Она гладила его голову жёсткой ладонью, длинными пальцами худой руки и – слушала.
– Пробовал я говорить – отвечают по книжке, – книжку я сам прочитаю! Люди стыдятся говорить откровенно о себе… Многие, наверно, тем же болят, что и я, – тем, что нигде не написано, только в сердце написано, о чём – стыдно сказать, а – надо выговорить это, ведь оно – мучает!
Перед ним сияли голубые глаза, и он забывал, что эти узкие глаза поставлены косо. Рука Лизы вздрагивала на голове или на плече у него, как бы отвечая его волнению.
Он сажал её на колени себе и с тоскою, со страстью, внезапно разгоравшейся, целовал её жёсткие горячие щёки и губы.
– Ничего, милый, – шептала она, всё шире открывая глаза. – Переживёшь, пройдёт…
Иногда он, положив голову на колени ей, крепко засыпал, и девушка сидела неподвижно до поры, пока не надо было будить его, – сидела и, точно нянька, тихо гладила его стриженую голову.
…Павел приносил газету, развёртывал на столе многоречивый пёстрый лист и, склонясь над ним, с некоторой торжественностью читал о товарищах Европы и всего мира, о неустанной их борьбе и работе, говорил о вождях партии, о неутомимых бойцах ежедневной войны.
Она сидела неподвижно, тихо и редко спрашивала его о чём-нибудь, но Павел был уверен, что мордовка всё понимает.
Он замечал, что, если речь идёт о героях и учителях, – её лицо странно напрягается и голубые глаза мерцают, точно у ребёнка, слушающего волшебную сказку. Иногда этот неподвижный взгляд был даже неприятен, напоминая о взгляде умной, преданной собаки, которая углублённо думает о чём-то, понятном только её немой, звериной душе. В такие минуты ему казалось, что эта тихая, коренастая девушка спокойно может сделать всё…
Она часто спрашивала:
– Как ты назвал имя-то?
Помолчав, отчётливо повторяла имя и снова спрашивала:
– А по-русски как будет?
– Не знаю. У нас нет эдаких имён.
– Разве не было у нас таких святых? – недоверчиво и невесело спрашивала она.
Павел – хохотал.
– Святые – это, брат, не по нашей части! Мы живём в аду, они у нас не водятся…
– Будут! – сказала однажды Лиза.
Это краткое слово прозвучало странно, точно первый, после полуночи, удар колокола, возвещающий во тьме ночной рождение нового дня. Павел посмотрел в лицо подруги – но не заметил в нём ничего особенного. Подумав, он осведомился:
– Ты что это имена спрашиваешь?
Опустив голову, она не ответила. Тогда он ласково приподнял её лицо и, смеясь, спросил ещё:
– Может – молиться собираешься за них? А?
– Что ж, – сказала она, – я и молюсь. Только я – без имён, а просто: помоги, господи, тем, кто добро делает для людей! Смейся, мне всё равно.
– Бесполезно это, Лиза!
– Кто как может, так и должен помогать хорошим людям.
– Полно, Лиза! Нет, тебе надо учиться иначе помогать…
– Выучусь – буду иначе…
И, прижавшись к нему, сказала:
– Это ведь ничего: обидеть их это не может…
Павел обнял её и замолчал, думая о чём-то неясном и большом.
Товарищи видели, что он прячет часть своего времени и от них и от жены, относит его куда-то в сторону, но – молчали, притворяясь, что верят его объяснениям.
Только весёлый литейщик Михайло Сердюков спросил однажды:
– Что, Паша, и ты сударушку завёл?
Застигнутый врасплох, Павел смущённо спросил:
– А кто ещё?
Рябой, вихрастый Михайло взмахнул обожжёнными руками и – захохотал.
– Ловко я тебя поддел! Что, брат, а? Ну, теперь я донесу жене на тебя…
– Нет, ты не говори! – серьёзно попросил Павел.
– Что дашь? Давай Некрасова, ну?
– Не дам. А сказать ей – сам скажу…
Сердюков удивлённо взглянул на него.
– Скажешь? Жене?
– Ну да.
– Зачем?
– Надо же!
Михаил наморщил изрытый лоб, скосил глаза в сторону и вздохнул.
– Значит – серьёзно у тебя? Что ж – это хорошо! Всем видно – не пара она тебе. Она мещанкой родилась, это у неё – в костях. Чёрного кобеля не вымоешь добела – и время зря тратить не стоит…
«Не понимает», – думал Павел.
– Ты её не любишь, – тихо сказал он.
– Верно! – насмешливо согласился Сердюков. – Это верно: я – другую люблю, не её…
Тогда Павел спросил:
– А ты – тоже?
