На станции зажигают огни; ярче и выше всех зеленоватый огонь семафора. Вокруг него тьма и молчание.
Порой раздаётся звонок – повестка к поезду; торопливый звук колокола несётся в степь и быстро тонет в ней.
Вскоре после звонка из тёмной дали выбегает красный сверкающий огонь, и тишина в степи содрогается от глухого грохота поезда, идущего к одинокой станции, окружённой тьмой.
Низший слой маленького общества на станции живёт несколько иначе, чем аристократия.
Сторож Лука вечно борется с желанием сбегать к жене и брату в деревню за семь вёрст от станции. Там у него хозяйство, как он говорит Гомозову, когда просит этого молчаливого и степенного стрелочника «подежурить» на станции.
При слове «хозяйство» Гомозов всегда тяжело вздыхает и говорит Луке:
– Что ж, поди. Хозяйство требует присмотра, это верно…
А другой стрелочник, Афанасий Ягодка, старый солдат с круглым, красным лицом в седой щетине, человек насмешливый и злобный, не верит Луке.
– Хозяйство! – восклицает он, усмехаясь. – Жена!.. Понимаю я, что оно такое…
Жена-то у тебя вдова, что ли? Али солдатка?
– Ах ты птичий губернатор! – презрительно откликается Лука.
Он зовет Ягодку птичьим губернатором за то, что старый солдат страстно любит птиц.
Вся будка у него, и внутри и снаружи, увешана клетками и садками; в ней, как и вокруг неё, целый день, не смолкая, раздаётся птичий гам. Пленённые солдатом перепела неустанно кричат своё однообразное «подь-полоть», скворцы бормочут длинные речи, разноцветные маленькие птички неустанно щебечут, свистят и поют, услаждая одинокую жизнь солдата. Он возится с ними всё своё свободное время и, относясь к ним ласково и заботливо, не обнаруживает никакого интереса к товарищам. Луку он зовёт ужом, Гомозова – кацапом и, не стесняясь, говорит им в глаза, что оба они «бабьи прихвостни» и что следует за это бить их.
Лука на его слова мало обращает внимания, но, если солдату удастся раздражить его, Лука долго и едко ругает его:
– Гарниза ты серая, крысиный объедок! Что ты можешь понимать, отставной козы барабанщик? Гонял ты всю свою жизнь лягушек из-под пушек да полковую капусту караулил… твоё ли дело рассуждать? Пошёл к перепелам, птичий командир!
Ягодка, спокойно выслушав ругательства сторожа, шёл жаловаться на него начальнику станции, а тот кричал, чтобы к нему не лезли с пустяками, и гнал солдата прочь. Тогда Ягодка находил Луку и уже сам начинал ругать его – не горячась, спокойно, тяжеловесными и скверными словами, от которых Лука скоро убегал, отплёвываясь.
Гомозов на обличения солдата отвечал вздохами и сконфуженно оправдывался:
– Что поделаешь? Ничего не поделаешь с этим… Конечно… баловство это… но, между прочим, не суди, да не осуждён будешь…
Однажды солдат ответил ему, усмехаясь:
– Заладила сорока Якова одно про всякого! Не суди, не суди… а коли не судить, так людям не о чем и разговаривать…
Кроме жены начальника, на станции была ещё одна женщина – кухарка. Звали её Арина; ей было лет под сорок, и была она очень некрасива: коренастая, с отвислыми грудями, всегда грязная и оборванная. Она ходила, переваливаясь с ноги на ногу, и на её рябом лице блестели узкие, испуганные глазки, окружённые морщинами. Было что-то рабское, забитое в её нескладной фигуре, толстые губы её постоянно складывались так, точно она хотела просить прощения у всех людей, валяться в ногах у них и не смела плакать. Гомозов прожил на станции восемь месяцев, не обращая особенного внимания на Арину; встречаясь с нею, он говорил ей «здорово!» Она отвечала ему тем же, перекидывались двумя-тремя фразами и затем расходились, каждый в свою сторону. Но однажды Гомозов пришёл в кухню начальника станции и предложил Арине сшить ему рубах. Она согласилась и, сшив рубахи, зачем-то сама понесла их к нему.
– Вот и спасибо! – сказал Гомозов. – Три рубахи, по гривеннику штука, стало быть – тридцать копеек следует тебе… Верно?
– Да уж так… – ответила Арина. Гомозов задумался и долго молчал.
– А ты какой губернии? – спросил он, наконец, женщину, всё время смотревшую на его бороду.
– Рязанской… – сказала она.
– Издалека! А сюда как же попала?
– А так… одна я… одинокая…
– От этого и дальше можно зайти… – вздохнул Гомозов.
И снова они долго молчали.
– Вот и я тоже. Нижегородский я, Сергачского уезда… – заговорил Гомозов. – Вот и я тоже один, весь тут. А было у меня хозяйство, жена тоже была… дети – двое. Жена умерла в холеру, а дети просто так… А я того… замотался с горя. Да-а… Потом пробовал опять устроиться – ан нет, развинтилась машина, не работает. Ну и пошёл… на сторону, стало быть, со своей дороги… вот и бьюсь третий год уж…
– Плохо, когда нет своего гнезда, – тихо сказала Арина.
– Ещё бы!.. Ты вдовая, что ли?
– Девка…
– Где уж, чай! – откровенно усомнился Гомозов.
– Ей-богу, девка, – уверила его Арина.
– Что же замуж не вышла?
– Кто возьмёт меня? Безо всего я… кому корысть… да и с лица некрасивая…
– Да-а… – задумчиво протянул Гомозов и, поглаживая бороду, стал пытливо смотреть на неё. Потом справился, сколько она получает жалованья.
– Два с полтиной…
– Так. Ну… значит, тридцать копеек тебе с меня? Вот что… ты приди-ка вечером за ними… часов этак в десять, а? Я тебе и отдам… чаю попьём, поговорим скуки ради… Оба мы одинокие… приходи!
– Приду, – просто сказала она и ушла.
Потом, придя к нему аккуратно в десять часов вечера, ушла от него уже на рассвете.