bannerbannerbanner
полная версияВеликий Вспоминатор

Максим Борисович Эрштейн
Великий Вспоминатор

Полная версия

Ничего я ему не ответил. Не знаю я. Может и прав он в чем-то, протоиерей. Не верую я в его Бога, но, вправду, не знаю, сможет ли физика когда-нибудь объяснить, откуда моему другу приходят все эти волшебства в голову.

– Ну что, ответ моей дочки на мою сказку-то будете слушать? – обождав минуту, спросил Семин.

– Конечно, давайте, – в один голос воскликнули мы с протоиереем.

– Она мне сказала: «Откуда, ты, папа, так складно врать научился, нешто и вправду все это видел?»

Мы рассмеялись и наша с протоиереем полемика сама собой растаяла; все расслабились и принялись разглядывать внизу, в волнах Босфорского пролива, лодки и корабли, ибо мы проезжали в ту минуту по высокой насыпной набережной.

Теперь пару слов по поводу того, что вы сообщаете о бесчинствах чекистов при отборе зерна у крестьян – это потрясает даже меня, предупреждавшего вас о том, что эта власть может заниматься только террором и насилием. В чекистах сидит вековая ордынская жестокость и крепостническое унижение, они не имеют никакого другого представления о власти, чем такое: власть должна угнетать, насиловать, смешивать с грязью. Помните, я перед отъездом говорил вам: Россия – это кипящий котел бесчеловечности, и нельзя резко открывать его крышку. По всем правилам физики, пар из котла нужно выпускать медленно, постепенно, облагораживая его, давая ему спокойно смешиваться с окружающим нормальным воздухом. Иначе будет взрыв. Все эти отпрыски крепостных и чернорабочих, которые выскочили из котла, и внедряют сейчас новый порядок в России, еще сто лет будут чинить у вас притеснения и беззакония, пока не впитают, наконец, цивилизацию и гуманность.

На сем с вами, мои любимые, пока прощаюсь, более писать сейчас не могу, в следующем письме напишу еще про Серебрякова и нашу поездку, впрочем, все самое интересное о ней вы уже узнали.

Ваш навсегда, Антон»

Продолжаю теперь мое повествование:

Как бы то ни было, но добытая нами в лесу косуля питала по крайней мере три семьи еще несколько недель. Полина после смерти Вани была безутешна, не хотела выходить из дома, и послушалась только мою маму, которая навестила ее и уговорила пойти с нами на речку купаться. На мою маму вся эта местная жуть, недоедание и работа медсестрой подействовали особым образом: она стала демонстративно злиться на начальство, на чекистов, грубила им на улицах, как будто специально нарываясь на неприятности. Было понятно, что она на грани психического истощения и что ей уже все равно, какие меры предпримут против нас за ее поведение. Мы с папой не могли существенно повлиять на нее; ей срочно нужен был отдых. В эти недели мама стала часто навещать семью Полины и сдружилась с ее матерью, иногда я ходил к ним в гости вместе с мамой; мы пытались как-то развлечь их, но получалось это неважно.

В начале августа в лесу стали, наконец, появляться первые опята и лисички; близ деревни их, конечно, немедленно обрывали, и нужно было забираться подальше, чтобы набрать хоть горсть грибов. Как-то я вышел с утра из дому, чтобы вместе с Колей отправиться за грибами. Возле дома Полины улица была запружена телегами, солдаты и чекисты суетились и орали на баб и мужиков. Похоже, сегодня была очередная облава на укрываемое крестьянами продовольствие. Из хаты, соседней с Полининой, двое солдат выносили, держа за края, мешок с зерном. За ними в исступлении бежала баба, колотя их по спинам и голося; я приблизился и услышал, как она истошно вопила:

– Чем я деток-то теперь кормить буду? Антихристы вы, власти на вас нет!

– Таперича мы власть, – отталкивая ее и ухмыляясь, отвечал один из солдат.

