– М-мучители! – замычал Гомозов и плюнул. Снова ожидание, молчаливое и напряжённое.
– Господи!.. помилуй… – прошептала Арина.
Как будто тихо подкрадываются к погребу… Гремит замок, и раздаётся строгий голос начальника:
– Гомозов! Бери Арину за руку и выходи – ну, живо!..
– Иди ты! – вполголоса сказал Гомозов. Арина подошла и, опустив голову, стала рядом с ним.
Дверь отворилась, перед ней стоял начальник станции. Он кланялся и говорил:
– С законным браком поздравляю! Пожалуйте! Музыка – играй!
Гомозов шагнул через порог и остановился, оглушённый взрывом нелепого шума. За дверью стояли Лука, Ягодка и Николай Петрович.
Лука бил кулаком по ведру и козлиным тенором орал что-то; солдат играл на своём рожке, а Николай Петрович махал в воздухе рукой и, надув щёки, делал губами, как труба:
– Пум! Пум! Пум-пум-пум!
Ведро дребезжало, рожок выл и ревел. Матвей Егорович хохотал, взявшись за бока.
Хохотал и его помощник при виде Гомозова, растерянно стоявшего перед ними, с серым лицом и сконфуженной улыбкой на дрожащих губах. За ним неподвижно, точно каменная, стояла Арина, опустив голову низко на грудь.
Тимофею да Орина
Сладки речи говорила… —
пел Лука ерунду и строил Гомозову отвратительные рожи. А солдат придвинулся к Гомозову и, подставив рожок к его уху, играл, играл.
– Ну, идите… ну… под руку бери её!.. – кричал начальник станции, надрываясь от хохота. На крыльце сидела жена и качалась из стороны в сторону, визгливо вскрикивая:
– Мотя… будет… ах! умру!
За миг свиданья
Терплю страданья! —
пел Николай Петрович под самым носом Гомозова.
– Ур-ра новобрачным! – скомандовал Матвей Егорович, когда Гомозов шагнул вперёд. И все четверо дружно гаркнули «ура», причём солдат кричал ревущим басом.
Арина шла за Гомозовым, подняв голову, раскрыв рот и свесив руки вдоль корпуса. Глаза у неё тупо смотрели вперёд, но едва ли видели что-нибудь.
– Мотя, вели им… поцеловаться!.. ха, ха, ха!
– Новобрачные, горько! – закричал Николай Петрович, а Матвей Егорович даже прислонился к дереву, ибо от смеха не мог держаться на ногах. А ведро всё грохотало, рожок выл, ревел, дразнил, и Лука, приплясывая, пел:
А и густо ты, Орина,
Да нам кашу наварила!
И Николай Петрович снова делал губами:
– Пум-пум-пум! Тра-та-та! Пум! пум! Тра-ра-ра!
Гомозов дошёл до двери в казарму и скрылся. Арина осталась на дворе, окружённая беснующимися людьми. Они орали, хохотали, свистали ей в уши и прыгали вокруг неё в припадке безумного веселья. Она стояла перед ними с неподвижным лицом, растрёпанная, грязная, и жалкая, и смешная.
– Новобрачный удрал, а… она осталась, – кричал Матвей Егорович жене, указывая на Арину, и снова корчился от хохота.
Арина повернула к нему голову и пошла мимо казармы – в степь. Свист, крик, хохот провожали её.
– Будет! Оставьте! – кричала Софья Ивановна. – Дайте ей очухаться! Обед нужно готовить.
Арина уходила в степь, туда, где за линией отчуждения стояла щетинистая полоса хлеба.
Она шла медленно, как человек, глубоко задумавшийся.
– Как, как? – переспрашивал Матвей Егорович участников этой шутки, рассказывавших друг другу разные мелкие подробности поведения новобрачных. И все хохотали. А Николай Петрович даже тут нашёл время и место вставить маленькую мудрость:
Смеяться, право, не грешно
Над тем, что кажется смешно! —
сказал он Софье Ивановне и внушительно добавил: – Но много смеяться – вредно!
Смеялись на станции в тот день много, но обедали плохо, потому что Арина не явилась стряпать и обед готовила сама начальница станции. Но и дурной обед не убил хорошего настроения. Гомозов не выходил из казармы до времени своего дежурства, а когда вышел, то его позвали в контору начальника, и там Николай Петрович, при хохоте Матвея Егоровича и Луки, стал расспрашивать Гомозова, как он «увлекал» свою красавицу.
– По оригинальности – это грехопадение номер первый, – сказал Николай Петрович начальнику.
– Грехопадение и есть, – хмуро улыбаясь, говорил степенный стрелочник. Он понял, что если сумеет рассказать об Арине, подтрунивая над нею, то над ним будут меньше смеяться. И он рассказывал:
– Вначале она мне всё подмаргивала.
– Подмаргивала?! Ха-ха-ха! Николай Петрович, вы только вообразите, как это она, этакая р-рожа, должна была ему подмаргивать? Прелесть!
– Значит, подмаргивает, а я вижу и думаю про себя – шалишь! Потом, стало быть, говорит, хочешь, говорит, я тебе рубахи сошью!
– Но «не в шитье была тут сила»… – заметил Николай Петрович и пояснил начальнику: – Это, знаете, из Некрасова – из стихотворения «Нарядная и убогая»… Продолжай, Тимофей!
И Тимофей продолжал говорить, сначала насилуя себя, затем постепенно возбуждаясь ложью, ибо видел, что ложь полезна ему.
А та, о которой он говорил, лежала в это время в степи. Она вошла глубоко в море хлеба, тяжело опустилась там на землю и долго неподвижно лежала на земле. Когда же солнце накалило ей спину до того, что она уже не могла больше терпеть жгучих лучей его, она перевернулась вверх грудью и закрыла лицо руками, чтобы не видеть неба, слишком ясного, и чрезмерно яркого солнца в глубине его.
Сухо шуршали колосья хлеба вокруг этой женщины, раздавленной позором, и неугомонно, озабоченно трещали бесчисленные кузнечики. Было жарко. Попробовала она вспомнить молитвы и не могла: перед глазами у неё вертелись смеющиеся рожи, а в ушах ныл тенор Луки, раздавался вой рожка и хохот. От этого или от жары ей теснило грудь, и вот она, расстегнув кофту, подставила свое тело лучам солнца, ожидая, что так ей будет легче дышать.