Страшный вопль протеста поднялся тогда в моей душе, и дикое, неукротимое желание покончить со всем этим овладело мной. Я чувствовал, что теперь я в своем праве, что уже заслужил прощение, что искупил; я приказал Богу одуматься и отпустить меня. В исступлении я несколько дней карабкался вверх по окрестным горам, достиг одной из вершин и бросился вниз с огромной высоты. Даже бревно, упади оно отсюда, разлетелось бы на мелкие щепки, ударившись об острые камни белеющих внизу склонов. Помню, какое безграничное счастье владело мной во время полета; затем был страшный удар, последняя мысль о конце и темнота.
Очнулся я оттого, что рот и уши мне заливало водой; в вечернем небе бушевала гроза, грязные дождевые потоки стекали по склону горы и соединялись в один мощный ручей, который образовал в том месте, где я лежал, небольшое озерцо. Я уже наполовину был покрыт водой и постепенно приходил в сознание; рассвечиваемый вспышками молний небосвод вызвал у меня лишь мысль о том, что я не под землей, в царстве Аида, а значит, мучений больше не будет. Тем временем озерцо подняло лежащий где-то слева от меня поваленный ствол, подхватило его и вдруг отхлынуло от меня, устремляясь, видимо, по новому руслу, прежде загражденному этим стволом. Дождь переставал, а сознание вскоре вернулось ко мне настолько, что я узнал вонзающуюся в небо надо мной вершину горы, с которой я спрыгнул, и понял, к своему ужасу, что не умер. В ту же секунду я стал чувствовать жгучую боль во всем теле; из всех моих членов я мог лишь чуть пошевелить шеей, и когда сделал это и осмотрел себя, то чуть вновь не потерял сознание от ужаса – мои ноги и руки были во многих местах переломаны, кости соединялись только растянувшейся кожей; размокшие корки засохшей крови на теле подсказывали мне, что я лежу здесь уже несколько дней.
Я все же вновь потерял сознание от страшной боли, но теперь уже менее, чем на день; затем, прободрствовав чуть дольше, я опять лишился чувств; так продолжалось, наверное, с неделю, пока боль не перестала быть настолько нестерпимой, чтобы вызывать потерю сознания. Я лежал под открытым небом, не пил, не ел, двигаться не мог, но и не умирал; вокруг меня кружили грифы, но не подлетали ко мне. Наконец я худо-бедно почувствовал, что могу двигать плечами; постепенно я ощутил мышцы и тогда ко мне пришел страшный, первобытный голод. Если бы не этот голод, я так и лежал бы себе там без движения – мое сознание уже полностью вернулось ко мне и я понимал, что затея моя не удалась, что я выжил и передо мной зияет ненавистное будущее, которое я вынужден буду как-то прожить. Голод и жажда начали донимать меня, неубитая жизнь просыпалась во мне и требовала свое; я кое-как смог ползти и при следующем дожде напился воды из ручья, затем поел какой-то травы и ягод. Кожа на моих ногах и руках уже почти стянулась и кости начали срастаться; также срослись и сломанные ребра; я уже мог ощупывать заросшие раны на голове – они, очевидно, затянулись еще когда я лежал без сознания.
Увы, я выздоравливал. В течение последующих двух месяцев моими спутниками была нечеловеческая боль, предательский голод и животный испуг людей, которым я попадался на глаза. Кости мои срослись вначале как попало, вкривь и вкось, ходить я не мог, получалось лишь ползать, широко раскидывая руки и ноги в стороны. Но делать нечего, чертов голод гнал меня вперед, и в таком виде мне приходилось доползать до деревни и пробираться на рынок в поисках пищи. Помню, как с воплями ужаса люди разбегались при виде меня, как волосы вставали дыбом на их головах и овощи падали из их рук; иногда самые отважные продавцы гнали меня палками, но я всякий раз успевал ухватить что-нибудь съестное, прежде чем спрятаться в щель или забиться в подвал одного из соседних домов.
Рассказы о человеке-пауке из южной Дакии еще долго ходили по западному побережью Понта; даже на Лемносе, спустя 50 лет после этих событий, моряки, прибывавшие с севера, удивляли местных такими историями; человек-паук в их легендах пил кровь младенцев и отравлял пищу своим смертоносным ядом.
Я же через четыре месяца после своего отчаянного прыжка вниз с горы совершенно выздоровел; кости, как по волшебству, полностью выпрямились и я стал нормально ходить. Боль осталась лишь в воспоминаниях, но настолько явственных, что они всякий раз предостерегали меня от попыток решить свою судьбу подобным образом.
