Многие, наверное, покопавшись в памяти, вспомнят эту старуху. Ее можно было часто видеть поздними вечерами в Петербургском метро в конце двухтысячных. Я в то время бывал в Петербурге наездами, раз в несколько лет, и впервые обратил на нее внимание, кажется, в 2008 или в 2009 году. Тогда выдался необычно жаркий и душный август, прохожие носили в руках плащи и зонты, по вечерам небо покрывалось тяжелыми серыми облаками, лили дожди. Ночи, уже густые и темные, дышали свежестью и прохладой.
Местные жители, конечно же, не глазеют по сторонам в метро. Тем более, в ночное время, когда пересечение взглядом с каким-нибудь подвыпившим субьектом может сулить не то чтобы опасность, но скорее ее предвкушение, щекотание нервов и желание выйти на ближайшей остановке и пересесть в следующий поезд. И лишь приезжие, самые любопытные из них, разглядывают пассажиров, их лица, пытаясь проследить и угадать – что же это за народ такой – петербуржцы, и чем они отличаются от нас, может быть, белорусов или молдаван: щелкают ли они в метро семечки, читают ли до сих пор поголовно художественную литературу, как то было в советские времена, и можно ли здесь запросто заговорить с незнакомой девушкой.
Если вам интересна жизнь, люди и их культура, то вы в любом новом городе не ограничитесь посещением музеев и достопримечательностей, но обязательно спуститесь в метро, приедете на рабочую окраину и понаблюдаете как именно люди здесь ходят в магазины, выгуливают собак и ходят всей семьей в соседнее кафе поужинать. Только самым старательным и пытливым искателям удастся пройти рядом с такой семьей и подслушать спор о дороговизне японской кухни, за которой, собственно, семья и вышла из дому, сетование жены на зарплату мужа, мужа на запросы жены и сына на то что у него нет плейстейшен. Если встать близко у афишной будки и долго делать вид, что читаете обьявления, то можно услышать, как с другой стороны мама распекает ребенка за плохие оценки или хозяйка какого-нибудь мопса ласково укоряет его в проглоченном обьедке, валявшемся на тротуаре. Вы увидите, как самые аккуратно одетые граждане выносят из мясного магазина тонко нарезанные свиные эскалопы в прозрачных пакетах. Все это будет и похоже и не похоже на аналогичные ситуации происходящие в вашем городе, но именно такие сцены из городской жизни составляют правдивую картину местной действительности, истинную цель любого настоящего путешественника.
Так сложилось, что я часто возвращался в свою сьемную квартиру уже далеко за полночь, предпоследним или последним поездом метро, и в вагоне бывало не более десятка пассажиров. И вот, однажды, разглядывая их, я заметил ее. Она сидела на сиденье напротив, справа от меня: сгорбленная, высокая, худая старуха со скорее светлыми, чем с седыми, волосами, убранными в платок. Высохшее лицо в морщинах, резкие черты лица. Меня сразу поразила ее крайняя, глубокая, какая-то экстремальная старость. Ей было никак не менее ста лет; таких старых людей мы вообще нечасто встречаем, а уж появление такого персонажа около часа ночи в метро должно быть большой редкостью.
Старуха была не то чтобы неряшливо, но плохо и бедно одета, руки перевязаны копеечными пластиковыми пакетами, в какие упаковывают еду в супермаркетах. Пакеты лежали возле нее на сиденье и в них угадывались пустые бутылки, коробки и другой мусор. Род ее занятий и причина столь позднего пребывания в метро были очевидны. Однако, сидя спокойно на сиденье, с опущенной головой и вперенным в пол возором, мерно покачиваясь на сиденье, она не вызывала какой-то особенно сильной жалости, не выглядела как человек нуждающийся в помощи. Я разглядывал ее несколько остановок, потом вышел из метро, еще немного побыл под впечатлением встречи с такой пронзительной старостью, и скоро забыл о ней.
