– Мне надо выпустить её.
– Ты же не в средневековье.
Между мной и Эди повисло молчание, как некогда висел я на слишком тонком ремне, чтобы он мог не порваться. Спустя время я вернулся к этому тексту и перечитал его. Сначала планировал стереть всё и забыть, но решил для начала подправить несколько деталей, дополнить образы, а теперь разошёлся и вновь не могу остановиться.
– Может, тебе бросить всё и уйти духовно жить в горы? – моя мрачная муза упала мне на спину и прошептала в уши этот вздор.
Меня пробило на смех.
– Уйти жить в горы, ха! Не цитируй их. Они ничего не знают о духовной жизни.
– Они?
– Этот идиот постоянно твердит о духовной жизни и пути к счастью через неё. Ха. Ха-ха-ха! И они тоже. Все они. Да вообще все! Но что они понимают? Если дьявол и существует, то это он создал религию и все эти духовные практики. И это его главная победа. Нет ничего хуже для человека, чем жить духовно, ведь всё, что существует, – телесно. Я сам уже всего лишь дух, который нелепо прячется за тонкой ширмой из кожи. Так невозможно жить. Это невыносимые страдания. Каждое движение тела, каждая секунда в материальности приносят боль, как если бы сильные струи крови вдруг потекли мимо вен и прямо по мышцам, разрывая их на мясо. Так что если я уйду в горы, то жизнь моя станет настолько далека от земли, что как только я почувствую жжение, голод, страх или посуду под своими руками, которую надо вымыть, то сразу же размозжу свою голову об камень. Потому что страдания мои будут непомерны. А все люди вокруг… они стараются помочь, беспокоятся о моём теле и его будущем, но делают только хуже. Чем больше я погружаюсь в мир метафизический, тем больнее и страшнее мне возвращаться даже на малость к миру физическому. Теперь я не могу даже есть: мне страшно. И не могу спать. Ты знаешь, меня будто скручивают между гигантских шестерней каждый раз, когда они просто упоминают быт или, что ещё хуже, пытаются помочь с моим. Это так тупо, так ничтожно, я будто стал слабее, чем последний червяк. Но мне почему-то так тяжело. Как вот сегодня, например, когда она… кха! Кха! Кх!
Я закашлялся и остановился. Больше не писал. Мне стало ещё хуже. Я посмотрел на мою прекрасную Эди, даже мёртвой она была идеальна, как белый кролик посреди пылающего ада Аби Дзигоку. Я посмотрел на неё и сам не заметил, как сжал свои руки на этой тонкой шее. Как приятно и сладостно было давить на эти тонкие артерии, на эту недрогнувшую плоть. Мне хотелось убить её ещё раз, но в этот раз вместе с ней умер бы и я. Всё стало бы хорошо. Я бы окончил свой позор с хрустом прекраснейшей из шей. Но в тот момент я огляделся и увидел на тумбочке старый оборванный ремешок, на котором когда-то пытался повеситься. Его вид меня будто протрезвил. Я разжал руки и безвольно упал на пол.
– Я сдаюсь. Какая всё это глупость, какая постыдная нелепость… Как ни кричал, как ни надрывал глотку, а всё равно не сумел написать так, как надо было. Даже на это сил не хватило. Я сдаюсь.
Так я бросил писать и упал на нерасстеленный диван. Но спать было страшно, и куча мыслей роилась в моих волосах, как зудящие вши, так что я пошёл наружу. Ночью все эти улицы, если не вдыхать зимнего воздуха, казались всего лишь продолжением моей комнаты. Мне хотелось курить, но купить сигарет было негде, и я просто выдыхал пар в сторону тусклого неба. На всей его бесконечной простыне было всего-то десятка два звёзд, не больше.
– Знаешь, я так жалею, что выжил.
– Когда? – спросила моя поэтическая нежить, зачарованно рассматривающая замёрзшее тело божьей коровки на тёмной ветке придорожного куста.
– Да во все разы, – задумчиво отвечал я. – Когда оборвалась петля; когда чуть не утонул; когда двухгодовалым ребёнком меня несли через буран с температурой около сорока градусов, даже не зная, куда идти. А сейчас я особенно жалею о том случае, когда мне было восемь или девять лет. На самом деле, я о нём почти забыл. Но вот сейчас вспомнилось. Видимо, даже в те времена я уже был отмечен меланхолией. Отца не было, а мать всегда была так занята… в те годы я ещё пытался получить её внимание, хоть и не удавалось. Много-много раз пытался. Помню, в какой-то день я также подбежал к ней, а она что-то там возилась в счётчиках с горячей водой, и мне хотелось рассказать ей что-то такое крутое, что меня будоражило, как отражение луны в озере, в котором мы купались по ночам. Конечно, она отмахнулась от меня, а я всего лишь ребёнок и так сильно обиделся, что попытался зарезать себя, хах, – впервые за эту ночь я рассмеялся, и улыбка появилась на моём лице от сиреневатого чувства ностальгии. – Что может быть нелепее, чем вид восьмилетнего парнишки с ножом в руках, направленным на тощий живот? Но даже в тот раз мне не хватило смелости: осталась лишь малюсенькая царапина. Было бы очень глупо ребёнку погибнуть таким образом… но теперь я так сильно жалею, что выжил.
Я бродил между домов, забыв их облик, забыв их смысл. В последнее время всё чаще мир вокруг меня лишался всяких смыслов, значений и ассоциаций. И тогда я видел подлинные существования вокруг себя. Пожалуй, о чём-то похожем писал Сартр в своей «Тошноте», но если там Антуана буквально тошнило от этого чувства, то я давно научился игнорировать это наглое и броское существование предметов. Я видел, насколько безразличен миру, и пытался отвечать ему тем же. Если лишить дерево всех тех эйдосов, что мы на него наложили, то оно становится таким наглым и эгоистичным бельмом на глазу.