bannerbannerbanner
«Люксембург» и другие русские истории

Максим Осипов
«Люксембург» и другие русские истории

Полная версия

– Вам надо рюмочку. – И рюмочки у него с собой, из какого-то камня. Оникс, не знаю, яшма. Каменные рюмочки. Да, очень хороший коньяк.

Молодой человек объясняет, отчего до сих пор не уехал: культура.

– Скажем, для моих американских друзей Triple A – Американская автомобильная ассоциация. А у нас какая ассоциация с тремя «А»? – Выдержал паузу. – Анна Андреевна Ахматова. – Победно оглядел нас и прибавил: – Да и бизнесы. – Так и сказал – бизнесы.

Хорошо отогреться под коньячок, когда стал причиной несчастья для двух человек!

– Вы абсолютно правы, – продолжает молодой человек. – Это не наша страна, это – их страна. – Разве я что-нибудь подобное говорил? – Мы с вами этих людей не нанимали себя защищать, заметьте. Действует своего рода негативный отбор. И вот результат: в рамках существующей системы гуманный мент невозможен! Система вытолкнет его. Что остается? Менять систему. Или опять – внутренняя эмиграция. На худой конец, – он трагически развел руками, – дауншифтинг.

Я поймал девушкин взгляд. М-да. Дауншифтинг.

В дверь постучали железным: «Через пятнадцать минут прибываем». Надо идти к себе за вещами, сосед мне поможет, спасибо.

В разгромленном купе меня ждало важнейшее открытие: я понял, кем были Толя и Серый. Под лавкой рядом с моим чемоданчиком стояли две огромные клетчатые сумки, с какими путешествует только одна категория граждан – челноки. И странная дружба моих попутчиков стала понятна – очень разные люди подались в челноки, – и зверское их избиение – тоже понятно.

– Сведение счетов с конкурентами, – согласился со мной молодой человек. – Ментовской заказ.

– А чего так стараться, если заказ?

– Для души. Я ж говорю, менты – не люди.

Челноки. Моему собеседнику есть что сказать и об этой сфере человеческой деятельности.

– Они, видите ли, выполняют важную общественную функцию, – говорит он своим красивым голосом. – Нам всем, всему обществу, в какой-то момент захотелось одного и того же – дорогих шмоток, часов «Ролекс», не знаю, а тех, кто не может позволить себе швейцарский «Ролекс», – он тряхнул левой рукой, – тех челноки вроде ваших этих – как их бишь? – обеспечивают «Ролексом» китайским, каким угодно, но ведь это тоже часы, они время показывают. И выглядят хорошо.

Тяжелые сумки какие! Куда их теперь девать? Отдать проводнице? Нет, эта сволочь у меня ничего не получит! Молодой человек пожимает плечами, я вытаскиваю сумки в коридор:

– Поможете донести?

– Знаете что? – он думает. – Давайте-ка свой чемодан. Ну как я буду выглядеть с этими жуткими баулами?

Ладно, спасибо. Мне хочется сделать ему приятное, и я говорю:

– У вас такая милая спутница!

– Да бросьте вы! – отвечает. – Ни кожи, ни рожи. Семь с половиной баллов.

Зачем-то я уточняю:

– По десятибалльной шкале?

– Нет, по семи-с-половиной-балльной! – смеется он. – И в голове у нее все совершенно topsy-turvy, понимаете? – вверх тормашками.

Я удовлетворен: ничего у него с ней не вышло. Странно, что в подобных обстоятельствах меня это волнует, но слишком обидно было бы провести время настолько по-разному.

Проводница равнодушно выпускает нас на перрон, девушку встречают, мы с ней прощаемся, ждем носильщика, потом, едва поспевая, идем за ним и видим транспарант: «Привет участникам…», конференция действительно намечается серьезная.

Погрузившись в такси, молодой человек произносит:

– Знаете что, бросьте вы этих своих избиенных! – И тут же хмыкает пришедшей в его издательскую голову шутке: – Избиенных – ISBN какой-то.

– Но ведь именно я стал причиной их неприятностей! Не то слово – беды!

– А, – машет он рукой, – интеллигентский комплекс вины. По всей стране сейчас менты лупят челноков. Пора бы привыкнуть: жизнь устроена несправедливо. Оставьте вы это в покое.

