bannerbannerbanner
«Люксембург» и другие русские истории

Максим Осипов
«Люксембург» и другие русские истории

Полная версия

Ржут все, даже, кажется, Алексей.

– Один? – спрашивает Эрик фельдшера, пока Попрова поднимают, дают одеться.

– Кто с тобой еще был? – орет на Попрова милиционер.

Разве так на ходу допрашивают?

– Касаемо этого, гражданин начальник…

Ишь ты, набрался слов.

Попров оскаливает зубы. Он своих не продает. Вот так, принципы. Зубы у него крепкие, белые, еще мощнее, чем у Бори. «Врежут раз – и расколется», – думает вдруг. Ладно, он только врач, и чем отвратительнее подопечный, тем сильнее надо стараться.

– Вот таблеточки – успокоишься, – принес ему пачку, из личных запасов.

У Эрика из-за спины появляется чья-то рука, неприметный человек забирает таблетки.

– А вы ему – кто? – спрашивает Эрик его тоже.

– А я ему, – отвечает неприметный, – начальник изолятора.

По-простому – тюрьмы. О, это запомнится.

– Послушайте, уважаемый!.. – обращается к нему начальник тюрьмы, что-то он должен ему разъяснить.

– Доктор, – подсказывает Эрик, – говорите: «доктор».

– Наша система, доктор, чтоб вы не подумали, работает медленно, но…

Но – что?

В коридоре – его медсестра, откуда она тут в воскресенье? Расстроена: жалко Алешу ужасно, знала еще ребенком. – И какой он был ребенок? – прямо удивил ее Эрик своим вопросом: дети все хорошие. Жизнь себе Алеша испортил, жалко. В секцию самбо ходил, собирался стать стоматологом. – А этого, таджика, не жалко? – Да, жалко, конечно, тоже человек. Где он, кстати? – Тут он, в реанимации, на искусственном дыхании. Желаете посмотреть?

Чего уж там, давайте. Таджик, худой, черненький, без сознания. Сколько ему? Двадцать два. Впечатление, что гораздо меньше, совсем мальчик. Татуировок нет, кожа смуглая, кровоподтеки. Глаза закрыты марлей. Снял, посмотрел зрачки, глаза у таджика серые. Муха по плечу ползает, пошла вон! И руки посмотрел: ни ушибов, ни ссадин – ни с кем он не дрался. – Ночью к нам поступил: кома, переломы лицевого черепа, ребер. Не по вашей части. – Из мочевого катетера капает мимо банки, поправьте. Грустно все это выглядит. Монитор, аппарат искусственной вентиляции – все кажется живее мальчика. Сердце еще послушал – тут все нормально, пока. А мозги живые? Кто же их знает…

А где старший Попров? В Европе он, наших поддерживает, двадцать седьмого – полуфинал. Побеспокоить бы можно было вашего Попрова. Нет, Попрова, по-видимому, лучше не беспокоить.

* * *

Он возвращается на дачу, ест, станет прохладнее – и в Москву. Но после еды засыпает, а проснувшись, думает: Попров-младший, Алеша, умница-стоматолог, купил, значит, биту… Вот тебе и самооборона без оружия. «Брата» смотрел неоднократно, любит. У таджикского мальчика на шее штука какая-то металлическая – не крестик, не амулет: имя, может быть? – мама надела, перед тем как поехал сюда. Зачем ехал? А все едут. Люди поступают как все. «Не убивай, брат», – просит мальчик. А Алеша Попров улыбается во весь рот и – по накатанному: «Не брат ты мне, гнида черножопая!» И битой – куда придется.

Тяжесть, Господи, какая тяжесть… Звонит, сонный, Боре:

– Физкультпривет, – говорит. И молчит. – Ты уже с дачи уехал? – И опять молчит. По шуму в трубке ясно: уехал.

– Чего надо? Чего молчишь?

– Собираюсь с духом, попросить, – эх, лишь бы вышло! И просит.

Нет, Боря уже уехал. Ох, fuck.

– …Сказал бедняк, – отзывается Боря.

Удачно вышло, и вдруг:

– О-кей, разворачиваюсь. – Хороший он, Боря.

Через полтора или два часа они стоят возле больницы, Эрик курит, они говорят. Плохо дело, еще хуже, чем предполагалось. И все-таки надо в Москву везти, томографию головы сделать, какой-то шанс есть. Хорошо, Боря его заберет, с ребятами договоримся. Выписку давай, паспорт, консультацию мою запиши. Родных нет? Чего он, совсем бесхозный?