В следующий раз она встретилась мне на станции метро, наверху, в вестибюле, около часа ночи. Прохладный ветер, залетавший с улицы сквозь открытые двери, шевелил газетами и мусором, разбросанным возле стен. Как сломанное дерево, с видимым усилием, нагибалась она к полу и собирала пустые бутылки. Подолгу застывала она в согнутом состоянии и разбивала свою работу на эпизоды – сначала наклониться, затем взять бутылку, секунд двадцать собираться с силами, затем разогнуться обратно – на этот разгиб тяжело было смотреть без содрогания – так тяжко он давался ей. Она постепенно переходила вдоль стены и продолжала свое занятие, а я стоял и наблюдал. Однако, что же такое – как ни тяжело ей приходилось, но она была, что называется, «on the mission»: не поднимала головы, погружена в свое дело, никаких вздохов и ахов, и периодически отдыхала: медленно доставала из кармана платья часы и подносила их к лицу. Видимо, помнила, что скоро последний поезд и наверняка знала, сколько времени понадобится добраться до эскалатора и потом до двери первого вагона. Редкие пассажиры появлялись в вестибюле, иногда бросали на нее взгляд, пробегали и поглощались эскалатором. Я стоял всего в нескольких шагах от нее, так, чтобы не мешать ей. Она не видела меня. Не замечала. Ее работа продолжалась, так же деловито, со скрипом, медленно и упорно. Я погрузился в наблюдение, оно втянуло и засосало меня, и когда старуха подняла голову и посмотрела сквозь меня в сторону эскалатора, то я почувствовал, что меня нет. Я тоже себя не увидел в ее взгляде. Мне стало страшно, я очнулся и посмотрел на время; скоро надо было идти на поезд. Немного еще помедлив, придя в себя, я спустился на эскалаторе вниз на станцию, но прежде чем сойти, я посмотрел вверх и увидел ее там, вдалеке, в светлом пятне на другом конце; между нами никого не было. Я пробежал подальше – не хотел ехать с ней в одном вагоне. Сел в поезд и задумался.
Она была совершенно отдельным, самостоятельным явлением этом мире, пожалуй, даже собственным миром, в котором из нашего мира существовали только бутылки, двери, щель для жетона на эскалатор, поручни, ступеньки, сиденье поезда. Все это были элементы ландшафта ее мира, зачастую трудно проходимые, и ее задача состояла в успешном их преодолении и достижении конечного пункта. Не упасть. В этом месте ставить ногу на пятку и держаться за поручень. В другом выбит кусок мрамора на полу, его обходить осторожно, с правой стороны. Множество задач поглощало ее и полностью мобилизовывало ее силы. Думаю, что темные движущиеся фигуры тоже были отмечены ею как элементы ландшафта, но эти фигуры никогда не мешали ей, они расступались и растворялись перед ней. Она знала, что это люди, но помнила ли она еще – что такое люди? Добыча существовала в виде пустых бутылок. Для того, чтобы успешно завершить самую опасную часть квеста, нужно было собрать их и обменять где то в черной дыре на крупу. Которую предстояло еще сварить, но эта, домашняя часть квеста, была полностью схематична и лишена неожиданностей, в отличие от уличных частей. Думаю, неожиданности она ненавидела больше всего, боялась их и понимала, что ресурсов справиться с ними остается все меньше. И вот оно – успешное завершение квеста – тарелка с кашей на столе. Трофей, добытый из мира теней, где бывает снег, закрытые двери и даже бродячие собаки – ее, может быть, главные враги.
Ну и ладно, пусть так. А наш квест, спрашивается, так уж намного отличается от ее квеста? Разве что мы с вами намного чувствительнее и в этом мире еще умеем радоваться. Я вдруг резко осознал, что единственное настоящее чувство, которое я должен испытывать к этой старушке – это уважение, благоговейное уважение к ней и ее квесту. К ее миру. Она совершенно автономна. Не надо ей ни помогать не мешать. Я встретился с вещью в себе, и все мои домыслы о ней есть только мои домыслы. Уважение – это, по определению, позволение быть самим собой. Никакой жалости, никакого сострадания. Может быть, мой собственный квест должен вызывать не меньше сострадания, но мне ведь никто не сострадает, да и я сам не нуждаюсь в сострадании.