«Нет, – говорю я себе, – он пошляк. А это я так не оставлю».

По заселении в гостиницу я требую телефонный справочник и всюду звоню. МВД, РЖД, УСБ – куча аббревиатур. Как ни странно, легко пробился. «Подъезжайте. Полковник вас примет». И вот уже через час или полтора я мчусь на такси в одно из их темных, безликих зданий. Клетчатые сумки со мной. Меня ждет полковник.

* * *

Черным по золотому – Шац, ниже – Семен Исаакович – написано на двери полковника, и еще ниже, в скобках – Шлёма Ицкович. Никогда не видел такого. Смело.

Хозяин кабинета только что проснулся и еще пребывал в летаргии. Он сидел на пустом диване, без подушки и одеяла, одетый в майку и в тренировочные штаны. Одной ногой Семен Исаакович уже полностью влез в ботинок, другой – еще нет. Это был человек лет семидесяти, маленького роста, совершенно лысый, без усов и без бороды, но со множеством волос из ушей и из носа – отовсюду, откуда волосы расти не должны. Руки, плечи и грудь его были покрыты черно-седой шерстью. Я подумал: «В Исава пошел».

Как называть полковника? Имя Шлёма и подходит ему, и нравится больше, но Шлёма, наверное, для своих?

– Полковник Шац, – произносит он, ковыляя к столу, – так и не влез в ботинок.

Ясно, товарищ полковник.

Живот у него большой, руки толстые, как у штангиста. Широкий, мясистый нос в рытвинах, и щеки все в рытвинах. Глаза описать затрудняюсь: я в них почти не смотрел. Полковник доходит до стола, надевает форменный пиджак поверх майки, садится.

Я немножко подготовился: врач, участник международного конгресса.

– Врач, – говорит он. – Бюджетник. – Молчит. – Сядь.

Сажусь на маленький стул напротив. В комнате всего-то есть: большой полированный стол, диван, несколько стульев. Видно, ремонт недавно делали.

– Аид?

Киваю. Смешно: бюджетник-аид. Как и он. Может, поговорим о деле? Излагаю: попутчики-челноки, негуманное, мягко сказать, отношение, сведение счетов руками его сотрудников. Хотелось бы беспристрастного разбирательства, справедливости. Как минимум вещи должны быть возвращены владельцам.

Полковник то ли кивает, то ли мелко трясет головой.

Телефон. Он снимает трубку, отвечает короткими предложениями, в основном матом. Я мата и вообще грубости не люблю, но здесь это органично.

Стены голые, без чьих бы то ни было изображений. Только на одной стене – карта мира с торчащими из нее флажками. Масштаб притязаний. Систему, по которой воткнуты флажки, понять невозможно.

– Давайте, заканчивайте там, – кладет трубку и обращается уже ко мне. – Парторг у нас был, Василь Дмитрич, хороший человек, каждое утро выпивал бутылку коньяка. В восемь ноль-ноль уже был бухой.

Зачем мне знать про Василия Дмитриевича? Ну-ну.

– …Так он тырил столько, чтобы иметь каждое утро бутылку коньяка. Ты понял?

Я пока слушаю.

– …А здесь вон, – кивает на телефон, – у директора государственного учреждения изъято тринадцать миллионов долларов – только наличными. Сотрудники по полгода зарплату не получали. Скажи мне, зачем этому чудаку тринадцать миллионов долларов?

Эффектно, да. Но как это относится к несчастным челнокам?

– Челнокам? Можно и так сказать. Читай.

Полковник достает ту самую газету, которую мне уже предлагали – в поезде.

«По подозрению в совершении двойного убийства, – читаю я, – разыскивается уроженец Петрозаводска…» – и фотография Толи, с усами. Здесь он смеется, застолье. Убиты мужчина с подростком, девочкой. Пустили к себе Толю жить.

Очень тупо: мужчина жил вдвоем с дочкой, продал квартиру, чтобы переехать в меньшую, Толя вызвал товарища… Да, понимаю, Серый, Сергей.

– Нет, не Сергей, – говорит полковник. – Серый – от фамилии. Которая в интересах следствия не разглашается.

Я с трудом складываю газету, возвращаю ее полковнику, руки у меня дрожат, и голос дрожит.