– Что – тоже? Ах да…
Невесело усмехнувшись, литейщик просто сказал:
– Да, брат, и я тоже.
Павел удивлённо смотрел на него, осторожно спрашивая:
– Как же это? Вы ведь хорошо живёте… у тебя жена – товарищ…
– Вот то-то и есть, что товарищ! – сумрачно воскликнул Сердюков. – В этом и задача – она вон кашляет во всю силу, сохнет, товарищ-то…
Беседовали на дворе завода, у стены, покрытой копотью, где-то над ними непрерывно и сердито фыркала пароотводная трубка:
– Фух, фух.
Воздух, пропитанный копотью, был полон стенаниями, визгом и скрежетом, гулом огня, громом железа.
– В три года – две беременности, – печально ворчал Сердюков, свёртывая папиросу, – а это, оказывается, нашему сословию не подобает. Доктор говорит – воздержитесь. Н-ну, начал я избегать, – жалко ж её мне! Комедия слёзная, братец ты мой. Избегал, избегал, да вот и забежал куда-то… куда не надо бы. Пожалуй, будет у меня какой-нибудь скандал. А назад – ходы закрыты… И что значит – назад? Жене в деревню надо ехать, а не детей родить. Дети – это, брат, не для нас, видно. Да и вообще – что тут для нас?
Он посмотрел вокруг на груды старого железа, на чёрную от угля землю и крыши цехов, курившиеся дымом и паром.
– Обыграли нашего брата чисто! И ни одного козыря в сдаче, – плохо, Паша!
Он бросил окурок назад, через плечо, и пошёл в свой цех. Шёл незнакомо Павлу – наклоня голову – и всё оглядывался, точно боясь, что вдруг кто-то бросится на него. А когда он исчез в чёрном жерле литейной, Павел вспомнил его весёлым озорником, неунывающим краснобаем, театралом и певцом, вспомнил и – крепко задумался. Казалось, что с ним говорил сейчас кто-то другой и более близкий, чем прежний Сердюков. Он впервые слышал от товарища простые слова о том, что его мучило, и, стоя у станка, думал:
«Он теперь поймёт меня, сойдусь с ним поближе, и – кончено! Нехорошо я живу…»
Это не удалось: не прошло недели, как Сердюкова подняли в кустах около кирпичного завода – он был кем-то жестоко избит и надолго лёг в больницу.
– Вот жизнь! – говорил Павел, бегая дома по комнате. – Эх, жалко его, так жалко – ты представить не можешь, Даша! Такой он славный парень…
Сел рядом с нею и продолжал, понизив голос:
– Знаешь, недавно говорил он мне про жену…
– Ему бы, мерзавцу, молчать о ней! – угрюмо отозвалась Даша. – Знаю ведь я, за что его избили…
– Подожди, Даша!
– Ты, конечно, всякого подлеца оправдать готов, коли он в товарищах у тебя…
Он строго сказал:
– Дарья! Среди моих товарищей нет подлецов!
– Не ори!
Несмотря на толчки её локтя, он обнял жену и рассказал ей о Сердюкове. Сначала это очень заняло её, но потом, возмущённо оттолкнув мужа, она начала ругаться:
– Ах, дохлые черти! Да неужто Марья-то знала про эти его шашни?
– Ты не вздумай сказать ей! – испуганно воскликнул Павел.
– А – скажу! А ей же богу – скажу! – смачно ухмыляясь, выкрикивала Даша. – До чего додумались-дочитались, пакостники! Нате-ка, жену жалко, родит часто, слышь! Тьфу!
В гневе она всегда выпрямлялась, закидывая голову вверх, дышала она в нос, и ноздри её раздувались, вздрагивая, точно у лошади. Всё это делало её ещё более соблазнительной, но – и отталкивало Павла прочь, будя в нём жгучее желание зла ей. Ему хотелось видеть её больной, жалкой и немой от какого-то страха или – нищей: ходит она по улицам, в грязных лохмотьях, униженно кланяется и просит милостыню у жены Сердюкова – тонкой, ловкой умницы, у тех людей, которые так чужды её сердцу, тяжёлому, тёмному и круглому, как чугунный шар.
Вечером в субботу Павел сидел у Лизы, тихо говоря:
– До того довели людей, что даже хорошее, человечье – кажется им грязно. Завязалась петля вокруг души моей, не знаю – как развяжу! Люблю я эту бабу и дочь, конечно, люблю, а – что она может дать дочери! И без тебя не могу, Лиза. Эх, мордовка, хорошая у тебя душа, и друг ты мне…