Итак, поскольку все дороги в Афины были в то время наглухо перекрыты, я не придумал ничего лучшего, чем попробовать отправиться обратно на Миконос. С большими трудностями и ухищрениями мне удалось добраться до Пропонтиды и устроиться писарем на военный корабль; в очередной раз мое умение читать и писать на многих языках открыло для меня двери, закрытые для многих. В самом начале пути наша старая трирема, зацепив кромку рифа, получила пробоину, и мы повернули на ремонт к острову Лемнос, где располагалась крупная верфь римского флота. Ознакомившись с островом, я решил на время поселиться в восточной, малонаселенной его части – небольшие деревушки, природа и образ жизни местных жителей обещали то же умиротворение и побег от суеты, что я испытал на Миконосе. И действительно, первые два месяца на Лемносе прошли именно так, как я желал: я постепенно успокаивался, залечивал душевные раны, сливался с природой. Но все изменилось в один день, когда я встретил человека, который открыл мне глаза на неведомый мне доселе род занятий, поистине не являющийся суетой, имеющий смысл и способный заполнить мою бесконечную жизнь.
Случилось это 15 января 296 года; погода в тот день, помнится, на глазах менялась от ясной к штормовой – такое всегда бывает зимой на греческих островах – две недели прохладного, равнодушного солнца и купающегося в нем спокойного моря, покрытого мелкими барашками зябких волн; затем день смуты и волнения, все более частых набегов ветра, вначале еще бессильных нарушить тишину побережья, но вскоре уже мощных, не оставляющих сомнения в приближении хаоса и бури, которые воцарятся здесь на несколько дней. Я забрел в тот день немного дальше, чем гулял обычно по берегу, впервые преодолел широкий каменный мыс, и спустился на песчаный пляж, отгороженный от большой земли неожиданно высокими скалами. Пляж не был абсолютно пуст – в ста шагах от меня, раскидывая по сторонам песок и поднимая над собой облака пыли, танцевал, кружась, человек. Он был бос, высок, одет в длинную белую тунику; его седая борода развевалась на ветру и тонула в песчаном дыму; его циклические движения, наполненные сжатой энергией, не были похожи ни на один из известных мне танцев. Я замер на некоторое время и наблюдал; танец продолжался еще минут десять, после чего артист плавно остановился, подошел к своему коврику, поднял над головой сосуд и облил себя водой. Затем он напился из того же сосуда, отступил чуть в сторону, взял в руки длинную палку и принялся что-то рисовать на песке. Танец незнакомца произвел на меня сильное впечатление, мной овладело любопытство. Я приблизился к нему на расстояние, может быть, двадцати шагов и, дождавшись его поворота ко мне, поклонился ему. Старик поклонился в ответ и как ни в чем не бывало продолжил свое занятие. Приглядевшись, я обнаружил, что он не рисовал – он чертил. Он ходил внутри выведенного на песке огромного круга и вписывал в этот круг многоугольник о нескольких десятках или даже сотне сторон. Поблизости были начертаны какие-то ряды символов, и я, немного покопавшись в памяти, узнал в них виденные мной в античных книгах обозначения из геометрии и арифметики. Я наблюдал, не шелохнувшись, за действиями незнакомца еще около часа – он чертил, записывал свои арифметические символы в странные предложения, как будто вычисляя что-то, затем снова чертил. Он видел меня, но нисколько не обращал на меня внимания; наконец налетающий со стороны моря ветер начал засыпать песком его чертежи; он подобрал свой коврик и отправился прочь с пляжа через едва заметный проход в скалах, располагавшийся прямо напротив того места, где он танцевал.
Уже долгие годы меня не посещало такое удивление, какое владело мной вечером того дня. Я пришел в то же место на следующий день, в грозу и бурю, и, прождав несколько часов, никого так и не увидел. Послезавтра я также не дождался на пляже старика и догадался, что во время неспокойной погоды я его там не застану. И действительно, через пару дней, когда шторм стих, старик вернулся на пляж. Он снова танцевал, чертил и вычислял, а я снова стоял в стороне и наблюдал. Необычная, глубинная красота лилась из его танца, сквозила из его черчения на песке, из всего его облика. В тот день мы опять лишь поклонились друг другу; он не противился моему одинокому присутствию, а я был благодарен ему за это, и до поры не желал большего. Так продолжалось еще две недели; я запомнил его геометрические символы и нашел их в книгах; он вычислял квадратный корень из двух, а также считал величины сторон прямоугольных треугольников. Я не уставал наслаждаться его кружащимся танцем, режущими, тревожными движениями рук, и позами, которые напоминали распрямляющиеся на рассвете цветы и вытягивающихся в прыжке хищников. Было в этих позах что-то еще, очень знакомое и близкое, и в один из вечеров меня осенило – одно из положений тела старика в точности повторяло наклон моей серебряной цапли; на следующий день я принес статуэтку на пляж и поставил на песок рядом с собой.