– Извините, товарищ полковник, – все-таки произношу я, – но желтая, да и любая пресса – не доказательство. Это, простите, неубедительно.

– А ты что – суд присяжных, чтоб тебя убеждать?

Он сказал это так, что я понял: в газете написана правда.

Полковник достает несколько фотографий:

– Врач, говоришь? Ну, смотри.

Проходили мы судебную медицину, но это было другое. Мне стало нехорошо, и я этого не сумел скрыть.

– На, – налил мне воды. – Попей.

Как именно Толя с Серым их убивали, я рассказывать не буду. Есть вещи, которые вот точно никому знать не надо.

Объясняю полковнику: плохо спал, коньяк без закуски, ну, в общем…

– Ферштейн, – отвечает он.

– Зачем эти фотографии?

Для достоверности. Абонентов их здешних разговорить.

Вычислили убийц по телефонным звонкам из квартиры. Номера все фиксируются на АТС, я не знал. Кто-то один или оба звонили в Петрозаводск, и до преступления, и главное – после. Роуминг, экономили.

Они не сразу ушли, ночевали в квартире с трупами, это очень на меня подействовало. Когда умирает больной, то хочется – окна настежь и поскорей – из палаты, а эти… Да, ночь провели, может быть, даже две.

– Боже мой, – лепечу я, не соображая от страха, – я ночевал с убийцами! И спокойно спал! Ничего не чувствовал. Боже мой!

На полковника это не производит особого впечатления.

– Не думай о них, – говорит он. – Убийцы – средние люди.

* * *

Опять телефон, опять он больше слушает, чем отвечает, у меня снова пауза, и я этой паузе рад. Кладет трубку.

– Что тут? Смотрел? – Про сумки.

Нет, и в голову не пришло. Берет сумки, легко поднимает на стол. Очень сильный.

– Руками не трогай. А то придется пальчики откатать.

Электроника. Игровая приставка – для Серого, конечно. Открывает футляр:

– Это что?

– Флейта.

Девочка играла на флейте? Черт, мне опять дурно.

– Необязательно, все может быть из разных мест.

Шмотки. Даже шмотками не побрезговали! Нет, шмотки – иконы прикрыть.

– Иконы, – произносит полковник. – В Бога веришь? – Не дожидаясь моего ответа, говорит: – Теперь все верят. У нас даже еврейчики ходят с крестами.

 

Я инстинктивно провожу рукой по шее: не видна ли цепочка? Надеюсь, полковник не обратил внимания. Мне вдруг не хочется его огорчать.

Книги. Не книги – марки.

– Понимаешь в марках?

Нет, откуда? Марки, я знаю, бывают очень дорогие.

Полковник укладывает вещи назад:

– Все это стоит деньги.

– А у этих, убийц, интересно, на шее есть крест?

– Ничего интересного. Говорю тебе – средние люди.

* * *

Я встаю и хожу по комнате. Как же так, а? Как же так? Почему я настолько не разбираюсь в людях? Почему не понимаю сути вещей? Снова пью воду, я уже тут немножко обжился.

Полковник убирает сумки.

– Сядь. Ты все правильно сделал. Помог следствию. Пришлось бы в городе брать.

Теперь вижу: просто удачное совпадение. Оказывается, из Москвы тем же поездом ехал оперативник – их арестовывать. Вспоминаю человека в спортивном костюме. Просто удачное совпадение. Могли бы вообще не найти. Раскрываемость же ничтожная.

– Ничтожная? Кто сказал тебе? Какой чудак?

Полковник усмехается и ласково произносит:

– Шлемазл.

Такого слова нет в моем лексиконе. Что это значит?

– Шлемазл, – с удовольствием повторяет полковник. – Сосунок.

Вот для чего я явился в Петрозаводск: чтоб меня сосунком обзывали. Горько.

– В Америке, – говорю, – как-то обходятся без того, чтобы бить всех подряд дубинками. Есть процедуры. Я не выгораживаю убийц и так далее…

– В Америке, – отзывается он. – Я вот тебе расскажу.

И полковник рассказал мне историю своего отца.

* * *

Шац-старший, обрезанный еврей, в начале войны был призван на фронт, но повоевать ему не пришлось: уже в августе сорок первого вся их армия была окружена и сдалась. Шац обзавелся документами убитого красноармейца-украинца, так что его не расстреляли сразу и попал он не в концлагерь, а сначала в один трудовой лагерь, потом в другой. Оказался в Рурской области, на шахте.

