Я не искал в цветущие мгновенья Твоих, Кассандра, губ, твоих, Кассандра, глаз, Но в декабре – торжественное бденье — Воспоминанье мучит нас!
И в декабре семнадцатого года Всё потеряли мы, любя: Один ограблен волею народа, Другой ограбил сам себя…
Когда-нибудь в столице шалой, На скифском празднике, на берегу Невы, При звуках омерзительного бала Сорвут платок с прекрасной головы…
Но если эта жизнь – необходимость бреда И корабельный лес – высокие дома, — Лети, безрукая победа, Гиперборейская чума!
На площади с броневиками Я вижу человека: он Волков горящими пугает головнями — Свобода, равенство, закон!
* * *
В тот вечер не гудел стрельчатый лес органа, Нам пели Шуберта – родная колыбель! Шумела мельница, и в песнях урагана Смеялся музыки голубоглазый хмель.
Старинной песни мир – коричневый, зеленый, Но только вечно-молодой, Где соловьиных лип рокочущие кроны С безумной яростью качает царь лесной.
И сила страшная ночного возвращенья Та песня дикая, как черное вино: Это двойник – пустое привиденье — Бессмысленно глядит в холодное окно!
* * *
На страшной высоте блуждающий огонь, Но разве так звезда мерцает? Прозрачная звезда, блуждающий огонь, Твой брат, Петрополь, умирает.
На страшной высоте земные сны горят, Зеленая звезда мерцает. О, если ты звезда, – воде и небу брат, Твой брат, Петрополь, умирает.
Чудовищный корабль на страшной высоте Несется, крылья расправляет — Зеленая звезда, в прекрасной нищете Твой брат, Петрополь, умирает.
Прозрачная весна над черною Невой Сломалась. Воск бессмертья тает. О, если ты звезда, – Петрополь, город твой, Твой брат, Петрополь, умирает.
* * *
Когда в теплой ночи замирает Лихорадочный форум Москвы И театров широкие зевы Возвращают толпу площадям —
Протекает по улицам пышным Оживленье ночных похорон: Льются мрачно-веселые толпы Из каких-то божественных недр.
Это солнце ночное хоронит Возбужденная играми чернь, Возвращаясь с полночного пира Под глухие удары копыт.
И как новый встает Геркуланум, Спящий город в сияньи луны: И убогого рынка лачуги, И могучий дорический ствол.
* * *
Прославим, братья, сумерки свободы, Великий сумеречный год! В кипящие ночные воды Опущен грузный лес тенет. Восходишь ты в глухие годы — О солнце, судия, народ!
Прославим роковое бремя, Которое в слезах народный вождь берет. Прославим власти сумрачное бремя, Ее невыносимый гнет. В ком сердце есть – тот должен слышать, время, Как твой корабль ко дну идет.
Мы в легионы боевые Связали ласточек – и вот Не видно солнца; вся стихия Щебечет, движется, живет; Сквозь сети – сумерки густые — Не видно солнца и земля плывет.
Ну что ж, попробуем: огромный, неуклюжий, Скрипучий поворот руля. Земля плывет. Мужайтесь, мужи. Как плугом океан деля, Мы будем помнить и в летейской стуже, Что десяти небес нам стоила земля.
Tristia
Я изучил науку расставанья В простоволосых жалобах ночных. Жуют волы, и длится ожиданье, Последний час вигилий городских. И чту обряд той петушиной ночи, Когда, подняв дорожной скорби груз, Глядели вдаль заплаканные очи И женский плач мешался с пеньем муз.
Кто может знать при слове – расставанье, Какая нам разлука предстоит? Что нам сулит петушье восклицанье, Когда огонь в акрополе горит? И на заре какой-то новой жизни, Когда в сенях лениво вол жует, Зачем петух, глашатай новой жизни, На городской стене крылами бьет?
И я люблю обыкновенье пряжи: Снует челнок, веретено жужжит.
Смотри: навстречу, словно пух лебяжий, Уже босая Делия летит! О, нашей жизни скудная основа! Куда как беден радости язык! Всё было встарь. Всё повторится снова. И сладок нам лишь узнаванья миг.