В тот день старик, закончив свой привычный ритуал, бросил на меня более долгий, чем обычно, взгляд, и несомненно, заметил мою цаплю. Он не стал уходить с пляжа своим ежедневным маршрутом, но уверенно направился в мою сторону, а я, в свою очередь, зашагал к нему. Когда мы сблизились на расстояние трех шагов, он поклонился и произнес:
– Филострат, сын Греции.
– Бен-Шимон, – отвечал я с приветственным поклоном.
– Позвольте полюбопытствовать, – указал он на мою цаплю и с минуту рассматривал ее, щуря подслеповатые глаза. – Прекрасная, несомненно древняя работа, и не греческая, – заключил он.
– Да, искусство иудейского мастера времен Иешуа, – подтвердил я.
– Иешуа? Наши Боги уходят в вечное забвение, а на их место приходит он, Христос. Вы тоже его последователь?
– Нет, пожалуй, я не его последователь, хотя когда-то я был его другом, если мне только это не приснилось, – отвечал я.
– Кто знает, кто знает, мне тоже иногда кажется, что меня давно уже нет, что я лишь снюсь самому себе, – сказал он с улыбкой, – но подождите, вы еще совсем молоды, вам еще рано забываться во сне.
– О да, увы, я молод, я такой же вечно молодой, как это море напротив нас. И как человек молодой, я вам подтверждаю, что вы не снитесь самому себе, вы существуете, и более того, прекрасно и поистине волшебно танцуете.
– Благодарю за лестные слова, – и вы тоже достойны похвалы за ваше, несомненно, искреннее внимание к моим скромным упражнениям. Я, к сожалению, действительно, уже стар. Я много чего умел в прошлом, и всеми силами старался развить это в себе, но теперь, пожалуй, жалею, что поступал так. Жалею о том, что растратил слишком много сил в разных направлениях, и нигде не достиг цели.
– Не подумайте, что я спорю с вами, но, по моим наблюдениям, цели никогда нельзя достичь. Лишь только ты достигаешь того, что ставил себе целью, как выясняется, что цель, на самом деле, гораздо выше и дальше, и даже по ее достижении повторяется то же самое, и так всегда – цель отодвигается бесконечно. Поэтому сам путь достижения цели и есть цель, и вы, несомненно, преуспели на этом пути.
– Мудрые слова, без сомнения, – отвечал Филострат, – но все же, хотелось бы дойти до весьма конкретных вещей, вполне достижимых. Это все наша молодость, такая сильная и глупая, такая расточительная и щедрая – во всем виновата она.
– Молодость бескомпромиссна, и разве это не прекрасно? – парировал с улыбкой я.
– Можно и нужно быть безрассудным, непримиримым и бескомпромиссным, пока ты молод и пока жизнь представляется эдаким волшебным облаком, где все еще возможно, все еще будет, все еще достижимо. Но однажды человек уже может охватить в своем умозрении свой конец и дорогу к этому концу. Волшебное облако рассеивается и на его месте появляются вполне конкретные ориентиры и задачи. Вот с этого момента уже нельзя быть непримиримым и бескомпромиссным – здесь уже важно расставить приоритеты и суметь выстроить свою жизнь так, чтобы достичь главного, примиряясь и вступая в компромиссы с второстепенным. Я не смог вовремя уловить этот момент и сконцентрироваться на главном, и вот теперь пожинаю горькие плоды.
– Ну, вам еще рано посыпать голову пеплом. Судя по вашим танцам, вы гораздо сильнее многих молодых и еще многое успеете. Вы позволите мне приходить сюда еще и наблюдать за вами?
– Обязательно приходите, – согласился он и мы, обменявшись дружеским взглядом, расстались.
