bannerbannerbanner
Скуки ради

Максим Горький
Скуки ради

Гомозов больше не звал её к себе и тридцати копеек ей не отдавал. Она сама явилась к нему, тупая и покорная, пришла и молча стала перед ним. Он, лёжа на койке, посмотрел на неё и, подвинувшись к стене, сказал:

– Садись.

А когда она села, объявил ей:

– Ты вот что, – храни это в секрете. Чтобы никто ни-ни! А то мне будет нехорошо… я не молоденький, да и ты тоже… Понимаешь?

Она утвердительно кивнула головой.

Провожая её, он дал ей свою одежду для починки и опять напомнил ей:

– Чтобы ни одна душа – ни-ни!

Так они и зажили, пряча от всех свою связь.

Арина прокрадывалась к нему по ночам чуть не ползком. Он принимал её снисходительно, с видом властелина, и порой откровенно говорил ей:

– А и дурна же ты с лица!

Она молча улыбалась ему бледной, виноватой улыбкой и, уходя от него, почти всегда уносила с собой какую-нибудь работу, данную им.

Виделись они не часто. Но иногда Гомозов, встречая её где-нибудь на станции, вполголоса говорил ей:

– Приходи сегодня…

И она покорно являлась к нему с таким серьёзным выражением на своём рябом лице, как будто пришла затем, чтобы выполнить долг, важность которого стала понятна ей.

А когда шла домой, то на лице её уже снова была обычная ему мёртвая мина виновности и испуга.

Порой она, остановясь где-нибудь в уголке или за деревом, подолгу смотрела в степь.

Там царила ночь, и от сурового молчания её на сердце становилось жутко.

Однажды, проводив вечерний поезд, станционное начальство устроило чаепитие в саду перед окнами квартиры Матвея Егоровича, в густой тени тополей.

В жаркие дни они часто делали так, – это всё-таки вносило некоторое разнообразие в монотонность их жизни.

Пили чай и молчали, исчерпав впечатления, данные поездом.

– А сегодня жарче вчерашнего, – сказал Матвей Егорович, одной рукой передавая пустой стакан жене, а другой отирая пот с лица.

Жена, принимая стакан, объявила:

– Это от скуки кажется, что жарче…

– Гм! Пожалуй… действительно… Вот карты хороши в этом случае… но – нас только трое…

Николай Петрович повёл плечами и, прищурив глаза, отчётливо произнёс:

– Карточная игра, по выражению Шопенгауэра, есть банкротство всякой мысли.

– Ловко! – умилился Матвей Егорович. – Как это? Банкротство мысли… да-а! А кто сказал?

– Шопенгауэр, немец, философ…

– Фи-илософ? Мм…

– А что эти философы – в университетах служат? – полюбопытствовала Софья Ивановна.

– То есть как вам сказать? Это не чин, а… так сказать, природная способность…

Философом может быть всякий… кто родится с привычкой думать и во всём искать начало и конец. Конечно, и в университетах бывают философы… но они могут быть и просто так… даже служить на железной дороге.

– И много получают те, которые при университетах?

– Глядя по уму…

– Но, если бы был четвёртый, – премило бы мы повинтили! – со вздохом сказал Матвей Егорович.

И разговор оборвался.

В синем небе поют жаворонки, по тополям прыгают с ветки на ветку малиновки и тихо свистят. В комнате плачет ребёнок.

– Арина там? – спрашивает Матвей Егорович.

– Конечно… – кратко отвечает ему жена.

– Оригинальная баба эта Арина; вы заметьте, Николай Петрович…

– Оригинальность – первый оттиск банальности, – как бы про себя говорит Николай Петрович, имея вид задумчивый и мыслящий.

– Как? – оживляется начальник.

И, когда Николай Петрович вразумительно повторяет изречение, он сладко щурит глаза, а Софья Ивановна томным голоском говорит:

– Как вы хорошо помните то, что читали… а я вот прочитаю и на другой день, хоть убейте, ничего не помню… Вот недавно в книжке «Нива» прочитала что-то такое интересное, такое забавное, – а что? ни слова не помню!

– Привычка, – кратко объясняет Николай Петрович.

– Нет, это лучше этого… как его? Шопенгауэра… – улыбаясь, говорит Матвей Егорович. – Выходит, что всё новое будет старым!

– И наоборот, ибо один поэт сказал: «Да, экономна мудрость бытия: всё новое в ней шьётся из старья».

– Фу ты, чёрт! Как это у вас… точно из решета сыплется!

Матвей Егорович довольно смеётся, его жена мило улыбается, а Николай Петрович польщён и безуспешно хочет скрыть это.

– Кто это сказал насчёт банальности-то?

– Барятинский, поэт.

– А другое?

– Тоже поэт – Фофанов.

– Ловкачи! – одобряет поэтов Матвей Егорович и нараспев, с улыбкой удовольствия на лице, повторяет двустишье.

Скука как бы играет с ними, – на минуту освободит их от своих тесных объятий и снова обнимет. Тогда опять они молчат, отдуваясь от жары, увеличиваемой чаем.

В степи – только солнце.

– Да, так я заговорил об Арине, – вспоминает Матвей Егорович. – Странная эта баба, смотрю я на неё и удивляюсь. Точно её пришибло чем-то, не смеётся она, не поёт, говорит мало… пень какой-то. Но между тем она очень хорошо работает и так, знаете, возится с Лелей, так внимательна к ребёнку…

Он говорит тихо, не желая, чтобы Арина через окно услыхала его слова. Он знает, что нельзя хвалить прислугу, если не хочешь, чтобы она зазналась. Жена перебивает его, многозначительно хмурясь:

– Ну, уж ты оставь… ты не всё знаешь о ней!

 
Любви раба,
Я так слаба
В борьбе с тобой,
О демон мой!
 

– тихонько и речитативом напевает Николай Петрович, отбивая такт по столу ложкой. Он улыбается.

– Что, что такое? Она… ну, ну, это вы уж врёте оба!

И Матвей Егорович громко хохочет. Щёки у него трясутся и со лба быстро стекают капельки пота.

– Это совсем даже не смешно! – останавливает его жена. – Во-первых, у неё на руках ребенок; во-вторых – видишь, хлеб какой? Перекис, подгорел… А почему?

Рейтинг@Mail.ru