В пустой ординаторской они пьют кофе, болтают на национальную тему.

– Таджики арийцы. Что бы это ни означало.

– Да? – Боря не знал, думал, хачики.

– Хач, кстати, – Эрик интересовался, – по-армянски – крест.

– Крестики. Тоже неплохо. Крестики-нолики, – Боря шутит из последних сил.

Перевозка приходит под утро.

Хороший он, все-таки, Боря.

– Ты тоже ничего. Маленький лорд Фаунтлерой. – Оба едва стоят на ногах от усталости. – Теперь ты их благодетель. Такого больного перевести, а! Ничего, довезем. Кто не рискует, не пьет шампанского. Хочешь шампанского?

Эрик качает головой:

– Что-нибудь придумают нелестное, вот увидишь, – но и сам не очень верит в то, что говорит. Такое даже эти оценят.

* * *

На неделе он отвлекается от истории с таджиком, да и не теребить же Борю каждый день. В пятницу утром, проезжая мимо спортивного, вспоминает, останавливается. – Биты? Да, сколько угодно. – А… варежки такие и шары для бейсбола? – Нет, не поступали. Мы не в Чикаго, моя дорогая, – вдогонку.

Собравшись с силами, он звонит-таки. Боря расслаблен: снова жара, в футбол наши слили. Германия с Испанией в финале, две страны фашистского альянса. Работы, как всегда летом, мало.

– А этого нашего, – Эрик называет таджика, – куда дели?

– Куда что, – отвечает Боря самым естественным тоном. – Сердце в Крылатское уехало, легкие – на «Спортивную».

Разобрали таджика на органы, короче говоря.

– …С легкими лажа вышла: хотели оба взять, а взяли – одно.

Эрик снова молчит в телефон.

– Почки еще есть, – наконец произносит он тупо.

– А почки как-то никому не приглянулись, – хмыкает Боря.

Зачем он смеется? Этого делать не следует.

– Доктор, вам показалось, – отвечает Боря. – Смерть мозга, умер он. Вот так. Мы его и смотрели-то в сущности мертвым.

Знал Боря, что так получится, или нет, когда увозил? Он его все-таки спросит. По крайней мере, имел ли в виду – возможность?

– Когда разворачивался на шоссе – не имел, а потом, когда забирали, то да, подумал. Я, видишь ли, нейрохирург. Никто тебе ни в чем не виноват. И потом: господин кардиолог, вы что-то имеете против трансплантологии?

Эрик вспоминает про «если зерно не умрет…», про «жизнь за други своя…». Нет, там другое, там добровольно…

– А у нас – презумпция согласия, слышал? «Нравится – не нравится, спи, моя красавица». Иначе вообще бы органов не было. Пьяный завтра тебя или меня на «КАМАЗе» задавит – и распотрошат за милую душу. Хотя сам знаешь, все у нас через жопу. Один раз четко сработали – ты и то… Ну помер бы твой таджик, как другие, – лучше было бы, да?

Может быть, и лучше, Эрик не знает. Смерть мозга, Боря сделал, что мог, это ясно, но зачем…

– Зачем – что? – Боря уже очевидно устал.

– Эти словечки… – Да-да, в словечках все дело.

И что Эрик объяснит теперь тем, за бетонными тумбами?

– А ты скажи им, что таджик их, возможно, две человеческих жизни спас. Шире надо смотреть. У нас ведь – никакой личной ко́рысти.

Коры́сти, Боря, коры́сти. Кто говорит про корысть? Правда, не ссориться же им в самом деле. Жизнь одним таджиком не заканчивается, в медицине всегда так.

– Неврачебный разговор у нас вышел какой-то, дружище, – говорит Боря примирительно. – Никто не знал, что так будет. – Да, печальная сторона профессии. – Ну все, брат, давай.

Конец связи. Достаточно.

* * *

Вечером безо всякой аппаратуры он отправляется на дачу, где ждут его жена с ребенком, необходимость вырубить разросшиеся клены, поменять насос, оформить собственность на землю. Всё как у всех.

За бетонные тумбы он больше не ездил.

август 2009 г.

Цыганка
рассказ

Он и человек разумный, и врач неплохой, мы хотим лечиться у таких, если что.