Около этой хаты стояла почти пустая телега, лишь несколько мешков с конфискованным продовольствием лежали на дне; бабы из всех окрестных домов столпились вокруг, рыдая и падая на колени. Я протиснулся мимо; напротив дома Полины тоже стояла телега, но она была гружена узлами и сумками; на краю, на коленях у отца, сидела Полина; их мама тут же хлопотала над последним скарбом, который солдаты выносили из их дома. Отец Полины, которого я видел впервые со дня нашего приезда в Олешню, выглядел даже не таким худым, как все местные.

– Полина, что случилось? Вы куда? – заорал я издалека и хотел подойти поближе к телеге, но солдаты отпихнули меня.

– Витя, нас переселяют! Мы уезжаем из Олешни, – закричала мне Полина, вставая и улыбаясь сквозь слезы.

Я, как оказалось, пришел сюда в самый последний момент: один из солдат уже запрыгнул на телегу и натянул поводья; кобыла медленно двинулась по улице в сторону реки.

– Полина, куда же вы едете? Полина, когда вы вернетесь? – кричал я, семеня за телегой; солдаты останавливали меня, не давая пройти.

– Витя, мы не знаем. Куда-то далеко. Я, как приедем, сразу же тебе напишу, – ее последние слова уже тонули в шуме и скрипе колес.

В голове у меня помутилось. Я стоял и смотрел, как их телега растворялась в дорожной пыли; мне казалось, что от меня оторвали часть и куда-то забрали.

Через несколько дней я отправился домой к Демидкину – тот со дня отьезда Полины не появлялся на улице, и я хотел узнать, как у него дела. Дверь в их дом была приотворена, я постучался, и, не получив ответа, зашел внутрь. Там явно были домочадцы: под потолком горела лампадка, на полатях вдоль стен лежала военная одежда, приготовленная к починке. Мать Демидкина была швея и уговорила недавно комиссара чекистов позволить ей зашивать и штопать солдатскую одежду за буханку хлеба в неделю. Зайдя, я услышал в дальней комнате шум, рыдания и крики; то, несомненно, был голос Демидкина. Я прошел и заглянул в эту комнату: на кушетке возле окна лежала девочка лет семи, в белом саване. Голова ее безжизненно склонялась набок, глаза были закрыты. Девочка была мертва. Рядом с ней, сидя на коленях, рыдал и бился головой об пол Демидкин; вид у него был страшный: всклокоченные волосы, глаза на выкате, пена у рта и ссадины по всему лицу. В одной руке у него был кусок белого пшеничного хлеба, в другой – леденец, петушок на палочке.

– Нельзя, Катенька, нельзя, вставай, надо жить, – кричал Демидкин в исступлении, вырываясь из рук матери и прикладывая леденец к губам умершей девочки. Мать обнимала его и оттаскивала от девочки со словами: «Ну полно, Алеша, полно, не поможешь ей уже, хватит». Вокруг кушетки была рассыпана мука, лежал хлеб и солдатские консервы. Демидкин с матерью не заметили меня; я попятился назад и вышел из дому, волосы шевелились у меня на голове. Возле их калитки стояли, не решаясь зайти, две бабы, и я услышал, проходя мимо них, как одна горестно сказала другой: «Отмучилась их младшая, померла ночью. Алешка, наверное, с ума сойдет, он в ней души не чаял».

Так я узнал, как звали Демидкина.

Прошло уже три дня с тех пор, как я взялся за это сочинение; школу все еще не открывают, а я уже устал писать, да и в целом, кажется, рассказал все, что хотел.

Добавлю лишь, что в конце августа эпидемия тифа пошла на убыль и отцу приказали уезжать из Олешни. Родители были этому страшно рады, а я, наоборот, был пришиблен этой новостью и не находил себе места; на мамины расспросы отвечал: «Сам не знаю, почему я такой мрачный». На самом деле, я это знал: я обязан был в эти дни быть с Демидкиным и Колей, не имел права оставить их сейчас, должен был поддержать и вернуть к жизни Демидкина. Да и вообще сознание мое на тот момент не могло представить себе жизнь никак иначе чем голод, смерть и ежедневная борьба за выживание. Я думал, что подло вот так уезжать – ведь Демидкин умрет, и Коля умрет, и я тогда тоже обязательно должен умереть; я чудовищно предаю их, уезжая туда, где люди не умирают, и никогда себе этого не прощу. И лишь когда отец рассказал мне, что в деревне появляется съестное и болезни постепенно уходят, мне полегчало и я смирился с нашим отъездом.

