, как перископом подводной лодки… Да, он понял, что идёт правильно к цели. Слева от него теперь уже стоял дом Сашки Шалагаева, начальника сельского аэропорта, как это ни громко звучит. Потом будет почта и новый клуб, но он уже знает, что от почты нужно свернуть вправо, и он сворачивает, и здесь, по правой стороне улицы, наконец находит красиво оформленную витрину аптеки и переводит дух…
Эмма как будто его ждала, она словно знала, что он придёт. Конечно, это было нетрудно просчитать: она знала, что он придёт, когда кончатся таблетки, но снова играть в эту игру она не хотела и не могла. Она боялась. Она прочувствовала слова Зинаиды, словно услышала их, хотя та и молчала. Она поверила, что Зинаида действительно сообщит в контору, и не тем руководителям, которые были давно у руля, а тем, которые есть у неё условно теперь, и они помогали ей с устройством в жизни и на работу в аптеку на её родине – в красивом селе Бакуры.
Ей не нужны были скандалы. Ей нужно было тихо и спокойно дожить свою жизнь. Кроме неё никого уже из их рода не осталось, чтобы ухаживать за могилами всех Раппопортов и Франкфуртов. Они были предками и составляли для неё родословную. Все бы жили и продолжали их род в этой сказочной глухой русской деревне, если бы не две мировые войны, оборвавшие жизнь последних наследников, кроме неё. Но она поняла, что продолжить свой род ей не удастся теперь никогда. Иван стоял напротив неё, глядя налившимися кровью бычьими глазами через прилавок аптеки, а она отводила свой взгляд в сторону, рассказывая, как она хотела помочь ему бросить пить. Когда он понял, что таблеток больше не будет, он перепрыгнул, скорее даже перемахнул или перелетел, через прилавок, достаточно высокий. Отшвырнул Эмму и прошёл в её комнаты, которые соединялись изнутри с аптекой, нашёл старый военный чемодан, в нём она хранила фашистскую форму СС, и вышел вместе с чемоданом через другую дверь, которая вела из квартиры во двор. Он не пошёл старой дорогой, а быстро стал уходить на южную сторону села, получалось – в сторону роддома, вдоль множества построек и домов, и брал всё левее и левее, направляясь дальше в сторону маслозавода на запад. И вышел через длинный путь к колхозным и совхозным фермам и конюшням. И, пройдя дальше и оставляя их слева от себя, наконец ступил на земляную насыпь, как на плотину через всё колхозное поле, специальное дорожное возвышение, чтобы не тонули повозки, телеги и машины в мягком грунте колхозных полей, и дошёл к новому, достраивающемуся маслозаводу, на самый берег реки Сердобы. Оставил чемодан возле воды. На старом заводе из машины взял канистру с бензином, облил чемодан с гестаповской формой и поджёг всё это имущество честной немки. Она хранила чемодан с формой, потому что это была та единственная нить, которая связывала её с молодостью, с прошлым и со всей её жизнью. Другой жизни у неё не было и не могло уже быть. У неё не было настоящей молодости и счастья, у неё не было фотографий, которые хранят русские девушки всю жизнь и ими дорожат и хвалятся. Долгое время она жила под чужим именем и с чужой судьбой, с чужой легендой о себе. А на самом деле она была героической советской разведчицей, сделавшей так много для этой страны и для этого и для других Иванов, который презирал её сейчас и ненавидел. И может быть, только за то, что у неё сохранилась немецкая форма, или за то, что она желала помочь ему бросить пить. Она хотела, чтобы он начал новую жизнь, освободился от страшной болезни, от её зависимости, забыл про алкоголизм навсегда. Она дала ему те таблетки, что сохранились у неё ещё со времён работы в тайной лаборатории, которые, по её мнению, смогли бы помочь ему осознать весь трагизм своей тяжёлой, хронической и плохо поддающейся излечению болезни и повлиять на его сознание и разум.
Когда Иван бросил пить, по деревне ходили слухи, что Эмма настоящая ведьма, она знает секрет человеческого счастья и горя. Но когда Иван сжёг её форму, стали ходить другие слухи – что у неё было две человеческие кожи, как два комбинезона. Фашисты, мол, давно научились это делать; одна настоящая – её, и иная – кожа молодой красивой девушки, которую она надевала и была для всех молодой и красивой, но теперь она неожиданно появилась за прилавком аптеки и выглядела жёлтой, сморщенной и старой.
В деревне верили и не верили этому, но всё равно боялись даже ходить в сторону аптеки.
Жалели Ивана и сочувствовали ему, ведь теперь, думали все, она снова нашлёт на него порчу, и он будет пить, и погубит себя, и искалечит жизнь жене и сыну.
Вовку в деревне тоже жалели и любили, как и Зинаиду. А Вовка по-настоящему полюбил деревню, свою малую родину, хотя тогда он ещё плохо понимал и различал значения слов «малая и большая родина», потому что редко куда ездил. Возили его в Екатериновку на грузовой машине, которую ужасно трясло на ухабах не асфальтированных дорог, и его всегда тошнило и рвало, как будто выворачивало желудок наизнанку. Летал на кукурузнике в Саратов, но его и там ещё хуже тошнило и рвало, потому что остановиться и выйти, как из машины, подышать свежим воздухом было невозможно. Поэтому в самолёте давали чёрный, из плотной бумаги пакет, а если нужно, и два, и три, и вот Вовка их до Саратова наполнял «своим содержимым».