Так я ехал и думал; проехал три лишние остановки и вышел на конечной. Выйдя из поезда, я запретил себе смотреть назад – не хотел ее видеть. Но искушение было слишком велико, я оглянулся – станция была пуста. Старушка вышла раньше. Пришлось добираться домой на такси. Водительское окно было открыто, таксист курил. На темном перекрестке он выбросил окурок в окно, сверкнули искры и я глядел, как он тлеет там, на обочине, пока он совсем не скрылся из глаз. Интересно, а когда жизнь вот точно также выбросила эту старушку на обочину? Тридцать, сорок лет назад? И сколько ей еще тлеть на обочине жизни?
Любой человек сходит с главной колеи жизни не позднее сорока пяти – пятидесяти лет от рождения. Примерно в это время он выполнил основные задачи в жизни, и она его не держит за шкирку так крепко как раньше. Вдобавок, человек уже накопил достаточно много внутренних отличий и собственных пристрастий и взглядов, взглядов в свои тоннели, уходящие к своим особым мирам. Никто уже не может понять его, разделить его взгляд, вместе с ним заглянуть в тот же самый тоннель. Поэтому, подобно кусочку магмы, поднявшемуся из недр звезды на ее самую периферию, он откалывается от родительского тела и летит на обочину звездной системы. Он еще связан со звездой, вращается вокруг нее, но он уже отдельное тело и даже может взглянуть на свой бывший мир со стороны. Впрочем, некоторые, чья скорость разлета со звездой слишком велика – то ли из за того что их чересчур сильно пнули, то ли потому, что у них свое мощное внутренее движение и направление – они покидают звездную систему, совсем отчуждаются от нашего мира. Видимо, погибают или сходят с ума. Но, для большинства, этот отрыв от звезды – все-таки первый этап в путешествии на обочину. Второй, окончательный, происходит гораздо позже – когда твоя материнская звезда начинает казаться медленной и затемненной и нет больше связей с ней. Нет никого, кому ты дорог и необходим; никто тебя не ждет – ни ученики, ни внуки, ни работа; мир не нуждается в тебе и нет никаких целей и надежд, кроме как подольше протлеть у себя на обочине. Вот этот, второй, решающий этап отчуждения, когда же он случился со старушкой? Наверняка, очень давно. С тех пор она сформировала свой собственный мир, полный своих вызовов и стратегий для решения одной единственной задачи – продолжать существовать.
Окрик таксиста прервал мои мысли – пора выходить.
– Тут уж не проедешь свою остановку, – с удовлетворением отметил я и отправился домой спать. Уснул, помнится, на удивление быстро и крепко.
На следующий день старуха не выходила у меня из головы. Ее мучительные наклоны и согнутая фигура стояли перед глазами. Мне захотелось почувствовать себя в ее шкуре. Гиря, черневшая в углу комнаты, мгновенно выстрелила идеей, и я тотчас все сообразил. Я раскидал по полу какие-то банки и бутылки, плотно закрыл занавески, повесил себе гирю на шею и решил, что двигаться буду только на одной ноге. В руках я держал мешок и поставил себе целью собрать в него все, что набросал. Тусклый свет едва проявлял силуэты предметов в просторной комнате, а те, что были далеко от окна, совсем сливались со стенами, покрытыми серыми обоями. Вчуствование шло поначалу не слишком удачно. Было, конечно, тяжеловато, но скорее это походило на спортивную игру, напрягало мышцы. Мне оставалось подобрать только пару банок, как вдруг, прыгая на одной ноге, я больно ударился боком об деревянный стеллаж, которого не заметил в темноте. «Now you are talking», – подумал я. С болью прыгать было совсем неприятно. «А ведь у нее постоянно что-то болит», – посетила и такая мысль. Последняя бутылка лежала неудобно для моего больного бока; мне пришлось несколько раз подстраиваться, чтобы нагнуться другим боком. Снимая с себя гирю, я как-то сразу прочувствовал разницу аттракциона с жизнью – она то с себя снять гирю не может. Особенно к боли я не был привычен. В общем, кое-как мне все-таки удалось походить, что называется, в ее башмаках. Мне стало жаль ее, как жаль моего ушибленного бока.