Уже здесь, в Белгороде, кажется, в конце ноября, нас навестил папин знакомый, проездом из Олешни. Он рассказал мне, что Демидкин и Коля живы, Демидкин полностью оправился от потери сестры, держится так же уверенно, как и раньше, и более того, опекает и защищает теперь Колю как тигр, никто того и пальцем не смеет тронуть. Еды у них стало значительно больше, но Демидкин, как и прежде, сам почти ничего не ест, а старается накормить Колю, который все кушает с радостью и благодарностью. Еще папин знакомый добавил, что ни одного письма от Полины для меня, к сожалению, нет.

Перечитал сейчас все написанное и ясно осознал – для школьного сочинения это не подходит, за такое родителям крепко не поздоровится, я не могу их так подводить. Закупорю-ка я это письмо в бутылку и замурую в кирпичную стену, может быть, когда-нибудь люди найдут его.

Великий Вспоминатор

      Часть Первая. Нужно ли рассказывать о Великом Вспоминаторе.

В этой истории речь пойдет о великом человеке, о феномене такого калибра, с каким большинству людей никогда не доводилось сталкиваться на своем жизненном пути. Мне же посчастливилось быть другом такого человека, и за это счастье (как и за любое счастье, выпадающее нам) надо расплачиваться. Собственно, и пишу я эти строки только потому, что мысли о расплате мучают меня с тех самых пор, как мой друг навсегда ушел из моей жизни. Звали его Петя Иванов, и был он глубочайший вчувствователь старых времен, или, как я желаю именовать его впредь, Великий Вспоминатор.

Однако прежде, чем приступить к рассказу о моем друге, я хочу порассуждать немного о великих людях вообще, чтобы читателю стало понятно, почему мысли о расплате не оставляют меня.

Распространено мнение, что величие человека – в способности преодолевать и побеждать себя. Лучшие умы в один голос твердят, что самая тяжелая и уважаемая победа – это победа над самим собой. Однако у меня возникают большие сомнения в таких идеях, и мне хочется спросить: «Господа лучшие умы, а в своем ли вы уме?» Ведь победить себя – значит изменить себя. Но Бог не просто так создал меня таким, какой я есть, и вовсе не для того, чтобы я вдруг, победив в себе себя, изменился и стал другим. Ну, предположим, я слишком много болтаю и не умею держать язык за зубами. Многим это не нравится, ведь на меня нельзя положиться, но многим другим это весьма по душе – ведь со мной не скучно. А вот мой сосед Эдик – полная противоположность мне, он способен сохранить любую тайну, но с ним не интересно, он не делится с окружающими своими мыслями и эмоциями. Ну так идите, господа, со своими секретами к Эдику, а за интересным разговором – ко мне. Почему я должен уметь стать Эдиком, ведь именно этого вы от меня хотите, господа лучшие умы? Конечно, очень тяжело убить в себе себя, спору нет, но зачем это делать? – вот в чем вопрос. Я спрашиваю вас, уходящих во имя Бога от мирской жизни монахов, и вас, работающих во имя Бога над собой подвижников: «А вы уверены, что Бог именно этого от вас хотел, что он рад за вас?» Мир жив разнообразием; Бог делает всех нас такими разными именно для того, чтобы мы были такими разными и вместе составляли богатейшую коллекцию характеров, темпераментов и восприятий. Я уникален благодаря Богу и менять себя было бы оскорбительно по отношению к Богу – вот мое мнение, господа лучшие умы. Поэтому я отвергаю ваше понятие о величии человека.

 

Мое понятие – другое.

Величие человека измеряется глубиной его проникновения в неизведанное. Мой друг Петя Иванов был великим именно в этом смысле.