– Да, – говорил отец, – лётчиком ты точно не станешь.
Но он полюбил широкие поля и леса, покрытые густой зеленью летом, а весной – разноцветьем от белого и сиреневого до розового и красного цветущего перелива, наполняясь всеми цветами радуги и оттенками всех проявлений цвета самой природы. Зимой всё село покрывалось снегом, толстым слоем с синеватым оттенком, и плотный тулуп снежного покрова хранил и укрывал бакурскую землю от сильных морозов.
Вовка любил ясли, детский сад, особенно сильно он запомнил детский сад, где была воспитательница – молодая и красивая Людмила Валерьевна, не имевшая на то время семьи и своих детей и отдававшая все нежные свои материнские чувства и часть жизни на воспитание сельских детишек. Вовка иногда по-детски думал и жалел, что у них большая разница в возрасте. Воспитательница ему нравилась так сильно, что если бы он мог сразу вырасти и стать большим, он полюбил бы её, как любят друг друга взрослые люди – мужчины и женщины, хотя он думал об этом не оттого, что знал «взрослую» любовь, а потому что ему так хотелось, через сознание детского восприятия. Его детская душа, уже настрадавшаяся от сложностей в семейной жизни, где он нагляделся на родителей, росла и мужала. Он хотел стать сильным, стать личностью с натурой настоящего человека, закалённого деревенской жизнью, несмотря на то что он был неказистым, слабым, с тяжёлыми последствиями рахита, с ослабленным слухом. Потом ему выставят безжалостные диагнозы гиперметропия, астигматизм, нистагм – это всё относилось к тому, что он от рождения был слабовидящим, и станет быстро очкариком, стесняясь этого и переживая, и долго не будет носить очки и из-за этого больше терять зрение, и оно у него будет падать ещё быстрее.
Но любовь к деревенской жизни, память о её людях, неутомимых тружениках, тёплые воспоминания о Людмиле Валерьевне останутся у него на всю жизнь.
Сами бакурчане, деревенский клуб, куда он бегал много раз смотреть «Неуловимых мстителей», колхозные поля, многие из которых лежали прямо позади домов, и он легко уже различал пшеницу, рожь, овёс, – ему всё это нравилось. Он заходил на середину поля, ложился прямо на этот жёлтый или зелёный ковёр и мог часами глядеть в голубое небо с плывущими по нему облаками. Они меняли свою форму, напоминая ему разных животных или, чаще, корабли и машины. Всё это по отдельности или вместе накладывалось на его память и душу. Оставалось навсегда нескончаемым счастьем и несмываемым впечатлением детского восторга и становилось ключевой чертой характера от силы своего восприятия. Он формировался и становился одновременно жёстким и добрым, порою сильным, а иногда слабым, но не раз Вовка клялся самому себе, что никогда не станет пьющим или нечестным, злым или мстительным или позволит себе забыть когда-нибудь любовь и заботу своей матери, родившей его на просторах малой родины – на бакурской земле.
В одну из зим снег покрыл деревню под самые крыши домов, а некоторые постройки занёс полностью. К несчастью, после таких зим случались сильные наводнения. Но такие зимы сами по себе были по-особому хороши. Это была одна большая сказка, а вид деревни становился проявлением богатой фантазии самого Создателя. Всё гениальное и красивое, о чём уже стал задумываться и Вовка, природа сочиняла и писала сама, где кисть или перо были в руках провидения. И только кому-нибудь это нужно было увидеть, и оно появлялось на бессмертных холстах великих художников: Левитана, Саврасова, Серова или других мастеров гениальных полотен…
Необыкновенное чудо поражало воображение сельчан: пушистые ветви деревьев, сероватый тёплый дымок вился из больших великанов-сугробов, под снегом которых скрылись бревенчатые избы, обогреваемые жаром русских печей, испускавших этот дымок… Как будто всё говорило: смотрите, скоро и этого не будет, всё растает, когда придёт весна, ничто в этом мире не вечно, красота мимолётна, но незабываема в человеческих воспоминаниях, застывшая в памятных образах великих произведений…
Вот в такую зиму Вовка позвал соседа Юрку, сына Сиротиных, ставшего ему другом, прыгать с крыши домов и сараев в огромные сугробы, и через час они стали мокрыми до последней нитки. Сушиться пошли к Вовке. Иван не жалел угля, топил много: антрацит был на заводе главным топливом, он брал его сколько хотел. Одно плохо, что печь у них была слабой, места занимала много, но никогда не нагревалась так, чтобы рука не могла терпеть, если её приложить в зале или в спальне, куда выходили боковины и углы печи. Известный в деревне печник, которого вызывали, чтобы он чем-то помог, обычно долго возился с печью Шабаловых, потом беспомощно разводил руками и предлагал сложить печь заново, по-другому, как у Дуни, а он клал и у неё такую же русскую печь, и топили её дровами да кизяками, а не антрацитом. Жара была несусветная. А на самой печи можно было лежать и лечить радикулит. А какие щи да каши запаривала Дуня – не пересказать словами, а тыква из печи, когда приходили Иван вместе с Зинаидой и Вовкой, чтобы погреться в сильные морозы, была необыкновенным лакомством: она становилась коричневой и сладкой, как конфеты ириски, что особенно любили Вовка и подросший внук Дуни Женька.