Врач, две работы – денежная и интересная. На интересной он думает: настоящая работа, врачебная, денег только не платят. А человек он молодой, ему нужны деньги. Маленькие дети, сиделка для бабушки, машина ломается, много желанных предметов, много всего вокруг, не стоит и объяснять. Но дольше, чем на несколько секунд, он о деньгах не задумывается. Нужны – и всё.

Денежная работа вызывает, напротив, долгие размышления. Я небесталанный, думает он, молодой – бабушка жива, разумеется, молодой, – многое надо успеть, на что я жизнь трачу? Он знает, на что ее тратить: жить, думать, чувствовать, любить, свершать открытья. Отец ему говорил, назидательно, тяжело: занимайся тем, что имеет образ в вечности. И стихи читал, другие и эти. Давно это было, больше десяти лет уже, как нет отца.

Интересную работу его вообразить легко: смотреть больных в клинике, радоваться, когда помог, сделал что-нибудь новое, диагноз редкий поставил, огорчаться – ну тоже, конечно, – когда больные умирают или приходится много писать. Того и другого хватает: скоропомощная больница, дежурства, но он хороший врач, мы уже говорили.

Кое-как платят и здесь: благодарные больные, их родственники. Гонораров себе он не назначает: мало ли что – все, он – не все.

Денежную работу представить себе сложнее. Вот что это: возить за границу больных эмигрантов. Есть такая организация – отправляет людей насовсем в Америку, под присмотром. Евреи, баптисты, бакинские армяне, курды, странные люди – куда они едут, и как это все работает? Люди странные и занятие странное – возить их, но хорошо платят: шестьсот долларов за перелет.

* * *

И вот сегодня, в пятницу, – передать дежурство, забрать медицинские причиндалы, попасться на глаза начальству и к часу – в аэропорт, в Америку лететь, в который раз? – он давно уже сбился со счета. Быстренько сдать больного – да, надо еще из Нью-Йорка долететь до конечного пункта, на этот раз близко – Портленд, там его встретят друзья: два часа – и они уже в Бостоне, и в Америке все еще пятница. Деньги заплатят в Нью-Йорке, с больным он расстанется в Портленде, друзья – муж с женой, его однокурсники, рано поженились, рано уехали, любимые, надежные – не дадут истратить ни цента, а утром отвезут его прямо в Нью-Йорк – как раз туда собирались, они любят Нью-Йорк, они любят все, что идет их с ним дружбе на пользу. Будет суббота. Он вернется домой в воскресенье, выспится – и на работу, главную, интересную. Так каждый месяц.

 

Но когда он собрался уже идти, выходит заминочка – Губер. Больную одну надо глянуть. Губер – заведующий коммерческим отделом – обидчивый, вялый, мстительный, в сознании врачей – вор. От коммерческих больных – одни неприятности, а деньги все равно не врачам идут. Заметьте, Губер просил не сам, а через медсестер. Сам бы он выразился в том духе, что вам, мол, все равно делать нечего, так что посмотрите пациентку, пожалуйста.

Он посмотрит, но быстро. Где она? – в коридоре.

Сестра, тихо:

– Цыганка.

Он цыганку одну уже полечил месяца два назад. Странная была женщина, нетипичная. Сестры предупреждали: поосторожнее с ней. Молча разделась – по пояс, как велено, без обычных вопросов: «Бюстгальтер снимать?» Торжественность и презрение. Молча повернулась на левый бок, когда надо было. Без шуршания женского, безо всяких фру-фру, без «Ой, это сердце мое так булькает?» Очень резко взяла заключение. Кажется, сказала: «Спасибо». Чувствовалось: ненавидит она их, – слово в голову пришло – вертухаев. Раз в форме, пускай в медицинской, в халатах, в пижамах, то кто же они? – вертухаи. Куда она так торопится? Сестра объяснила: женщина в микрорайоне известная, наркотики продает. Сестры всё знают, они ведь живут тут, им удобней работать по месту жительства. Так что торопится женщина – дело делать. Сын у нее еще – взрослый, девятнадцать лет, не в его дежурство это было, – умер. Вот отчего такая торжественность. Ладно, ничего серьезного, да и цыганка она какая-то ненастоящая. Худая, стриженая. С фамилией искусственной – что-то такое, как будто русское, цирковое. Замужем, интересно? Сестры и это знают: первый – повесился, нынешний муж – без ног, попрошайка. Честно говоря, достали эти несчастия. Ну, врач не должен так думать, тем более – говорить.