Картины, музыка и книги великих исследователей неизведанного напрямую воздействуют на нас, передавая нам их мысли и чувства; писатели и историки рассказывают нам о них, об их устремлениях и достижениях; университетские профессора объясняют нам их открытия, дошедшие до нас в академической литературе. Однако, доходит до нас из прошлого далеко не все и ситуация с этим складывается весьма любопытная и несправедливая.

Дело в том, что разница между теми великими людьми, кто существовал в реальности, и теми, кто дошел до нас в книгах и произведениях искусства, колоссальна. Нужно осознать одну простую вещь – на свете жили величайшие люди (в смысле глубины их проникновения в неизведанное), о которых мы никогда ничего не узнаем, поскольку, по разным причинам, в истории не сохранилось ни их имен, ни малейшего следа от их произведений. Труды некоторых из них сгорели или потерялись. Другие, самые лучшие из них, кто был свободен от постыдного тщеславия, вовсе не стремились делиться своими достижениями с окружающими, не способными ни понять, ни оценить, ни правильно применить плоды их творчества. Эти люди интересовались лишь красотой и истиной самой по себе; мудрейшие из них уносили свои открытия с собой в могилу; те же, кто был чуть пожаднее, старались передать их немногим тщательно отобранным ученикам. Ученики, опять же, если были мудры, то хоронили эти навыки и знания с собой. Они понимали, что тайною мир держится, что счастье – в незнании, а также в самом поиске знания, и не хотели лишать такого счастья будущие поколения.

Эварист Галуа, гениальный французский юноша-математик, погибший на дуэли в возрасте двадцати лет, старался публиковать свои работы, но его преследовало тотальное невезение: работы терялись, игнорировались или выбрасывались непрочитанными. Возможно, если бы он не написал несколько важных писем накануне дуэли, то его имя и статьи, революцинизировавшие математику, навсегда канули бы в Лету. А сколько таких Галуа не написали важные письма перед смертью?

Генри Кавендиш, выдающийся английский ученый, чихать хотел на научные журналы, публикации и академическое сообщество вообще. Он работал «в стол», из чистого, бескорыстного интереса к устройству мира и природы; сделав десятки крупнейших изобретений и открыв законы Ома и Кулона задолго до того, как их открыли Ом и Кулон, он должен был навсегда остаться неизвестным, а его открытия – отправиться на помойку. И лишь по счастливой (счастливой ли?) случайности, через сто лет после его смерти, его рукописи попали в руки Джеймса Максвелла, который сумел их оценить и возродил имя Кавендиша для науки. А сколько таких Кавендишей со своими открытиями бесследно исчезли в истории?

Что уж говорить про средневековых алхимиков и магов всех времен, проникших в свойства природных материалов местами глубже, чем современная наука.

Итак, мы никогда ничего не узнаем о многих величайших поэтах, естествоиспытателях, художниках и философах прошлого, не прочитаем их книг, не увидим их картин, не услышим написанной ими музыки, не почувствуем то, что чувствовали они на своем пути. А узнаем мы прежде всего о тех, кто сам заботился о том, чтобы о нем узнали. Кто публиковался, печатался и вообще следил за общественной оценкой и увековечиванием плодов своей деятельности, таких, например, как сэр Исаак Ньютон.

И все же, кое-кто из по-настоящему великих людей прошлого, игнорировавших публикации и общественное признание, сумел дойти до нас и обогатить нас своим творчеством. Кто эти люди? Ответ прост – это те, рядом с которыми были писатели или историки, посчитавшие своим долгом увековечить произведения своих гениальных друзей, или хотя-бы память о них. Хорошим примером может служить сэр Артур Конан Дойл, запечатлевший своего гениального университетского профессора медицины в образе Шерлока Холмса и таким образом сохранивший для нас мысли, чувства и феноменальные способности великого человека.

Уникальный профессор медицины не пропал, он живет на книжных страницах и дарит свой талант людям. А Петя Иванов, он что – должен пропасть? Ведь он не оставил после себя ничего, никогда не стремился записывать свои опыты вчувствования, никогда не хвастался ими перед другими.