– Знаешь, что такое по-немецки «Schatz»?

Богатство, сокровище, клад. Полковник кивает: отец кое-как говорил по-немецки, до войны все учили немецкий язык. Так вот, попал он на шахту с одним лишь желанием – жить. Хотя, как представишь себе: война неизвестно чем и когда закончится, что с семьей – непонятно. Трудовой лагерь – не лагерь уничтожения, но из тех, кто просидел всю войну, уцелела одна десятая.

Пристроиться переводчиком? Нет, это было исключено. Во-первых, чтоб затеряться, надо быть как все, а во-вторых, нормальные люди в лагере были настроены исключительно по-советски. Только подонки имели дело с немцами больше, чем заставляют. Шац вел себя по-другому: он выполнял не одну норму, а две. За это давали премии – хлеб, табак. Бросил курить. Единственная, можно сказать, радость, а бросил – чтобы еды было больше, чтоб работать, выполнять план. У товарищей табак на еду менял и всегда был сыт. Когда поднимался из шахты первым, воровал у охраны – картошку, яйца, хлеб. Только еду. Били, когда ловили, сильно били, каждый раз – двадцать палок. Немцы, порядок. Вся спина была черной от палок. Били, но не убили.

– Так и не узнали, что отец ваш – еврей?

– Пока шла кампания по выявлению – нет. В бане его прикрывали, для своих он придумал что-то.

– Фимоз.

– Вот-вот. Потом узнали. От наших же и узнали.

Когда открылось, что Шац еврей, жить ему стало существенно тяжелее. Вроде как «полезный еврей» – слово на этот случай у немцев было. Норму уже выполнять приходилось – тройную. И терпел – от немцев и от своих. Но настоящих садистов в лагере было немного. Охранники тоже – обычные люди.

– Средние, – подсказываю я.

– Да, средние, – полковник не замечает иронии.

Садистов немного было, не больше, чем теперь, но одна была – жена коменданта лагеря. Красивая баба, говорил отец. Туфлей любила ударить в пах. Штаны при себе снимать заставляла. Развлекалась, в общем. Доразвлекалась.

Освобождали их американцы. Делали так: окружали лагерь и ждали, пока охрана сдастся и заключенные ее перебьют. Сутки могли ждать, двое. Выдерживали дистанцию. Обычная для американцев практика. Немцы к ним в плен хотели, но зачем им пленные немцы?

– Что он с ней сделал? – спрашиваю.

– Отымел. Понял? Первым.

– А потом? Потом что? Убили?

– Ну, наверное, – пожимает плечами. – Немцев всех перебили, вряд ли кто-нибудь спасся.

Мы некоторое время молчим.

– Скажите, как отец ваш потом относился к немцам?

– Нормально. Почему «относился»? Жив отец. Злится только, что пенсию немцы не платят. Он нигде у них по документам не проходил как Шац.

Жив отец его. И что делает? – Ничего он не делает, что ему делать? На рынок любит ходить. Бабу эту немецкую вспоминает. Раньше, пока была мать, молчал, а теперь чаще, чем о собственной жене, говорит.

В кабинете почти темно. Мне вдруг хочется поддержать полковника, хотя бы посмотреть ему в глаза, но он сидит спиной к окну, и глаз его я не вижу. Пробую что-то сказать: про недержание аффекта, про старческую сексуальность. Принадлежность к врачебной профессии как будто дает мне право произносить ничего, в общем, не значащие слова.

– За всю войну, – говорит полковник, – отец мой не убил ни одного человека. И если бы американцы твои освободили его как надо, по-человечески, теперь бы он немецкую бабу эту не вспоминал.

Полковник закончил рассказ и постепенно впадает в летаргию. Наверное, надо идти?

Спрошу напоследок:

– А что флажки у вас на карте обозначают?

Он вдруг широко улыбается, в полумраке видны его зубы:

– Ничего не обозначают. Флажки и флажки. Просто так.

Ну что, я пошел?

– И куда ты пошел без шапки? – спрашивает полковник. – Шапка есть?

– О, даже две: кепка и теплая, шерстяная.

– Надень шерстяную.