– Надо, все же, ей помочь, – решил я. Для меня это вопрос очень щепетильный – предложение помощи. Можно и обидеть человека и унизить. Вообще-то не следует помогать тому, кто не просит. Уважение к его не-прошению – прежде всего. И все-таки, в данном случае – необходимо помочь. Дам ей много денег – твердо решил я. И больше в этом решении не сомневался.
Однако, в последующие несколько дней я не мог нигде найти старушку, хотя и задался целью. Мне суждено было привести мое решение в исполнение только через год – в следующий мой приезд в Петербург. Снова я должен был возвращаться ночью из пригорода в центр на метро. В первую же мою поездку я увидел ее на той же станции, в той же позе. Страшная старость вновь бросилась в глаза. Также отрешенно, фанатично и независимо шла она по своему квесту и было видно, что она знает, что делает, ибо делает это очень давно. Времени у меня в тот вечер совсем не хватало, я опаздывал на последний поезд.
– Завтра же поговорю с ней. Расспрошу ее немного и дам денег, – так я сказал себе.
И вот завтрашним вечером я встретился с ней в вагоне метро. Она смотрела только внутрь себя; когда поезд затих на остановке, встала и поковыляла к двери. Не для того чтобы сейчас выйти, это было ясно. Но чтобы успеть выйти на следующей. Так что последний прогон она ехала стоя.
Я вышел вместе с ней, и мы поднялись в вестибюль на эскалаторе; две-три ступеньки разделяли нас и никого не было рядом, но она и не подозревала о моем существовании. Она принялась за свой труд. Я подошел к ней и громко поздоровался. Не упомню точно, что я ей сказал: что-то очень доброжелательное, участливое. Она услышала, медленно повернулась ко мне, глядя почти слепыми глазами, и, спустя несколько мгновений, произнесла со злостью и раздражением:
– Что вам нужно? Что вам от меня нужно?
Я опешил от такого холода и злобы, и не нашелся сразу что ответить. Все слова куда-то исчезли, я не мог выдавить из себя ни звука. Потом все-же как-то скомканно, неуверенно сказал:
– Бабушка, вам наверное тяжело так наклоняться. Можно я…
– Что вам от меня нужно? Зачем вы ко мне пристаете? Какое у вас ко мне дело? Уходите отсюда, – почти прокричала она на меня, с еще большей ненавистью и агрессией. Ее слова выходили как-будто откуда-то издалека, из холодного космоса, и были адресованы как-бы не лично мне, а вообще наружу, туда, откуда ее потревожили. Я не думаю, что она отчетливо различала мои черты лица, это было видно по ее глазам. Меня обдало враждебностью и отчуждением. Рука все еще лежала в кармане и сжимала пачку денег, немалую сумму для старушки. Однако я отпрянул, прямо-таки отпрыгнул от нее. Я совершенно не ожидал такого разговора. Злость порождает злость, и помню, что я разозлился, или, скорее, обиделся. Какая-то детская обида за мое поруганное доброе намерение овладела мной. Сбежал по эскалатору и уехал домой. Ночь не спал, потом проспал сутки напролет.
Через несколько дней я вдруг стал прозревать. Глубокий стыд и осознание собственной ничтожности и уродства овладели мной. Он, видите-ли, обиделся!
– А чего, ты, собственно, ожидал? – говорил я сам себе.