Должен ли навсегда исчезнуть для потомков Петя Иванов, Великий Вспоминатор? Вот какой вопрос не дает мне покоя, и я чувствую огромную ответственность перед человечеством в решении этого вопроса. Вот живу я, вполне обычный человек, и какова вообще моя роль в этой жизни? Может быть, Бог дал мне немного писательского таланта только для того, чтобы я сохранил для людей феномен Пети Иванова, и если я не сделаю этого, то проживу жизнь зря? Больше всего я теперь жалею о том, что никогда не спрашивал его, хочет ли он сам, чтобы о его опытах узнали люди. И, честно говоря, я понятия не имею, хотел он этого или нет.

Когда мне кажется, что моей расплатой за счастье дружить с таким человеком является увековечивание его опытов для потомков, я начинаю испытывать противоречивые чувства.

Имею ли я право предавать публичности его изыскания, о которых он, кажется, никогда не собирался никому рассказывать?

Но, если я ничего не расскажу о нем, то люди никогда не почувствуют, сколько удивительной красоты содержало наше прошлое, какие неповторимые характеры и умы существовали в истории, какая уникальная атмосфера царила в определенные времена в некоторых обществах. И тогда масштаб утраты для человечества кажется мне устрашающим.

Рассмотрим пример с Генри Кавендишем. Какое право имел Максвелл публиковать исследования, найденные в его рукописях? Знал ли Максвелл, что Кавендиш не имел намерений их публиковать? Предположим, не знал. Но тогда Максвелл положился на собственное суждение о пользе этих исследований для человечества. Однако Кавендиш не просто так не публиковал свои работы, у него было собственное мнение об их пользе, и кто знает, какое? Может быть, гений Кавендиша предвидел, чем кончится вся эта технологическая революция для человечества, и что мы в конце концов будем висеть на волоске от гибели планеты в ядерной войне? А ведь эту виселицу для нас соорудили не только отцы атомной бомбы Нильс Бор и Роберт Оппенгеймер. Нет, все предшествующие ученые прошлых столетий, гвоздик за гвоздиком, дощечка за дощечкой, строили для нас эту виселицу, хотя сами могли и не догадываться об этом. Что, если Кавендиш догадывался?

Могу ли я знать, как повлияет обнародование историй о Великом Вспоминаторе на человечество в конечном счете? Ведь мое представление, что оно принесет людям пользу – это лишь мое личное представление и я могу ошибаться.

Не знаю, не знаю. Нужно ли мне рассказывать о Великом Вспоминаторе?

      Часть Вторая. Великий Вспоминатор.

После продолжительных раздумий сомнения мои окончательно разрешились. Я понял, что Бога и себя все равно не обманешь; кому-нибудь другому, может быть, и стоило бы в данном случае хранить молчание, но не мне. То есть именно для меня было бы правильнее все рассказать. Ведь, как написано в начале этой истории, нельзя идти против естества и подавлять в себе свою основную сущность; если уж мне не свойственно держать язык за зубами, то я и не буду этого делать.

Итак, Петю Иванова я знал со студенческой скамьи, мы вместе учились на историческом факультете университета. Я не слишком дружил с ним во время учебы; он всегда держался особняком, и был не белой, но, скорее, слегка взъерошенной вороной в нашей вполне причесанной студенческой стае. На уроках и лекциях он вел себя, в основном, совершенно нормально, но иногда вдруг закатывал удивительные, необъяснимые сцены несогласия с преподавателями. Однажды, во время лекции о Карле III Толстом, монархе Восточно-Франкского королевства, правившем там еще до образования Священной Римской Империи, Петя вдруг встал и закричал профессору, что не может больше слушать чушь, которую тот несет.

– Карл III вовсе не был толстым, и в поражениях от викингов виноват не он, а герцог Кьерси, предавший монарха и перешедший на сторону викингов, – гневно отчитал Петя лектора на глазах у изумленной аудитории.

– Герцог кто? – насмешливо отвечал ему профессор, – Никакого герцога Кьерси не существовало, голубчик!