Сегодня другая цыганка. Та была относительно молодая, эта – старая.

– Что у них с нашим Губером? – удивляется медсестра. – Всей правды мы никогда не узнаем.

– Зовите ее, быстро только.

Суетливая бабка с невнятной речью, рыжие, неаккуратно крашенные волосы, руки грубые, отеки вокруг перстней, отеки лица, ног. Пестро одета бабка, наши не так одеваются.

Сестра ворчит: вот укуталась!

– Тепло уже, бабушка, апрель!

И что, что апрель? – ей всегда холодно.

Хорошо, что ее беспокоит? Они спешат.

Цыганка мямлит, не разберешь. Сколько ей лет? Она и возраст назвать свой не может!

– Бабка, ты не в гестапо, – взрывается медсестра, – говори!

Нельзя так с больными, особенно – коммерческими, от Губера.

Им надо записать ее год рождения.

– Пиши – двадцатый…

– А на самом деле какой?

– Двадцать восьмой напиши… Тридцатый.

По документам – двадцатый, но не выглядит цыганка на семьдесят девять. Что за галиматья? «Галиматня», – говорит Губер, он из Молдавии. Его не поправляют, а за глаза смеются.

Спросим: сколько ей было во время войны? Не помнит. – Какой войны? – Войну не запомнила? Да где она жила?

Отвечает:

– В лесу.

– В лесу? Что делала?

Сестра смотрит на него: неужели же он не понимает, что они делают?

Цыганка:

– Песни пела.

Песни? В лесу? Давайте, раздевайте ее совсем.

Сестре его явно не по себе.

– Таблеточки назначь, получше, – просит цыганка.

Раздевайте, раздевайте. По кабинету распространяется удушливый запах.

– Обрабатывать надо опрелости, – злится сестра. – Ну и вонь!

Протрите вот тут. И тальком. Нечистая бабка, что говорить.

Он смотрит ее на аппарате – сердце большое, хорошо видно. Действительно, сильно больная. Положить бы. Сейчас он распорядится. Сестра возражает: пропадет что-нибудь из отделения, а кому отвечать?

Бабка и сама не хочет лежать в больнице:

– Таблеточки получше назначь…

Ладно, пятнадцать минут еще есть, йод давайте, спирт, катетер, перчатки стерильные, новокаин. Ставит метки на спине у нее фломастером:

– В легких вода накопилась, сейчас уберем.

Сестра качает головой: только посмотреть просили, Губер будет не рад. – А мы ему ничего не скажем, вашему Губеру. Проводить через кассу не надо.

Что там бабка бормочет? – Она не русский человек, не может терпеть боль. – И не придется, укольчик и все.

Пусть жидкость течет, он напишет пока.

Полтора литра в итоге накапало.

– Легче дышать?

То-то же. Он дописывает заключение. – Пусть дадут ей таблетки получше, – просит цыганка, снова уже одетая, – и будет им счастье.

– Счастье? – кривится сестра.

Он знает, что она хочет сказать: от цыган – все несчастья. Нет, он кривиться не станет – не из суеверия, а так.

– Таблеточки получше, – повторяет бабка, – и чтоб сочетались, ты понял… – зубы оскаливает золотые.

С чем они должны сочетаться? С гашишем? Или с чем пожестче? Бабка пугается: зачем так говорить? Рюмочку она любит, за обедом. – Ну, если рюмочку… Да, отличные таблетки. И сочетаются.

Счастье, – думает он, – надо же! Счастье.

Цыганка принимается совать ему смятые деньги. Там одни десятки, ясно видно. Он отводит ее руку – какая, однако, сильная! – а сам понимает: все дело в сумме, были б тысячные бумажки, он бы, возможно, взял. Так что гнев его – деланный, и всем это ясно, кроме, как он надеется, медсестры.

– Разве можно в таком виде к доктору приходить? – возмущается та, выпроводив цыганку.

Медсестра у него – нервный, западный человек! Окна открыла настежь, прыскает освежителем. Всё, он пошел.

– Вы меня извините, – произносит сестра, – но таких вот, как эта, вот честно говоря, ни капельки не жалко. Таких, я считаю, не следовало бы лечить.