* * *

Петрозаводск: темень, холод, лед, улицы едва освещены, ничего не разберешь.

Вечером встречаю на конгрессе молодого человека с красивым голосом, того самого, из поезда, он делится впечатлениями от города, говорит: «Такая же жопа, как все остальное», и выражает желание продолжить знакомство в Москве.

– Пообедаем вместе? Я приглашаю. – Между прочим спрашивает меня: – Разузнали про давешних побиенных? – Молодец, нашел слово.

– Нет, – отвечаю я. – Нет.

февраль 2010 г.

Маленький лорд Фаунтлерой
рассказ

– Эрик, что за имя такое «Эрик»? – спрашивает неизвестная медсестра. – Не с любопытством спрашивает – с осуждением.

Он заходит в сестринскую, она не смущена, смотрит прямо, недоброжелательно. Такое имя, не извиняться же. Пусть. Привыкнут, одобрят – и имя, и всё.

Здесь он лечит больных по субботам: в реанимации и так, кого пришлют. Эрик у них единственный кардиолог.

* * *

Не город, но и, конечно же, не деревня, что-то промежуточное, средний род – предместье, вот правильное слово. Обитателям дач по ту сторону железной дороги оно является в снах, у всех почти одинаковых, местом для несчастий, бесформенным кошмаром. Даже по хозяйственным делам там не стоит бывать, да и переезд испокон века заслоняют бетонные тумбы, так что – только пешком или на велосипеде. «Ослика заведи», – советовали остроумно.

Итак, если двигаться из Москвы, то по левую руку от железной дороги располагаются дачи, а по правую – хаос: многоквартирные дома, промышленность, серые бетонные учреждения. Промышленность в последние годы захирела, и, как говорят, к лучшему, если иметь в виду качество воздуха и воды, люди же в домах продолжают жить, и, хоть и вяло, – размножаться. А в целом поменьше бы думать про то, что творится за бетонными тумбами, – оно, глядишь, и сниться перестанет.

Вот дачи хорошие тут, классические: участки по полгектара, сосны, песок, не грязно никогда, много неба, один недостаток – отсутствие далей. Поезда не мешают, к поездам привыкли, а вот далей и большой воды, хотя бы реки, не хватает. Участки большие, очень большие, с почти одинаковыми домами – на две семьи, каждой по этажу. Теперь это кажется анахронизмом – где privacy? – но дачи строили в конце двадцатых, для бывших политкаторжан, тогда и мечтать не приходилось о большей отъединенности, да и слова такого не было – privacy.

Бывших политкаторжан нашлось в свое время на восемьдесят с чем-то участков. Дачи с той поры, конечно, по многу раз сменили хозяев. Однажды на дне антресоли он обнаружил справку: в тысяча восемьсот восемьдесят первом году гражданка такая-то – дальняя, непрямая родственница – участвовала в цареубийстве. Справка выдана по месту лечения, печати, подписи, дата – тысяча девятьсот двадцать шестой. Не стал никому показывать справку, пусть полежит.

Вот так – дача, не хуже, чем у многих, даже лучше, и ребенку полезно: хвоя. Как же он очутился на той стороне? Улыбался устало: зачем спрашиваете, я же, мол, врач. Соседку отвезли с сердцебиением, мерцательная аритмия, знаете, что это? Ничего, стукнули током тетеньку, вылечили. А совсем близким людям объясняет: внутренняя потребность.

Странное поведение, что и говорить. Боря, институтский товарищ, нейрохирург, улыбается широко, зубы у него изумительные:

– В любви к народу упражняешься, Швейцер? Или семья надоела? – Было всегда в Эрике что-то неправильное. Лучше б докторскую дописал.

Да нет же, он только по субботам, при чем тут семья? Один на один с больными, как в юности. Боря все пристает, ему можно: набрал для него лекарств у себя в отделении. Боря лысоватый, плотный, мясной: крепкие руки, толстые пальцы, не хватает лишь волосатой груди из разреза пижамы. Они работают в одной многопрофильной клинике, разные кафедры, разные корпуса, у Бори дача по той же ветке неподалеку, и карьеры складываются похожим образом.

– В кого ты получился такой… – ищет слово, – аристократ? Был ведь, как все, пионером. Другие, что ли, тебе книжки давали, чем нам? – Боря им недоволен: тоже мне, доктор Гааз, «спешите делать добро».