– Как это не существовало, если вчера он рассказал мне рецепт виноградной настойки, которая спустя столетия стала называться Эльзасским вином? – возмутился Петя.

Профессор тогда выгнал его с лекции и посоветовал ему поменьше разговаривать с незнакомыми герцогами. Подобные инциденты периодически случались с ним; всех студентов они, конечно, немало веселили. Преподаватели же, хотя и смотрели на Петю косо, но терпели его, ибо материал он знал на отлично. Но диплома Петя все-таки не получил, он бросил университет на четвертом курсе и исчез, ни с кем не попрощавшись. Вместе с ним исчезла и самая красивая девушка всего нашего потока; ходили слухи, что они с Петей поженились и уехали куда-то на Дальний Восток.

Я не видел его много лет, но однажды встретил его в метро. Петя не отличался какой-то особенно запоминающейся внешностью, кроме, пожалуй, одной единственной черты: у него было вечно как будто вопросительное, недоуменное выражение лица. По этому-то самому выражению я и опознал его, сидящего в поезде напротив меня с целым ворохом старых, пожелтевших газет в руках. Я подсел к нему и хлопнул его по плечу; он решительно не узнавал меня, и было видно, что так до конца и не вспомнил, а просто поверил моим словам, что мы когда-то учились вместе. Он был погружен в свои мысли и не желал отвлечься от них; он не проявил ко мне никакого интереса, а на мои вопросы, где он и что он, отвечал сбивчиво и кратко. Я с досадой попрощался с ним и вышел, не оглядываясь, на следующей остановке. Но на эскалаторе кто-то потянул меня сзади за рукав пиджака.

– Послушай, как тебя, хмммм, дюд, знаешь что? Заходи ко мне завтра вечером, а? Поговорим. А то сейчас совсем времени нет.

С этими словами Петя сунул мне бумажку с номером своего телефона и убежал вверх по эскалатору. На следующий день я позвонил ему и вечером отправился к нему в гости; жил он всего в двадцати минутах ходьбы от меня.

История Первая. Елена Пантикапейская.

– Вытирай прошлое! – заявил мне Петя на пороге его квартиры.

– Что, что вытирать?

– Ноги вытирай, как тебя, хмммм, дюд. У меня тут чисто. Ну, проходи, дюд.

Петя так и не вспомнил, как меня зовут, и спрашивать об этом, похоже, не собирался. Видимо, думал, что я сам скажу. Но я решил, что не буду сообщать ему то, что ему совершенно не интересно, и он так и продолжал называть меня дюдом. Мы заметили, что нас обоих это вполне устраивает и со временем перестали обращать на это внимание.

Петина квартира озадачила меня своей организованной, гармоничной эклектикой. Везде – на полках и стеллажах, на полу и на стенах, лежали, стояли и висели разного рода старинные артефакты: книги, рукописи, костюмы, холодное оружие и другая музейная диковинность. Однако все это не было выставлено для коллекции и не было нагромождено без толку и вразнобой. Напротив, все предметы ощутимо подходили к своему месту, были расчехлены и готовы использоваться по назначению. Здесь находились артефакты из многих эпох и столетий, поэтому у меня создалось впечатление, что я попал в настоящее жилое помещение, удобное, уютное и чистое, но как будто мозаично сложенное из деталей разных времен. Мозаика эта была создана с необыкновенным вкусом, в ней чувствовались какой-то план и идея.

Посреди полутемной гостиной стояло чучело лошади натурального размера, покрытое выцветшей бордовой попоной, на ней восседал арабский всадник в тюрбане, длинном белом халате и инкрустированных изумрудами кожаных туфлях с загнутыми назад концами. Чучело запечатлело лошадь на бегу, ее морда была взмылена, а с мокрого носа падали в изящную малахитовую чашу крупные, тяжелые капли.

 

– Да у тебя тут не пойми какой век! – воскликнул я. – А лошадь как настоящая!