Сейчас она скажет, что Гитлера в принципе не одобряет, хотя кое в чем… Какой там западный человек, просто дура! Выходя уже из больницы, обгоняет цыганку. Та хватает его за рукав: дай погадаю! – Нет, мерси. Дорога дальняя, он и так знает, что его сегодня – причем уже – ждет.

* * *

Он ездит в Шереметьево на машине – и долго, и расточительно, но он привык, хотя всех-то вещей с собой – медицинская сумка, книжка, рубашка, трусы-носки. Все, кроме сумки, он сегодня забыл, почти что сознательно: так и не придумал себе чтения, а переоденут его бостонские друзья – после поездок к ним в его гардеробе всегда происходят улучшения. Читать он не будет, послушает музыку, у него с собой ее много и на любое состояние души.

В Шереметьеве его ждут огорчения. Во-первых, что, впрочем, не страшно, больная досталась тяжелая – старушка с ампутированными ногами, слепая, с мочевым катетером, у старушки сахарный диабет. Предстоит колоть инсулин, выливать мочу, каталки заказывать. С ней, однако, разумный как будто муж – ничего, долетим. Много хуже другое – он промахнулся с Портлендом. В билете не Портленд, штат Мэн, меньше двух часов на машине от Бостона, а другой Портленд, штат Орегон, на противоположной стороне Америки.

Надо же так обмишуриться, тьфу ты! Он рассказывает окружающим – люди из таинственной организации, отвечающей, в частности, за билеты, смеются: не такого уровня несчастье, чтобы сочувствовать. Эх, предупредить друзей – вот расстроятся! Он из Нью-Йорка им позвонит. Не несчастье, но лажа.

Ребята из службы безопасности – «секьюрити», русские – знают его давно, не шмонают, а так – поводят руками в воздухе: «Взрывчатые вещества, оружие есть?» – улыбаются, он и им рассказывает про передрягу с Портлендом. – Портленд, – говорят – ничего, не так страшно, вот Окленд есть – в Новой Зеландии и в этой, ну, где? – он подсказывает: в Калифорнии, – да, так один мужик… – Простые ребята, но есть в них какой-то шарм. Ему нравится постоять с ними, поразговаривать. Опять-таки, униформа их, видимо, действует.

Сейчас он – в который раз? – выслушает историю про то, как американка везла с собой кошечку – их помещают в специальные клетки, сдают в багаж, – а кошечка сдохла, грузчики шереметьевские ее выкинули, чтобы не было неприятностей, а в клетку засунули другую, живую, кошку, отловили тут где-то, и американка настаивала на том, что не ее это кошка, потому что ее была – мертвая, и везла она ее на родину хоронить. Возвращалась откуда-то. Из Челябинска. В прошлый раз было наоборот – американка с дохлой кошкой прилетела из Филадельфии. В сегодняшнем виде история выглядит естественней, и все равно она, конечно, выдуманная, и американцев ребята называют америкосами и «пиндосами» – новое слово, нелепое, «секьюрити» и в Америке не были, – но каждый раз он смеется. Всё, пора в самолет.

– Когда воротимся мы в Портленд, нас примет Родина в объятья! – поет один из парней.

– Прокатился бы я вместо тебя, доктор, – говорит другой мечтательно, – на небоскребы на ихние посмотреть.

Нет, ребята, медицина – это призвание.

* * *

– Прощай, немытая Россия! – произносит молодой человек, сидящий через проход.

Стандартный для отъезжающего текст – при нем его произносили не раз. Вначале, когда начинал летать, ждал человеческого разнообразия – эмиграция, серьезный шаг, потом понял: работа – как в крематории или в ЗАГСе, ограниченный набор реакций.

Взлетаем. Перекреститься – тихонько, чтобы не думали, что ему страшно и не пугались, на самом деле – ничего от тебя не зависит. За рулем, на скользкой дороге, в темноте – намного страшнее.

Самолет неполный, но не сказать чтоб пустой. Два места у окна – его. Следующие двое суток предстоит провести в пути. Два дня жизни в обмен на шестьсот долларов. Друг отца, бывший политзэк, рассказывал: труднее год сидеть, чем пятнадцать лет, год – только и ждешь, когда выпустят, не живешь. Что же тогда говорить про поездку длиной в два дня?

Надо бы встать, проведать больную. Или еще подождать? Не лень даже, а профессиональная неподвижность, он всегда презирал ее в реаниматологах.