– Ты хотел получить добрый привет и беседу, и взамен наградить старушку своей помощью? С какой стати? Почему она должна быть добра к тебе? Мир ненавидит и отвергает ее уже долгие годы и она отвечает ему тем же. Какое ты право имел рассчитывать на разговор с ней? Она ведь не побирающаяся нищенка и сама тебя ни о чем не просила, это ты влез к ней, отвлек ее от дела.
Зачем ты испугался холода и злобы в ее словах, почему был к этому не готов?
Так я ругал себя. Ну что я за дебил, почему у меня хорошая мысля, приходит, как говорится, всегда опосля? Почему я так медленно подстраиваюсь под ситуацию?
Мне надо было просто протянуть ей приготовленные деньги, сказать «Возьмите» и уйти. Вот что следовало сделать, а я повел себя как обиженный мальчишка. «Ну ладно – исправим ошибку» – решил я.
Но не случилось мне исправить эту ошибку. Только однажды я увидел ее еще раз, на другой станции метро, из окна автобуса. Догнать не успел, она исчезла. Катался потом обычным маршрутом в метро, не замечал ее. Затем пришлось улетать в свою страну. И в последующие мои визиты в Петербург я больше никогда ее не видел.
Теперь, когда жизнь моя подходит к концу, я все чаще начинаю задумываться: «А зачем она была, эта жизнь?» Раньше подобные мысли меня не посещали, и я во всякое мгновение, с каждым биением сердца, чувствовал ответ на этот вопрос – «Чтобы радоваться и быть счастливым». И большего мне не хотелось; я всегда был по уши занят и очень нужен всем тем, кто от меня зависел, кто нуждался во мне и не мог бы без меня и недели прожить. Поддержание их счастья наполняло счастьем и меня, наблюдение за их успехами окрыляло и воодушевляло меня; я жил их состоянием, а оно всегда было состоянием роста, тревоги и превозмогания. Дни мои были заполнены непрерывной и благодарной заботой, и всегда завершались сладким умиротворением и чувством принесенной пользы. Мне очень повезло в жизни – путь, который я избрал, укоренил и растворил меня в Земле; я сделался таким же теплым, бесстрастным и великодушным, как она сама. Встречаясь иногда с моими немногочисленными приятелями, которые приезжали из шумных больших городов, я плохо понимал их нервозность, стресс и неуверенность в завтрашнем дне. Я видел, что они несчастливы, но никогда не умел как следует успокоить их. Я кормил их медом с моей пасеки и отводил к коровам и телятам; рассказывал им о моих скромных деревенских заботах. Они не слушали меня и не отрывались от своего привезенного пива; они не были внимательны ни к моей жизни, ни к жизни моих животных. Они увозили от меня свежее молоко и яйца, и кажется, уезжая, все-таки выглядели уже не настолько растрепанными, как по прибытии ко мне. Я ясно видел, что живу гораздо счастливее их; вижу это и сейчас.
Однако, необходимо объяснить, с какой целью я пишу эту записку. Сразу хочу заявить – это вовсе не мемуары. Ведь ничему замечательному я, по большому счету, научить читателя не могу; на свете есть тысячи людей таких же, как и я, и совершенно нет никакой нужды подробно описывать еще одну заурядную судьбу. И только один поистине удивительный случай, произошедший со мной несколько лет назад, побудил меня в конце концов взяться за перо. Вот после этого случая я и стал задумываться время от времени о моем жизненном пути и оглядываться на него каким-то новым взглядом. Нет, я и теперь ценю мой привычный образ жизни нисколько не меньше прежнего, но иногда меня вдруг охватывает странная, необъяснимая грусть. Я, впрочем, гоню ее вполне успешно, особенно, когда много неотложной работы и возни с животными.
Я был бы рад немедленно приступить к описанию этого самого необычного случая, но чувствую, что прежде следует все-таки набросать краткую историю моей жизни, с тем, чтобы читатель лучше понял всю ситуацию и мое отношение к ней.