– Она не настоящая, она прошлая, – ответил мне Петя. – Вся, кроме живого носа. Ее нос всегда живет в настоящем, а дальше она вся в прошлом. Ее ноги – это ее прошлое, как и твои, кстати. Поэтому-то я тебе и сказал: «Вытирай прошлое». Прошлое должно быть чисто. Все проблемы из-за нечистого прошлого.

– А куда, интересно, она так отчаянно скачет?

– Из прошлого в будущее, разумеется. Носом она рвет ткань, натянутую между прошлым и будущим, эта ткань называется настоящее. Только так мы и воспринимаем настоящее – нашими носами.

Возле окна в гостиной стоял обширный дубовый стол, весь заваленный книгами и бумагами, несколько свернутых в трубку холстов лежали поверх них; я раскрыл одно полотно и поднес к свету. С картины на меня смотрела женщина божественной красоты, с кудрявыми светлыми локонами, выбивающимися из-под платка, прямым эллинистическим носом и тонкими губами, сомкнутыми в сдержанной улыбке.

– Это Елена Пантикапейская, царица Босфорского царства второго века до нашей эры. Один мой приятель-художник недавно нарисовал, – сказал Петя, подходя ко мне.

– Пантикапей, так-так, погоди, дай вспомнить. Это где-то в Крыму? И что-то я не помню такой царицы в древней истории, – отвечал я.

– Да, Пантикапей – это сейчас Керчь. А Елена эта никому не известна, хотя она была красавицей не хуже Елены Троянской. Однако царствовала она недолго, и все сведения о ней сгорели вместе с Александрийской библиотекой.

– Прекрасный портрет. Но погоди, она мне кого-то напоминает. Слушай, она определенно похожа на какую-то мою знакомую. Черт, но на кого?

Петя пристально посмотрел на меня и погрустнел.

– Да, тебе не показалось. Похожа. Даже очень, – сказал он, глядя в пол.

– Постой, Петя, а где сейчас Света, с которой вы вместе пропали из универа? Вы, кажется, хотели пожениться? Поженились? Этот портрет очень похож на Свету.

– Ты прав, дюд, Елена Пантикапейская – вылитая Света. Недаром мать у Светы была гречанка. Таких носов у нас здесь не бывает. Света умерла два года назад. Но разошлись мы с ней гораздо раньше. Точнее, она бросила меня. Может быть, как раз из-за этого сходства я никак не могу оставить Елену и заняться чем-то другим. С тех пор, как я узнал о ней три месяца назад, места себе не нахожу.

Я покопался немного в книгах и бумагах на столе. Все они, разных эпох и на разных языках, были о Босфорском царстве – древнегреческой колонии на северном берегу Черного моря, со временем выделившейся в отдельное государство.

– Пойдем, покажу тебе ее, – позвал меня Петя, переходя в другую часть гостиной.

– В смысле, покажешь?

– Сейчас поймешь.

Петя снял со спинки стула две белые, расшитые орнаментом туники и повесил их на карниз под потолком.

– Ну вот, садись теперь на стул, смотри на эту голубую занавеску и слушай. Перед тобой скалистый берег моря, черные тучи застилают розовый закат, а вон там, в бухточке, склонилась над водой Елена.

– Где, Петя? Ты что, с дуба рухнул? Ничего такого я не вижу.

– Скоро увидишь, не волнуйся и не перебивай меня. Так вот. Я, дорогой дюд, много лет наблюдаю за прошлым, за жизнью и судьбой интересующих меня людей, поэтому я многое знаю о людях. Ты сейчас увидишь, как Елена платит свою цену за счастливую и безоблачную молодость, неизбежно сопровождающуюся высокомерием и гордыней. Ибо правду говорят: кто не плакал в молодости, наплачется в старости. И счастье, и горе – это, как выражаются физики, инвариант в жизни людей. И того и другого достается в конце концов одинаково и умным и глупым, и расписным красавцам, и уродливым калекам, и королям и нищим. Кто-то привык в молодости к таким унижениям, что потом ожидает от жизни только зла и несчастий, но, приложив усилия и старание, добивается достойного существования и тихо счастлив этому всю оставшуюся жизнь. Кто-то, наоборот, был вначале непомерно обласкан судьбой, но потом спился, не найдя сил смириться с тем, что везение больше не дарит его его своей благосклонностью. Кто-то в короне несчастен целый месяц от того, что придворные водят его за нос, а кто-то в лохмотьях светится от счастья весь этот самый месяц от того, что пришло лето, его землянка просохла, он не дрожит больше по ночам от холода, и его рана на ноге перестала гноиться.