Какую книжку Эрик сам прочел – первую? Должен помнить.

– «Маленький лорд Фаунтлерой».

Про что эта книжка, и кто ее автор, Эрик забыл. Надпись на ней была, маминым почерком, тогда еще твердым, красивым, и даже не скажешь, что женским: «Чтобы жизнь тебе не мешала становиться добрее и лучше» и день его рождения, шесть лет. Учили: быть хорошим. Зачем быть хорошим, не объясняли, и так ясно. А надпись эту и название он помнит: «Маленький лорд Фаунтлерой».

* * *

Полставки ему предложили, с платных услуг, хозрасчетные. Он и не думал про деньги. Почему нет? Он согласен. Сколько возьмет себе? Как-никак с собственным оборудованием… Оборудование не вполне собственное, из клиники, все маленькое, переносное, в понедельник он его возвращает.

– Половину.

Женщина-замглавврача улыбается, хотя тут не принято. Она ему не удивилась: мало ли зачем москвичу их больница? Наука, то да се, знаем. Деньги никогда не лишние, но пятьдесят процентов – заведомо многовато.

– Женщина к нам приходит, знаете, умерших одевать, подкрашивать, все такое, берет только тридцать.

Надо же, вот кто его конкурент! Теперь, похоже, он обеспечен историями, это вам не Москва. И там, понятное дело, разнообразие: вот у них тысяча двести сотрудников на четыреста коек, так что все, кто лечатся, – или родственники врачей, или активные люди, приезжие, или – за деньги. Истории случаются, конечно, но келейно, камерно, до Эрика доходят редко.

А этой самой женщине он ничего не скажет, все останется между нами, entre nous, понимаете? Впрочем, – широкий жест, не зря, видно, Боря дразнится аристократом, – он готов и бесплатно, и… как угодно.

– Бесплатно? – Вот это зря. Так его надолго не хватит. Она поводит головой влево, вправо. – Каждый труд должен быть вознагражден.

Правда, зря он, само как-то вышло. Не хотел никого обидеть. Да и параллельные деньги, пусть маленькие, пригодятся.

– В рабочем порядке решим, – произносит новая его начальница.

Паспорт, диплом, копия трудовой, ага, ординатура, кандидатская. Все, устроился.

Он идет через двор, осматривается: несколько корпусов, охрана, как у больших. Надо же, уже устал. А потому что жарко, ужасно жарко, и ведь еще только май. На даче не так. Ну да, тут асфальт.

* * *

Медперсонал: все серые, вежливые, движутся тихо, силы берегут.

– Инфаркт. Посмотрите, если желаете.

Что значит «желаете»? Стесняются попросить, думает он, и смотрит. Нет тут никакого инфаркта, все отменить – и домой. Чем не веселье? Все здесь им внове, и кое-что получается, а вот – не весело. И медсестру ему дали – кусок глины, младше него, но кажется старше. Все тут знает, смотрит внимательно, без улыбки, все делает. Зубы у людей плохие, оттого и не улыбаются. Как на картинах старых мастеров, – заключает Эрик, старается всех любить.

 

Жаркий двор, он сюда вышел побыть один, выглядывает из-за деревьев: приходят и уходят люди, с ошибочными диагнозами, случайными назначениями. Ничего, скоро он все улучшит. Устраивает семинар, но говорит на нем только сам, сотрудники явились, терпят, молчат.

Больных прибывает, и иногда он выбирается по ту сторону тумб и в пятницу вечером, и, когда позовут, в воскресенье. И стало прохладнее, начало июня выдалось холоднее мая.

– Какие-то они беспородные, – жалуется Эрик на коллег и на пациентов.

Чему удивляться? «Участвовала в цареубийстве» – вспоминает он ту бумажку. И все-таки прежде, во времена своей юности встречал он еще на лицах людей породу, не наследственную – приобретенную, книжную, а тут – о какой книжности говорить, когда отсутствует элементарная сообразительность:

– Это трудно, но не невозможно, – объясняет он медсестре. Речь про то, как перевести тяжелого больного в Москву. Сестра растеряна: так возможно все-таки или нет?

Впрочем, надо присмотреться: всюду жизнь, всюду люди должны быть симпатичные и не очень, и не заключена ли нравственная ошибка в самом этом слове «они»?