Есть в этом странном деле и свои способы сплутовать. Например, сделать вид, что ты здесь случайно, по своим делам летишь: пассажиру плохо, а тут русский доктор, и лекарства – чудо! – с собой. Стюардессы дарят таким докторам шампанское, разные милые вещи, помогают всячески. А разоблачат – и что? – так, чуть неловко. Они иностранцы, и он для них – иностранец. Если же здоровье подопечного позволяет, можно и не лететь ни в какой Портленд, проводить до самолета – счастливого вам пути, have a good flight! – и застрять в Нью-Йорке на лишний денек. Имеющим наглость так поступать он завидует, но сам повторять их трюки не станет: мало ли – случись что, да и от слепой безногой старухи разве сбежишь? Его еще, между прочим, просили за баптистами присмотреть – им тоже до Портленда. С баптистами нетяжело: ни на что не жалуются, таблеток не пьют, да как-то и не болеют особенно, бестолковые только, детей целый выводок – вон, сидят в хвосте – раз забыли ребеночка одного в Нью-Йорке, потерялся в аэропорту, они и это легко приняли – добрые люди найдут, дошлют.

– Как себя чувствуете? – измеряет старушке давление, пульс.

Она в полусне. Отвечает муж:

– Как вы пишете в таких случаях – в соответствии с тяжестью перенесенной операции.

Что за операция? – Пятнадцать часов в поезде из Йошкар-Олы.

Мужа зовут Анатолий. Без отчества.

– В Америке нету отчеств.

Действительно нету. Страна забвения отчеств. Самолет – уже американская территория.

Ему хочется знать, что согнало их с родных мест, ему интересны люди, но, во-первых, он борется с привычкой задавать посторонние вопросы, на которые, как считается, у врача есть право, – отчего перебрались туда или сюда? чем занимаются дети? даже – что означает ваша фамилия? И, во-вторых, он боится стереотипной истории. Жили себе и жили, но тут сестра жены, скажем, или его двоюродный брат говорят: подайте бумаги в посольство, на всякий пожарный. Подали и думать забыли, и разрешение, когда пришло, игнорировали. Наконец, бумага: сейчас или никогда. Слово на людей действует – «никогда».

У Анатолия все иначе: у жены появилась почечная недостаточность, скоро понадобится диализ. Надо ли еще объяснять? В Америке сын, инженер.

– В Йошкар-Оле совсем плохо с медициной, считайте – ее просто нет.

Он кивает, думает: эх, если б раньше уехали, а так, конечно, старушка умрет на высоком технологическом уровне, вряд ли ей сильно помогут, – но говорит:

– Да, все правильно. Правильно сделали, что поехали.

– А Портленд – большая глушь? – спрашивает Анатолий. Хорошая улыбка у него.

– Как сказать? В сравнении с Йошкар-Олой…

– Бывали в Йошкар-Оле?

Он отрицательно мотает головой.

– А в Портленде?

– В этом Портленде – тоже нет.

 

– В Америке – двадцать один Портленд. Я смотрел. Наш – самый крупный.

Анатолий заговаривает со стюардессами, пробует свой английский. Вполне, кстати сказать, ничего. Старомодно немножко, а так – даже очень.

– Благодарю вас, польщен. – Вообще-то он сорок лет английский в вузе преподавал.

Не пора инсулин делать? Нет, пусть он не беспокоится: Анатолий сам. И инсулин сделает, и мочеприемник опорожнит. Отлично. Если что, они знают, как его разыскать.

Снизу земля. Канада уже? Смотрит на часы: нет, Гренландия. Еда, немножко сна, кинишко ни про что. Как там баптисты? Помолились, поели, спят. Позавидуешь.

Наконец-то. Первые десять часов убиты. Самолет приступает к снижению.

* * *

Нью-Йорк: ожидание коляски, возня с бумажками, мелкое недоразумение с офицером иммиграционной службы.

– Сколько лет работаете врачом? – спрашивает.

– Уже десять. С двадцати двух. Нет, трех.

– Bullshit, – говорит офицер. Галиматня. Такого не может быть. Русские обязаны служить в Red Army.

Он пожимает плечами. Псих. Можно идти?

Анатолий догоняет его в вестибюле: он все объяснил офицеру. Про военную кафедру и т. п. Офицер просил передать извинения. Удивительно. Извиняющийся пограничник. Точно, псих.