Итак, родился я в небольшом городке в средней полосе России в семье журналистов. Родители мои принадлежали к местной интеллигенции, были вхожи, что называется, «в круги», и всеми силами старались дать мне лучшее по нашим скромным провинциальным меркам образование. Я считался в городе этаким мальчиком-везунчиком, был на особом счету у школьных учителей и на глазу у мамаш, которые мечтали когда-нибудь выдать свою дочь за человека, который, несомненно, переберется со временем из нашей серости в столицу. Мне, разумеется, положено было пойти по родительским стопам; разговоры о филологическом факультете, не иначе, как в МГУ, начались у нас в семье, когда я учился еще в седьмом классе. Я, между тем, не обнаруживал никаких особых способностей ни к гуманитарным, ни к точным предметам; был, впрочем, хорошистом, и вечно оставался в статусе «подающего надежды» лентяя. Ничто по-настоящему не занимало меня в детстве, кроме, пожалуй, поездок на природу – там я отдыхал от вечного культурно-образовательного ворчания родителей, с удовольствием собирал в блаженной лесной тишине грибы, лазил по деревьям и ловил для коллекции бабочек.
Первым тревожным звоночком для родителей был случай в пятом классе, когда я нашел в лесу вывалившегося из гнезда орленка. У него было поранено крыло и я со скандалом, против воли родителей, настоял взять его домой и ухаживать за ним. Он был уже подросшим птенцом, и вскоре его крыло зажило, он научился летать и покинул наш дом. Это были самые счастливые две недели всей моей школьной жизни, и самые, вероятно, ужасные для родителей – я напрочь забросил тогда учебу и беспрерывно возился подле моего питомца. Я до сих пор помню, каким невероятно хорошим он был существом, умным, внимательным и спокойным. Он старался изо всех сил проглотить червяков, которыми я его так неуклюже кормил, он помогал мне выхаживать его так трогательно, так искренне; он доверил мне свою жизнь так окончательно и фундаментально, как будто я всегда был его мамой-орлицей. Он не боялся меня ни секунды с самого начала, и связь между нами установилась как только я поднял его с травы и мы оказались лицом к лицу – он посмотрел тогда на меня и, клянусь, я увидел в его глазах, что он сразу понял мои намерения. Птицы вообще очень умны, а крупные – тем более, и я убедился тогда в этом воочию. Он принял мою заботу с видимой благодарностью, но при этом деловито, по-хозяйски, как новый, необходимый этап его жизни, как будто был уверен, что вот так с орлами и должно все происходить, когда они немного подрастают. И ни на мгновение, покуда он жил у меня, даже будучи в самом больном и зависимом положении, он не переставал излучать достоинство короля птиц, владыки неба – это меня особенно восхищало в нем. Это не было показное достоинство, напускная гордость, нет – достоинство было присуще ему по природе, по другому он вести себя просто не мог.
Следующий жизнеопределяющий для меня эпизод произошел за неделю до вступительных экзаменов, не в МГУ, конечно, а в гораздо более скромный университет нашего областного центра. Я тогда уже водил машину и ежедневно ездил к репетитору, который жил на окраине нашего городка, плавно переходящего в сельскую местность. Вот там-то я и увидел провалившегося в яму теленка, отбившегося от своего стада. Я и хотел и боялся помочь ему – он отчаянно лягался копытами, тщетно пытаясь выбраться из ямы. Помню, как я постепенно проникался этой ситуацией, шаг за шагом входил в нее, становился все смелее, грязнее и решительнее. Спустившись к нему, я обнаружил, что теленок, также как когда-то птенец орла, сразу понял, зачем я здесь, сразу доверился мне и стал помогать мне спасать его; я не получил ни одного удара копытом и мы вместе выкопали для него наклонную плоскость, по которой он в конце концов выбрался наверх. Он был очень слаб и лег на траву; вокруг не было ничего похожего на фермы; я не имел ни малейшего понятия, как его угораздило здесь оказаться. Проселок выглядел абсолютно безлюдно и я не придумал ничего лучше, чем привезти сюда из дома палатку и кучу капусты для теленка. Мы вместе провели в поле две ночи, а в дневное время я разъезжал по окрестностям, пытаясь выяснить происхождение теленка, но отлучался ненадолго, боясь, что он, уже окрепший, еще куда-нибудь забредет и потеряется. Наконец я нашел его хозяев, они приехали и забрали его. И снова, как и в случае с орленком, я пережил глубокое соединение с чьей-то жизнью, полностью доверившейся мне, и понял, что лучшего подарка судьбы для меня быть не может. Подготовка к экзаменам, разумеется, была заброшена, родители неистовствовали, но для меня это выглядело как немое кино – я не слышал их вовсе.