* * *

В середине июня замглавврача просит его явиться в рабочий день. – Заболел кто-то ценный? – Нет, вызывают в «органы», для беседы. – Зачем? – Разве можно об этом по телефону? – Начальница его спокойна, и Эрику пугаться нечего.

Один из массивных серых домов, заметных из электрички: здесь эти самые «органы» помещаются. Возле проходной его ожидает старший лейтенант, ему лет тридцать, а может быть, и не тридцать, Эрик уже понял, что возраст он определять не умеет. Вежливый, за руку здоровается, лицо некрасивое, в оспинах. Лейтенанта он рассмотрит потом, а пока что они направляются в бюро пропусков, все движется законным порядком.

Страшновато чуть-чуть, да и зачем эти подробности, когда – для беседы? Можно поговорить, например, и в больнице. – Нет, у нас так не принято.

Наконец они проходят в кабинет, который лейтенант делит еще с одним молодым человеком. Тот изготавливает из картона скоросшиватели, такие всюду продаются и стоят недорого, и занимается ими все время, пока лейтенант допрашивает Эрика. В кабинете бедно, даже не бедно, а прямо-таки разруха, нищета, больница и то современнее. На стене карта мира, на подоконнике – газета с окурками, кипятильник, израсходованные пакетики из-под чая.

– Курите? – Лейтенант протягивает пачку.

– Нет, – зачем-то врет Эрик. – Могу я поинтересоваться…

Потом, ему все объяснят, а пока пусть послушает: против себя и ближайших родственников он может не свидетельствовать. Понятно? Тогда распишитесь. Еще минутку внимания: о каких именно родственниках идет речь. Муж – жена, сын – дочь… Список заканчивается неожиданно: дед, бабка. Эрик смеется, немножко заискивающе:

– Прямо написано – «бабка»?

– Да, таков юридический язык, – его собеседник тоже улыбается, ласково.

Всё? Нет, теперь он сам прочтет статью про то, какая ответственность предусмотрена за ложные показания. И за отказ от дачи показаний. Значит, он вызван свидетелем?

– Ладно, какой там… – лейтенант машет рукой: поступил сигнал, и они его отрабатывают.

Эрик рассматривает книгу: странно издан уголовный кодекс, с карикатурами. А лейтенанту нравится: расслабляет. Наконец он показывает бумагу, ту самую, которая – сигнал. Имя автора ничего Эрику не говорит, и он его сразу забывает. Чужие люди явились в наш дом – вот общее настроение бумаги, про него, про Эрика, писано. А вывод такой: не позволим! Ничего не позволим: опытов над людьми, трансплантации наших граждан на органы. Поэтому лейтенант и пригласил его: имеет он отношение к трансплантации? Нет? Так и запишем. Лейтенант вздыхает и принимается печатать протокол: медленно-медленно, все старенькое, допотопное.

А что он вообще думает о трансплантации? – Не решение проблемы, конечно, но в отдельных случаях… Некоторым из его больных пересадка сердца сильно удлинила бы жизнь. Да только нет никакой у нас трансплантации. А органов хватает – вон сколько аварий и катастроф. Но тут знаете, какая организация нужна? Заморозить, доставить, быстро врачей собрать. У нас и простых-то вещей нет, а уж трансплантации…

– Эх, лента стерлась вся, – опять вздыхает лейтенант.

Давно Эрик не видел матричных принтеров. Он решается теперь покурить, смотрит в окно: надо же, скоро вечер. Сосед лейтенанта уходит, где-то там, в районе дач, спускается солнце. Наконец и лейтенант доделывает работу и принимается за рассказ об успехах их службы, об огромных технических достижениях, о том, какие они молодцы. Единственная некоррумпированная организация. Вот ведь, кто б мог подумать.

Вроде можно уходить, сейчас лейтенант подпишет пропуск. И вдруг он просит ответить еще на один медицинский вопрос:

– Скажите, грыжа диафрагмы – это очень опасно? – как он разволновался, даже голос стал выше.

– Нет, что вы! – восклицает Эрик, его отпустило. – Ерунда. Не ложитесь сразу после еды – вот и все.

Оказывается – не всегда ерунда. У лейтенанта ребенок умер от этого, двухлетняя девочка. Операцию сделали – и умерла.