В остальном все идет гладко. Они получают багаж – Анатолия, старушки, баптистов – и снова сдают его – в Портленд. До отлета еще три часа, пусть они посидят пока, он вернется. Надо друзьям позвонить, поменять билеты.

Найти автомат становится все сложнее: теперь у многих тут, включая приличных с виду людей, сотовые телефоны. У нас они только у торгашей, у Губера есть такой… Всё, друзьям позвонил, расстроил их, в Нью-Йорк они, разумеется, не приедут. Когда теперь? – Как всегда, через месяц. В следующий раз – уже точно.

А билет поменять надо так, чтоб ночевать в самолете. Утром он походит по Нью-Йорку, посидит в Центральном парке, в «Метрополитен», если силы будут, зайдет, купит своим подарки. Про «Метрополитен» он по опыту знает, что не зайдет.

Билеты меняют посменно два человека – белый и негр – ребята-врачи прозвали их Белинским и Чернышевским. С Чернышевским не сладить – тупой, но сегодня – ура! – Белинский. Быстро и без доплаты: обратный рейс через четверть часа после прибытия в Портленд. За опоздание можно не волноваться: туда и сюда – одним самолетом. Хоть тут повезло. И еще: Белинский может сделать билет в первый класс, в одну сторону, в счет его миль. Хочет он этого? – Да.

* * *

Самолет до Портленда почти совершенно пуст. А в первом классе он и вовсе – единственный пассажир. Стюардесса мужского пола, стюард, можно, наверное, так выразиться, – Анатолий подсказывает: бортпроводник – приветствует их у входа. Красавец-мужчина – в ухе серьга – как там? – left is right? – действует тут это правило? – и пахнет изумительно одеколоном. Ароматный стюард! Конечно, какой там бортпроводник!

– Знаете что, – предлагает стюард, – давайте посадим леди и мужа ее рядышком с вами.

Замечательная идея.

– Видите как? – ему хочется, чтобы Анатолию в Америке нравилось.

Стюард помогает старушке усесться, помогает скорей символически, двумя пальчиками, но все же. Хвалит ее косынку: красивый цвет. И то сказать, если б у нас безногая старушка решила полететь в самолете, то ее, вероятно, и на борт не пустили бы: зачем ей летать? Во всяком случае, она бы до самолета не добралась. А первым классом у нас вообще летают одни жлобы.

– How can I harass you today, sir? – а стюард-то еще и с юмором.

Этого, кажется, даже Анатолий не понял. Тема харасмента – домогательств – в Америке очень чувствительная, все у них так – кампаниями. Вот и переделал стюард «how can I help you?» – чем могу вам помочь?..

– Понятно, понятно. Лучше перевести: «чем могу вам служить?» – мягко поправляет его Анатолий.

Тоже верно.

Удивительно, как такие мелочи поднимают настроение. Итак, что будем пить? Он вопросительно глядит на Анатолия – тот его не осудит? – все-таки доктор при исполнении – и заказывает: «Кампари» со льдом для себя и для Анатолия, апельсиновый сок – для его жены.

– Первый раз пьянствую в самолете, – говорит Анатолий. – Мы с вами теперь – небесные собутыльники.

Чуть-чуть вермута, пьянством это, конечно, не назовешь.

За окном – полная уже темнота, спереди за занавеской что-то жарится и вкусно пахнет, инсулин сделали, таблетки все дали, в руках стаканы – за новую жизнь! – и тут случается неприятность. Вторая за сегодняшний день после промашки с Портлендом, псих-пограничник не в счет.

Он заказывает еду – на всю компанию – себе, Анатолию, старушке – и щеголяет названиями блюд, переводит с английского и обратно – и вдруг их милейший стюард заявляет, что поскольку билет в первый класс имеется лишь у доктора, то господам, которых он сопровождает, полагается только закусочка – snack. Как говорится, nothing personal – ничего личного, таковы regulations, правила.

Именно, ничего личного. Он требует себе тройную порцию еды, дополнительных вилок, ножей, подходит еще стюардесса, морщит лоб, трясет головой, что же они, не понимают?

– Оставьте их, они правы, – просит Анатолий. Тоже мне – Грушницкий! – Оставьте. После нашего бардака, если что-то делается по правилам…

Нет уж, он им покажет mother of Kuzma!