Да будет так: прозрачная фигурка На чистом блюде глиняном лежит, Как беличья распластанная шкурка, Склонясь над воском, девушка глядит. Не нам гадать о греческом Эребе, Для женщин воск – что для мужчины медь, Нам только в битвах выпадает жребий, А им дано гадая умереть.
* * *
На каменных отрогах Пиэрии Водили музы первый хоровод, Чтобы, как пчелы, лирники слепые Нам подарили ионийский мед И холодком повеяло высоким От выпукло-девического лба, Чтобы раскрылись правнукам далеким Архипелага нежные гроба.
Бежит весна топтать луга Эллады, Обула Сафо пестрый сапожок, И молоточками куют цикады, Как в песенке поется, перстенек. Высокий дом построил плотник дюжий. На свадьбу всех передушили кур, И растянул сапожник неуклюжий На башмаки все пять воловьих шкур.
Нерасторопна черепаха-лира, Едва-едва, беспалая, ползет. Лежит себе на солнышке Эпира,
Тихонько грея золотой живот. Ну кто ее такую приласкает, Кто спящую ее перевернет — Она во сне Терпандра ожидает, Сухих перстов предчувствуя налет.
Поит дубы холодная криница, Простоволосая шумит трава, На радость осам пахнет медуница. О, где же вы, святые острова, Где не едят надломленного хлеба, Где только мед, вино и молоко, Скрипучий труд не омрачает неба И колесо вращается легко.
* * *
В хрустальном омуте какая крутизна! За нас сиенские предстательствуют горы, И сумасшедших скал колючие соборы Повисли в воздухе, где шерсть и тишина.
С висячей лестницы пророков и царей Спускается орган, святого духа крепость, Овчарок бодрый лай и добрая свирепость, Овчины пастухов и посохи судей.
Вот неподвижная земля, и вместе с ней Я христианства пью холодный горный воздух, Крутое «Верую» и псалмопевца роздых, Ключи и рубища апостольских церквей.
Какая линия могла бы передать Хрусталь высоких нот в эфире укрепленном, И с христианских гор в пространстве изумленном, Как Палестрины песнь, нисходит благодать.
* * *
Сестры – тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы. Медуницы и осы тяжелую розу сосут; Человек умирает. Песок остывает согретый, И вчерашнее солнце на черных носилках несут.
Ах, тяжелые соты и нежные сети! Легче камень поднять, чем имя твое повторить. У меня остается одна забота на свете: Золотая забота, как времени бремя избыть.
Словно темную воду, я пью помутившийся воздух. Время вспахано плугом, и роза землею была. В медленном водовороте тяжелые нежные розы, Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела.
* * *
Вернись в смесительное лоно, Откуда, Лия, ты пришла, За то, что солнцу Илиона Ты желтый сумрак предпочла.
Иди, никто тебя не тронет, На грудь отца в глухую ночь Пускай главу свою уронит Кровосмесительница-дочь.
Но роковая перемена В тебе исполниться должна: Ты будешь Лия – не Елена, Не потому наречена,
Что царской крови тяжелее Струиться в жилах, чем другой, — Нет, ты полюбишь иудея, Исчезнешь в нем – и бог с тобой.
* * *
Веницейской жизни, мрачной и бесплодной, Для меня значение светло: Вот она глядит с улыбкою холодной В голубое дряхлое стекло.
Тонкий воздух кожи. Синие прожилки. Белый снег. Зеленая парча. Всех кладут на кипарисные носилки, Сонных, теплых вынимают из плаща.
И горят, горят в корзинах свечи, Словно голубь залетел в ковчег. На театре и на праздном вече Умирает человек.
Ибо нет спасенья от любви и страха: Тяжелее платины Сатурново кольцо! Черным бархатом завешенная плаха И прекрасное лицо.
Тяжелы твои, Венеция, уборы, В кипарисных рамах зеркала. Воздух твой граненый. В спальне тают горы Голубого дряхлого стекла.
Только в пальцах роза или склянка — Адриатика зеленая, прости! Что же ты молчишь, скажи, венецианка, Как от этой смерти праздничной уйти?
Черный Веспер в зеркале мерцает. Всё проходит. Истина темна. Человек родится. Жемчуг умирает. И Сусанна старцев ждать должна.