Тем не менее я успешно поступил на филологический факультет и проучился там полтора года; классы мне не слишком нравились и в душе я уже знал, чем на самом деле хочу заниматься. Для этого рассказа имеет ценность только один факт из моей университетской учебы – у нас преподавал профессор по имени Григорий Французов. Это был очень колоритный преподаватель с запоминающейся манерой говорить и повадками сыщика – он выискивал в текстах скрытые нити, парадоксальные подтексты и обнажал их для нас, студентов; отношение к этому было в нашей среде неоднозначное, многие крутили пальцем у виска, но лично мне это нравилось, развлекало. Да и внешность у этого Французова была интересная, я хорошо его запомнил.
По окончании первого курса мой приятель позвал меня съездить вместе на лето в Австралию – там требовались волонтеры в заповедник по реабилитации диких животных. Мы поехали и замечательно провели там время; я познакомился там со старым фермером, который держал небольшое хозяйство неподалеку от Мельбурна и хотел продать его, чтобы перебраться жить к детям. Меня совершенно очаровала его ферма – это был райский деревенский уголок, скрытый от всех прелестей цивилизации; также приятно удивила невысокая цена этого хозяйства. Вернувшись в Россию, я, ни секунды не сомневаясь, взял в банке кредит, купил эту ферму и переехал в Австралию. Решение мое было настолько непреклонно, что родители, уже понявшие к тому времени мою истинную натуру, не стали препятствовать мне.
Я прожил на этой ферме всю свою последующую жизнь, здравствую здесь и теперь, все так же выращиваю и продаю лошадей и коров, нянчусь с жеребятами и телятами, развожу пчел и редкие сорта лекарственных растений. Пару раз я был женат, но оба раза недолго; жены мои не выдерживали моего тотального посвящения сельской жизни и фермерской работе, я нисколько не виню их в этом и осознаю, что такие самодостаточные и отстраненные люди, как я, не должны связывать себя и других узами брака.