Но, как всегда в таких случаях, ни личность Кузьмы, ни кто его мать, американцам узнать не удастся. Выкрикивая свои резкости, он в какой-то момент нелепо оговаривается, он и сам не понимает, где именно, но, конечно, безграмотная ругань, да еще с акцентом, смешна. Стюард – сука! – широко улыбается, стюардесса отворачивается, от смеха подергивает плечами. Остается махнуть рукой.

Скандал разрешается – никому уже не хочется есть, но что-то им все же дают, и они едят – и часа полтора спустя он встает по нужде и через занавесочку, отделяющую первый класс от обычного, слышит, как жалуется стюард: почему они так пахнут, русские? Какой-то специфический запах.

Ты бы попробовал – из Йошкар-Олы в Москву, потом Шереметьево, семнадцать часов лететь… Нашел дезодорант – в первом классе все есть, – опрыскался. Унизительно. Ладно, плевать.

* * *

Вот и Портленд. Командир корабля от лица экипажа благодарит вас… Баптисты уходят вперед. Он, старушка и Анатолий – последние в самолете, сейчас приедет каталка. Старушка – не такая уж и старушка, шестьдесят пять лет – просит мужа о чем-то тихо. Причесать ее. Он забирает у них все, что есть, выходит наружу, в холл. Вот он, их сын, один. Достойный, по-видимому, человек. Уставший, тут много работают, очень много.

Встреча сына с родителями. Мать слепа и без ног – видел ее он такой? Объятье с отцом – лучше отвернуться, не слушать и не подглядывать. Тут не принято жить с родителями. А если бы инженеру и хотелось, жена б не дала, старики должны жить отдельно. Поместят их в хороший дом, язык не повернется назвать его богадельней. «Нам и самим так удобней», – говорят старики. Сползание со ступеньки на ступеньку, в Америке все продумано. Его подопечные, впрочем, начнут уже с самого низа.

– Это наш доктор, – говорит Анатолий сыну.

– Очень приятно, – рукопожатие, усталый рассеянный взгляд.

Все, прощайте, не до него им теперь, да и ему через пятнадцать минут возвращаться. И тут вдруг – забыли чего? – баптисты:

– Доктор, пойдемте, пойдем!

Двое юношей увлекают его за собой – туда, туда! – по эскалатору вниз. Что случилось? Он прибегает в зал выдачи багажа и ищет глазами лежащее тело – ничего, все стоят.

Багаж у них потерялся, вот. Братцы, – они ведь все «братцы» – стоило ли его звать? Некому заполнить квитанции? Вас же встречают.

Встречающих не отличить от вновь прибывших: те же, не омраченные ничем лица. Никто не знает английского? Не могут адрес свой написать? А говорят еще: страна забвения родины. Нет, даже букв не знают. Давно в Америке? – Четыре года.

– Американцы, – объясняет один из встречающих, – такие добрые! Они с нами як с глухонемыми.

Багажа у баптистов – тридцать шесть мест, по два места каждому полагается.

* * *

Пока он возился с бумажками, самолет его улетел. Следующий – ранним утром, через шесть с половиной часов, он опять без труда меняет билет, он и должен был утром лететь. Теперь куда – в гостиницу? Пока доедет, пока уляжется – пора будет подниматься. Да и стоит гостиница долларов пятьдесят. Как-нибудь тут. Душ принять, конечно, хотелось бы – ничего, перебьемся, переодеться-то не во что.

Другой конец Земли – само по себе это давно перестало приносить удовольствие. Он бывает в городах с красивыми названиями – Альбукерке, например, или Индианаполис, и что? Везде – в Нью-Йорке ли, в Альбукерке, тут ли – одно и то же – красные полы, красно-белые стены, идеальная ровность линий, тонов, ничто не радует глаз слишком, и ничто его не оскорбляет. И всюду, как часть оформления, негромко – Моцарт, симфонии, фортепианные концерты, не из самых известных, в основном вторые, медленные, части. Кто играет? Орегон-симфони, Портленд-филармоник, какая разница? Не эстрада, не блатные песенки. А как-нибудь так устроиться, чтоб – совсем тишина? Разборчивый пассажир – пожалуйста, никто не удивлен – можно посидеть в комнате для медитаций. Посидеть, полежать. Медитаций? Именно так, размышлений, у нас вон в аэропортах часовни пооткрывали – но поразмышлять и неверующему полезно, опять ничьи чувства не оскорблены.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35 
Рейтинг@Mail.ru