Феодосия
Окружена высокими холмами, Овечьим стадом ты с горы сбегаешь И розовыми, белыми камнями В сухом прозрачном воздухе сверкаешь. Качаются разбойничьи фелюги, Горят в порту турецких флагов маки, Тростинки мачт, хрусталь волны упругий И на канатах лодочки-гама́ки.
На все лады, оплаканное всеми, С утра до ночи «яблочко» поется. Уносит ветер золотое семя — Оно пропало, больше не вернется. А в переулочках, чуть свечерело, Пиликают, согнувшись, музыканты, По двое и по трое, неумело, Невероятные свои варьянты.
О, горбоносых странников фигурки! О, средиземный радостный зверинец! Расхаживают в полотенцах турки, Как петухи, у маленьких гостиниц. Везут собак в тюрьмоподобной фуре, Сухая пыль по улицам несется, И хладнокровен средь базарных фурий Монументальный повар с броненосца.
Идем туда, где разные науки И ремесло – шашлык и чебуреки, Где вывеска, изображая брюки, Дает понятье нам о человеке. Мужской сюртук – без головы стремленье, Цирюльника летающая скрипка И месмерический утюг – явленье Небесных прачек – тяжести улыбка.
Здесь девушки стареющие в челках Обдумывают странные наряды, И адмиралы в твердых треуголках Припоминают сон Шехерезады. Прозрачна даль. Немного винограда. И неизменно дует ветер свежий. Недалеко до Смирны и Багдада, Но трудно плыть, а звезды всюду те же.
* * *
Когда Психея-жизнь спускается к теням В полупрозрачный лес, вослед за Персефоной, — Слепая ласточка бросается к ногам С стигийской нежностью и веткою зеленой.
Навстречу беженке спешит толпа теней, Товарку новую встречая причитаньем, И руки слабые ломают перед ней С недоумением и робким упованьем.
Кто держит зеркальце, кто баночку духов, Душа ведь – женщина, ей нравятся безделки! — И лес безлиственный прозрачных голосов Сухие жалобы кропят, как дождик мелкий.
И в нежной сутолке, не зная, что начать, Душа не узнает прозрачныя дубравы, Дохнет на зеркало и медлит передать Лепешку медную с туманной переправы.
* * *
Я слово позабыл, что я хотел сказать. Слепая ласточка в чертог теней вернется На крыльях срезанных, с прозрачными играть. В беспамятстве ночная песнь поется.
Не слышно птиц. Бессмертник не цветет. Прозрачны гривы табуна ночного. В сухой реке пустой челнок плывет. Среди кузнечиков беспамятствует слово.
И медленно растет, как бы шатер иль храм: То вдруг прокинется безумной Антигоной, То мертвой ласточкой бросается к ногам, С стигийской нежностью и веткою зеленой.
О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд, И выпуклую радость узнаванья: Я так боюсь рыданья аонид, Тумана, звона и зиянья!
А смертным власть дана любить и узнавать, Для них и звук в персты прольется! Но я забыл, что я хочу сказать, — И мысль бесплотная в чертог теней вернется.
Всё не о том прозрачная твердит, Всё – ласточка, подружка, Антигона… А на губах, как черный лед, горит Стигийского воспоминанье звона.
* * *
В Петербурге мы сойдемся снова, Словно солнце мы похоронили в нем, И блаженное, бессмысленное слово В первый раз произнесем. В черном бархате советской ночи, В бархате всемирной пустоты, Всё поют блаженных жен родные очи, Всё цветут бессмертные цветы.
Дикой кошкой горбится столица, На мосту патруль стоит, Только злой мотор во мгле промчится И кукушкой прокричит.
Мне не надо пропуска ночного, Часовых я не боюсь: За блаженное, бессмысленное слово Я в ночи советской помолюсь.
Слышу легкий театральный шорох И девическое «ах» — И бессмертных роз огромный ворох У Киприды на руках. У костра мы греемся от скуки, Может быть, века пройдут, И блаженных жен родные руки Легкий пепел соберут.
Где-то хоры сладкие Орфея И родные темные зрачки, И на грядки кресел с галереи Падают афиши-голубки. Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи, В черном бархате всемирной пустоты Всё поют блаженных жен крутые плечи, А ночного солнца не заметишь ты.