Мне было уже около пятидесяти, когда ко мне на ферму стал захаживать соседский мальчишка, лет десяти, по имени Джон Олафссон. Он искал какую-нибудь работенку и я стал поручать ему мелкие задания, которые он охотно выполнял. Усадьба его родителей располагалась в полумиле от моей фермы, Джон сначала приходил пешком, а потом стал приезжать на велосипеде. При всем моем благодушном, чтобы не сказать равнодушном, отношении к людям и отсутствии привычки их судить или порицать, должен сказать, что никогда я не встречал столь отталкивающей семейки, какой была семья Олафссонов. Отец Джона Конрад был потомком выходцев из Норвегии, угрюмым, властным и грубым человеком. Мать его была просто неприятной женщиной – никогда не улыбалась, не здоровалась, как все местные; казалось, что она вечно была всем недовольна и погружена в себя. Двое его старших братьев пошли в родителей: мрачные и молчаливые, они пропадали целыми днями на своей плантации и редко выбирались за ее пределы. Джон как будто тоже был отмечен этой их семейной печатью угрюмости, но в гораздо меньшей степени; в целом это был весьма живой и любопытный мальчишка. Можно сказать, что в семье он был с ранних лет предоставлен сам себе; никто с ним не занимался, карманных денег ему не выдавали; он тяготился после школы бездельем и раздражал семью, не желая помогать ей в выращивании табака и красного перца. На его усадьбе никаких животных не было, а Джон их любил и с удовольствием возился с ними у меня. Со временем он стал приходить ко мне каждый день и оставаться до позднего вечера, я помогал ему с уроками, мы разговаривали, играли в бадминтон; он подружился с ребятами из соседней фермы и все более неохотно возвращался домой на ночь. К моему удивлению, прошло почти полгода с тех пор, как Джон начал проводить все свободное время у меня, прежде чем я, наконец, поговорил с его матерью. Общение длилось не более двух минут, и мне было заявлено, что если я желаю, то могу взять Джона к себе – пусть только появляется дома на выходных. Так Джон стал жить у меня и помогать мне ухаживать за животными; самому мне выполнять всю работу на ферме было уже нелегко. Я привязался к мальчишке и, что скрывать, полюбил его всей душой. Я совершенно больше не наблюдал в нем его первоначальной угрюмости и отстраненности, он был смышленым и общительным подростком, и к тому же, как мне казалось, прирожденным фермером-животноводом, и мы планировали с ним купить когда-нибудь хозяйство покрупнее нашего и разводить там лам и овец.
Так размеренно и, несомненно, счастливо, протекала моя жизнь, а уж после того, как в ней появился Джон, я и мечтать не мог о лучшей для себя доле. И вот, когда Джон прожил у меня около четырех лет, начали происходить те самые удивительные события, из-за которых я и пишу эту записку; я постараюсь описать их подробнее.
Итак, однажды я отправился в столярную мастерскую в окрестностях Мельбурна – нужно было прикупить крепких досок для ремонта конюшни. При входе в мастерскую моим глазам представилась забавная картина – какой-то отчаянный тип пытался затолкать пианино в миниатюрный фургон; по взмокшему и взьерошенному виду этого мужчины было понятно, что занимается он этим уже долго и безуспешно. В тот момент, когда я проходил мимо, заканчивалась неудачей попытка уложить пианино по диагонали; какой-то случайный прохожий подавал советы, мужчина отвечал ему с сильным русским акцентом. Когда прохожий отошел, я приблизился к месту событий и приветливо сказал по-русски:
– Земляк, давайте я вам помогу. У меня здоровенный пикап, я отвезу ваше пианино, если, конечно, вам не в Сидней.
– Ну вот, еще и русского принесло. Вечно вас русских тянет всюду влезть. Сам справлюсь, – недружелюбно, даже не взглянув на меня, пробормотал незнакомец.
Я, разумеется, немедленно оставил его и зашел в мастерскую. Мой пикап был припаркован на ее заднем дворе; через полчаса работники погрузили туда все, что я приобрел; я вырулил на улицу и собирался уезжать, но заметил снова этого несчастного, который до сих пор был здесь и воевал со своим пианино – оно было уже прилично поцарапано по углам. «Какой упрямый тип», – подумал я и рассмеялся при виде его неуклюжих манипуляций. Опустив стекло, я с улыбкой наблюдал из машины за происходящим; укротитель пианино заметил это и еще сильнее разозлился.
– Чертова кукла, – орал он, – хозяин фургона божился, что оно сюда поместится.
– Не поместится никак, дружище, – произнес я успокоительным тоном, – нужна машина побольше, ну, хотя-бы, вот такая, – и я показал ему на свой пикап, в котором еще оставалось полно места. – Я еду в Серебряные Ручьи.
– Правда? – отвечал он, – Нам по дороге, но мне значительно ближе.
Во взгляде его я заметил сожаление за первоначальную грубость со мной; он уже действительно устал, осознал свое поражение, и стоял в замешательстве, стесняясь воспользоваться шансом.