– Где? – теряется Эрик, трудно все время вот так перестраиваться. – Не у нас?

Нет, девочка умерла в Москве, в ведомственной больнице. У нас таких операций, сказали, не делают. Так и есть… А недавно у лейтенанта еще одна дочь родилась, какова вероятность, что – с грыжей?

За последние несколько минут лейтенант очень изменился. Или это свет так падает? А про грыжу он почитает, поспрашивает.

Вечером в субботу двадцать первого июня на дачу к нему заезжает Боря: футбол посмотреть, после грозы телевизор у него не работает. Эрик равнодушен к футболу.

– Великая игра, – объясняет Боря. – Кульминация всего мужского: удар – гол. Как секс. – Жене и ребенку лучше не слушать. – Только футбол еще лучше, с бабой там – мало ли, облажаешься, а тут полтора часа чистого кайфа. Понятно?

Да понятно, понятно все.

Наши выиграли, и Боря собирается уезжать – очень довольный: не хвост собачий, в четверку сильнейших вышли. Крякает удовлетворенно: хороший тренер у нас, голландец! Он, Боря, всегда говорил: надо брать иностранного специалиста. Жалко, Эрик так ничего и не понял в футболе.

– Будь проще, – советует Боря, – и к тебе потянутся люди.

Хочет ли Эрик, чтобы люди тянулись к нему? Не особенно.

– Аристократ, аристократ, так и есть, дайте ручку поцелую.

– Перестань, – просит Эрик, – не паясничай.

– Слушай, а они тебя любят – там? – Боря показывает в сторону станции.

– Смотря кто, Боря, нет никаких «они». – Рассказывает немножко про лейтенанта и его дочерей, эх, так он и не почитал про диафрагмальную грыжу. – А любят ли? – Он задумывается. – Если честно: не любят, нет.

– Ну и чего ты цацкаешься с ними? Совесть замучила? Знаменитое чувство вины? – Тут, может быть, Боря и прав: чувство вины, перед всеми – сначала родители, теперь жена, ребенок – присуще Эрику. А уж перед некоторыми больными как виноват! – навсегда.

– А тебя, Боря, – хочется ему спросить, – совесть ни за что не грызет? – Нет, не грызет, конечно: он ей не по зубам.

– Ладно, – Боря хлопает товарища по спине, – все будет кока-кола, живи футболом! – и уезжает, а из-за станции слышится рев: «О-ле, о-ле, о-ле, впе-ред, впе-е-ред…» Там грохот, рев, салюты, сигнализации у машин надрываются, у нас на дачах пока спокойно. «Оле, оле» – да, развивается язык. Пьяная, плавающая, наглая интонация.

Днем в воскресенье, двадцать второго июня, передают: «Скорбь, связанная с годовщиной начала войны, разбавляется нашей общей радостью о вчерашней победе». И тут же звонок: всё понимаем, но нельзя ли срочно – в больницу?

* * *

На «скорой» оживленно. Здоровенный дядька лет тридцати, еще фельдшер, милиционер, еще человек какой-то со стертой внешностью – в пиджаке, а на кушетке – парень, крепкий такой, качок. Фамилия его – Попров, семнадцать лет. Плохо именно ему, сердце болит. Стоило ли ехать? Эрик смотрит парня, слушает, кардиограмма, то-другое, так и есть – здоровехонек. Нервничает только, дрожит он очень, оттого и помехи на кардиограмме, а так – ничего. Надо писать заключение.

– Фамилия как? Попов?

– Попров, – ревет здоровенный дядька. – Попров Алексей! – Он не знает, кто такой Попров? – Совсем, что ли, отмороженный? А-а-а, нездешний… С дуба рухнул, нездешний?

Милиционер выталкивает дядьку за дверь.

– Кто он ему? – не понимает Эрик. Для отца вроде молод. Ну так, дядя. Помощник отца вообще-то, по общим вопросам, ничей он не дядя. – И что натворил задержанный? – равнодушно спрашивает Эрик, как свой, иначе ничего не узнаешь. Да так, таджика отмудохал бейсбольной битой. Попраздновал. – Бита-то зачем? Откуда вообще тут биты? У вас что тут – бейсбольный клуб?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35 
Рейтинг@Mail.ru