* * *
Чуть мерцает призрачная сцена, Хоры слабые теней, Захлестнула шелком Мельпомена Окна храмины своей. Черным табором стоят кареты, На дворе мороз трещит, Всё космато: люди и предметы, И горячий снег хрустит.
Понемногу челядь разбирает Шуб медвежьих вороха. В суматохе бабочка летает. Розу кутают в меха. Модной пестряди кружки и мошки.
Театральный легкий жар, А на улице мигают плошки И тяжелый валит пар.
Кучера измаялись от крика, И храпит и дышит тьма. Ничего, голубка Эвридика, Что у нас студеная зима. Слаще пенья итальянской речи Для меня родной язык, Ибо в нем таинственно лепечет Чужеземных арф родник.
Пахнет дымом бедная овчина. От сугроба улица черна. Из блаженного, певучего притина К нам летит бессмертная весна; Чтобы вечно ария звучала: «Ты вернешься на зеленые луга», — И живая ласточка упала На горячие снега.
* * *
Мне Тифлис горбатый снится, Сазандарей стон звенит, На мосту народ толпится, Вся ковровая столица, А внизу Кура шумит.
Над Курою есть духаны, Где вино и милый плов, И духанщик там румяный Подает гостям стаканы И служить тебе готов!
Кахетинское густое Хорошо в подвале пить, —
Там в прохладе, там в покое Пейте вдоволь, пейте двое: Одному не надо пить!
В самом маленьком духане Ты обманщика найдешь, Если спросишь «Телиани» — Поплывет Тифлис в тумане, Ты в бутылке поплывешь.
Человек бывает старым, А барашек молодым, И под месяцем поджарым С розоватым винным паром Полетит шашлычный дым…
* * *
Возьми на радость из моих ладоней Немного солнца и немного меда, Как нам велели пчелы Персефоны.
Не отвязать неприкрепленной лодки. Не услыхать в меха обутой тени. Не превозмочь в дремучей жизни страха.
Нам остаются только поцелуи, Мохнатые, как маленькие пчелы, Что умирают, вылетев из улья.
Они шуршат в прозрачных дебрях ночи, Их родина – дремучий лес Тайгета, Их пища – время, медуница, мята…
Возьми ж на радость дикий мой подарок — Невзрачное сухое ожерелье Из мертвых пчел, мед превративших в солнце!
* * *
За то, что я руки твои не сумел удержать, За то, что я предал соленые нежные губы, Я должен рассвета в дремучем акрополе ждать — Как я ненавижу пахучие, древние срубы!
Ахейские мужи во тьме снаряжают коня, Зубчатыми пилами в стены вгрызаются крепко. Никак не уляжется крови сухая возня, И нет для тебя ни названья, ни звука, ни слепка.
Как мог я подумать, что ты возвратишься, как смел? Зачем преждевременно я от тебя оторвался? Еще не рассеялся мрак и петух не пропел, Еще в древесину горячий топор не врезался.
Прозрачной слезой на стенах проступила смола, И чувствует город свои деревянные ребра, Но хлынула к лестницам кровь и на приступ пошла, И трижды приснился мужам соблазнительный образ.
Где милая Троя? Где царский, где девичий дом? Он будет разрушен, высокий Приамов скворешник. И падают стрелы сухим деревянным дождем, И стрелы другие растут на земле, как орешник.
Последней звезды безболезненно гаснет укол, И серою ласточкой утро в окно постучится, И медленный день, как в соломе проснувшийся вол, На стогнах, шершавых от долгого сна, шевелится.
* * *
Мне жалко, что теперь зима И комаров не слышно в доме, Но ты напомнила сама О легкомысленной соломе.
Стрекозы вьются в синеве, И ласточкой кружится мода, Корзиночка на голове — Или напыщенная ода?
Советовать я не берусь, И бесполезны отговорки, Но взбитых сливок вечен вкус И запах апельсинной корки.
Ты всё толкуешь наобум, От этого ничуть не хуже, Что делать, самый нежный ум Весь помещается снаружи.
И ты пытаешься желток Взбивать рассерженною ложкой, Он побелел, он изнемог — И все-таки еще немножко.
И право, не твоя вина — Зачем оценки и изнанки, — Ты как нарочно создана Для комедийной перебранки.
В тебе всё дразнит, всё поет, Как итальянская рулада, И маленький вишневый рот Сухого просит винограда.