Кажется, Петя говорил и дальше, но я вдруг перестал слышать его: шум прибоя начал заглушать его голос. Не знаю, что случилось со мной, то ли он ввел меня в гипноз, то ли в транс, но я обнаружил себя на берегу округлой бухты, стоящим босиком на теплой гальке. Петя был рядом со мной, а в десяти шагах от нас склонилась над водой дряхлая старуха в черной тунике. Вечернее море уже тонуло в сумерках, но лицо старухи, освещаемое закатным солнцем, было еще хорошо видно. По этому бронзовому, испещренному морщинами лицу катились слезы. Старуха зачерпнула соленой морской воды и умылась, затем подобрала повыше колен свою тунику, распрямилась и зашла в воду. Ветер трепал ее непокрытые седые волосы, а она стояла без движения, глядя вдаль, за гаснущий горизонт.

– О Господи, Петя, кто это? – в оцепенении спросил я.

– Это Елена Пантикапейская, через сорок лет после того, как был нарисован тот ее портрет, – ответил Петя, придвинувшись поближе ко мне. – Она приходит сюда раз в год, в годовщину пропажи ее детей, молится, отпевает их, и целый день предается скорби. А вся причина ее горя в том, что во времена ее молодости, когда Босфорское царство переживало невиданный расцвет, Елена была надменна и холодна со своими северными кочевыми соседями. Она не уделяла внимания отношениям с ними и публично унижала их посольства. Она насмехалась над скифскими князьями, которые проявляли, по ее мнению, неслыханную наглость, посылая к ней сватов с подношениями. Одному такому князю, особенно настойчиво желавшему породниться с наследницей знатного рода Эллады, она нанесла наиболее изощренную обиду: когда сваты попросили ее передать ответный подарок князю, который символизировал бы ее решение, она приказала набрать в чашу морской воды и отвезти ее жениху, не накрывая в дороге крышкой. Послы ехали назад медленно и осторожно, чтобы не расплескать ни капли из драгоценного ответа царицы. Когда они, наконец, добрались до князя, тот нашел лишь зловонную щепотку соли на дне пустой чаши – таков был ответ Елены на его ухаживания. Подобными поступками Елена нарушила непреложный человеческий закон: родного обижай сколько хочешь, но соседа – никогда. И вот, спустя годы, в одно несчастное лето, когда штормы и бури нещадно трепали Понт Эвксинский и прервали на время всякое морское сообщение с Элладой, кочевники напали на Пантикапей, убили ее мужа и увезли в плен троих ее детей, которым было тогда от двух до восьми лет. Сама она она избежала их участи, так как находилась в это время со своим гвардейским отрядом по делам в Херсонесе.

– Ее дети погибли?

– Не знаю, мне пока не удалось это выяснить, везде ведь не побываешь.

– Надо, наверное, нам как-то спрятаться, а, Петя? Вдруг она сейчас обернется и увидит нас.

– Не беспокойся, она не может нас видеть. Нас здесь на самом деле нет. Невозможно путешествовать во времени. Я лишь могу иногда вызывать образы, картинки из прошлого, к нам, сюда. А иногда мне даже удается разговаривать с людьми из этих образов, они слышат мой голос, а я их. Но с Еленой, к сожалению, у меня не получается поговорить. Несчастная Елена. Знаешь, это странно, но в последнее время мне больше хочется наблюдать ее в пожилом возрасте, чем в молодом. Ну да ладно. Сейчас я покажу тебе ту Елену, которую ты действительно хочешь видеть – молодую, красивую и счастливую.

Рейтинг@Mail.ru