Так не старайся быть умней, В тебе всё прихоть, всё минута. И тень от шапочки твоей — Венецианская баута.
* * *
Когда городская выходит на стогны луна, И медленно ей озаряется город дремучий, И ночь нарастает, унынья и меди полна, И грубому времени воск уступает певучий,
И плачет кукушка на каменной башне своей, И бледная жница, сходящая в мир бездыханный, Тихонько шевелит огромные спицы теней, И желтой соломой бросает на пол деревянный…
* * *
Я наравне с другими Хочу тебе служить, От ревности сухими Губами ворожить. Не утоляет слово Мне пересохших уст, И без тебя мне снова Дремучий воздух пуст.
Я больше не ревную, Но я тебя хочу, И сам себя несу я, Как жертву палачу. Тебя не назову я Ни радость, ни любовь, На дикую, чужую Мне подменили кровь.
Еще одно мгновенье, И я скажу тебе: Не радость, а мученье Я нахожу в тебе. И, словно преступленье, Меня к тебе влечет
Искусанный в смятеньи Вишневый нежный рот.
Вернись ко мне скорее, Мне страшно без тебя, Я никогда сильнее Не чувствовал тебя, И всё, чего хочу я, Я вижу наяву. Я больше не ревную, Но я тебя зову.
* * *
Я в хоровод теней, топтавших нежный луг, С певучим именем вмешался… Но всё растаяло – и только слабый звук В туманной памяти остался.
Сначала думал я, что имя – серафим, И тела легкого дичился, Немного дней прошло, и я смешался с ним И в милой тени растворился.
И снова яблоня теряет дикий плод, И тайный образ мне мелькает, И богохульствует, и сам себя клянет, И угли ревности глотает.
А счастье катится, как обруч золотой, Чужую волю исполняя, И ты гоняешься за легкою весной, Ладонью воздух рассекая.
И так устроено, что не выходим мы Из заколдованного круга; Земли девической упругие холмы Лежат спеленатые туго.
Из других редакций «Tristia»
Вот дароносица, как солнце золотое, Повисла в воздухе – великолепный миг. Здесь должен прозвучать лишь греческий язык: Взят в руки целый мир, как яблоко простое.
Богослужения торжественный зенит, Свет в круглой храмине под куполом в июле, Чтоб полной грудью мы вне времени вздохнули О луговине той, где время не бежит.
И Евхаристия, как вечный полдень, длится — Все причащаются, играют и поют, И на виду у всех божественный сосуд Неисчерпаемым веселием струится.
* * *
В разноголосице девического хора Все церкви нежные поют на голос свой, И в дугах каменных Успенского собора Мне брови чудятся, высокие, дугой.
И с укрепленного архангелами вала Я город озирал на чудной высоте. В стенах акрополя печаль меня снедала По русском имени и русской красоте.
Не диво ль дивное, что вертоград нам снится, Где реют голуби в горячей синеве, Что православные крюки поет черница: Успенье нежное – Флоренция в Москве.
И пятиглавые московские соборы С их итальянскою и русскою душой Напоминают мне – явление Авроры, Но с русским именем и в шубке меховой.
* * *
О, этот воздух, смутой пьяный, На черной площади Кремля! Качают шаткий мир смутьяны, Тревожно пахнут тополя.
Соборов восковые лики, Колоколов дремучий лес, Как бы разбойник безъязыкий В стропилах каменных исчез,
А в запечатанных соборах, Где и прохладно, и темно, Как в нежных глиняных амфорах, Играет русское вино.
Успенский, дивно округленный, Весь удивленье райских дуг, И Благовещенский, зеленый, И, мнится, заворкует вдруг.
Архангельский и Воскресенья Просвечивают, как ладонь, — Повсюду скрытое горенье, В кувшинах спрятанный огонь…
* * *
Люблю под сводами седыя тишины Молебнов, панихид блужданье И трогательный чин – ему же все должны — У Исаака отпеванье.
Люблю священника неторопливый шаг, Широкий вынос плащаницы И в ветхом неводе генисаретский мрак Великопостныя седмицы.
Ветхозаветный дым на теплых алтарях И иерея возглас сирый, Смиренник царственный – снег чистый на плечах И одичалые порфиры.
Соборы вечные Софии и Петра, Амбары воздуха и света, Зернохранилища вселенского добра И риги Нового Завета.
Не к вам влечется дух в годины тяжких бед, Сюда влачится по ступеням Широкопасмурным несчастья волчий след, Ему ж вовеки не изменим.
Зане свободен раб, преодолевший страх, И сохранилось свыше меры В прохладных житницах, в глубоких закромах Зерно глубокой, полной веры.
Стихотворения. Книга 1928 года
Концерт на вокзале
Нельзя дышать, и твердь кишит червями, И ни одна звезда не говорит, Но, видит Бог, есть музыка над нами, — Дрожит вокзал от пенья аонид, И снова, паровозными свистками Разорванный, скрипичный воздух слит.
Огромный парк. Вокзала шар стеклянный. Железный мир опять заворожен. На звучный пир в элизиум туманный Торжественно уносится вагон. Павлиний крик и рокот фортепьянный. Я опоздал. Мне страшно. Это сон.
И я вхожу в стеклянный лес вокзала, Скрипичный строй в смятеньи и слезах. Ночного хора дикое начало И запах роз в гниющих парниках, Где под стеклянным небом ночевала Родная тень в кочующих толпах.
И мнится мне: весь в музыке и пене Железный мир так нищенски дрожит. В стеклянные я упираюсь сени. Куда же ты? На тризне милой тени В последний раз нам музыка звучит.
* * *
Умывался ночью на дворе — Твердь сияла грубыми звездами. Звездный луч – как соль на топоре, Стынет бочка с полными краями.
На замок закрыты ворота, И земля по совести сурова, — Чище правды свежего холста Вряд ли где отыщется основа.
Тает в бочке, словно соль, звезда, И вода студеная чернее, Чище смерть, соленее беда, И земля правдивей и страшнее.
* * *
Кому зима – арак и пунш голубоглазый, Кому – душистое с корицею вино, Кому – жестоких звезд соленые приказы В избушку дымную перенести дано.
Немного теплого куриного помета И бестолкового овечьего тепла; Я всё отдам за жизнь – мне так нужна забота, — И спичка серная меня б согреть могла.
Взгляни: в моей руке лишь глиняная крынка, И верещанье звезд щекочет слабый слух, Но желтизну травы и теплоту суглинка Нельзя не полюбить сквозь этот жалкий пух.
Тихонько гладить шерсть и ворошить солому, Как яблоня зимой, в рогоже голодать, Тянуться с нежностью бессмысленно к чужому, И шарить в пустоте, и терпеливо ждать.
Пусть заговорщики торопятся по снегу Отарою овец и хрупкий наст скрипит, Кому зима – полынь и горький дым к ночлегу, Кому – крутая соль торжественных обид.
О, если бы поднять фонарь на длинной палке, С собакой впереди идти под солью звезд, И с петухом в горшке прийти на двор к гадалке. А белый, белый снег до боли очи ест.
* * *
С розовой пеной усталости у мягких губ Яростно волны зеленые роет бык, Фыркает, гребли не любит – женолюб, Ноша хребту непривычна, и труд велик.
Изредка выскочит дельфина колесо Да повстречается морской колючий еж. Нежные руки Европы, берите всё! Где ты для выи желанней ярмо найдешь?
Горько внимает Европа могучий плеск, Тучное море кругом закипает в ключ, Видно, страшит ее вод маслянистый блеск И соскользнуть бы хотелось с шершавых круч.
О, сколько раз ей милее уключин скрип, Лоном широкая палуба, гурт овец И за высокой кормою мельканье рыб! С нею безвёсельный дальше плывет гребец.
* * *
Холодок щекочет темя, И нельзя признаться вдруг — И меня срезает время, Как скосило твой каблук.
Жизнь себя перемогает; Понемногу тает звук; Всё чего-то не хватает, Что-то вспомнить недосуг.
А ведь раньше лучше было, И, пожалуй, не сравнишь, Как ты прежде шелестила, Кровь, как нынче шелестишь.
Видно, даром не проходит Шевеленье этих губ, И вершина колобродит, Обреченная на сруб.
* * *
Как растет хлебов опара, Поначалу хороша, И беснуется от жару Домовитая душа.