В последующие дни я продолжил наблюдать за песочными художествами Филострата; мы больше не разговаривали и лишь кланялись друг другу, здороваясь и прощаясь. Старик танцевал всегда более или менее одинаково, но его вычисления последовательно двигались вперед, каждый день он продолжал их с того места, где остановился в предыдущий день. Мне было и любопытно и не любопытно узнать предмет и цель его вычислений – прошлый опыт научил меня, что загадками скорее следует любоваться, чем разгадывать их: решение убивает их, они живы и волшебны лишь пока не разгаданы. Поэтому я не особенно пристально наблюдал за вычислениями, и вскоре с удивлением обнаружил, что Филострат как будто знает это, и ему не нравится это. Он уже не был равнодушен ко мне, к моему вниманию – он иногда оглядывался на меня, особенно, когда записывал очередную вычисленную величину; он пытался увидеть, слежу ли я за результатами его работы, интересно ли мне, понимаю ли я, к чему все идет; он как будто хотел, чтобы я следил и понимал. Как со временем выяснилось, он лишь вблизи плохо видел, а издалека мог различать мое выражение лица и судить о моей вовлеченности в его труд. Недовольство Филострата изменило мое отношение к происходящему, я стал более внимательным, принялся думать и через несколько дней догадался, что старик вычисляет, к чему он последовательно идет. Филострат, несомненно, почувствовал это, и был теперь доволен мной; он оглядывался на меня уже не с сердитым, а с удовлетворенным выражением лица.
Так, хотя мы и не говорили друг с другом, но знали, что сейчас друг у друга на душе; я чувствовал, что для Филострата важно, что я оказался не праздным пустым зевакой, а по-настоящему заинтересованным и способным мыслить человеком; я понимал, что выдержал в его глазах некий экзамен. Между нами, несомненно, установилась какая-то связь, я чувствовал, что стал нужен ему. В один из дней я с утра сильно промочил ноги в холодном море, слегка занемог и не пришел на пляж. Вечером Филострат явился ко мне в дом, и, узнав причину моего отсутствия, с облегчением сказал:
– Ну, у вас ничего серьезного. Завтра обязательно приходите. Они приплывают только два раза в год и завтра я буду петь в последний раз в жизни. Я буду петь для вас, Бен-Шимон, и хотя я уже не очень могу петь, но для вас постараюсь.
– Кто приплывает?
– Завтра увидите, приходите. Я хочу, чтобы вы это видели.
На следующий день Филострат появился на пляже позже, чем обычно. Он тащил на спине огромный мешок, того сорта, в котором перевозят продукты на торговых судах. Впервые за время нашего знакомства я заметил на нем сандалии, да и одеяние на нем было странное, теплое, шерстяное. Он подозвал меня и сказал, что сегодня танцевать не будет, чтобы сэкономить силы для пения.
– Наблюдайте, как всегда, за моими вычислениями, но следите также и за морем, и если увидите что-то необычное, то дайте знак, – сказал он мне.
Около часа Филострат чертил и вычислял, поминутно оглядываясь на накатывающие на берег волны. Я тоже смотрел, ничего особенного не замечал, и вдруг мне показалось, что я слышу легкое шипение или свист со стороны воды. Иногда такие звуки можно слышать от проплывающей вблизи стаи дельфинов, но они всегда показываются над водой, сейчас же я ничего не видел.
– Вы тоже слышите это? – обратился ко мне Филострат. – Они здесь!
– Кто?
– Терпение, скоро увидите.
Филострат подошел вплотную к воде и издал резкий, как у чайки, крик, потом еще раз, но более протяжно, а затем его крик перешел в пение, ритмичное и довольно высокоголосое, свойственное женщинам. Он старался петь громко, заглушая прибой, и видно было, как тяжело ему это давалось. Когда-то я уже слышал очень похожее пение, но теперь, на пляже, не смог вспомнить, где и когда; лишь через три дня, на рассвете, мне приснилась Хасмик, поющая во дворе нашего дома в Ереване, и я, проснувшись, осознал, что ее пение и пение Филострата – одной природы. Теперь же, на берегу, я был загипнотизирован этим пением и ожиданием чуда, и оно не заставило себя долго ждать – над волнами вдруг стало проступать что-то похожее на округлые перевернутые лодки, с днищами, покрытыми водорослями и пятнами грязи; эти лодки приближались к нам и вскоре впереди них поднялись над водой огромные яйцеобразные головы. Я на секунду остолбенел от изумления, но вдруг все понял – о Боже, перед нами были гигантские морские черепахи! Каждая из них была обьемом с хорошую корову, они выползали из моря пользуясь крыльями, в несколько раз превосходящими по величине лопасти весел римских военных кораблей. Их было, наверное, с десяток, они глядели на нас темными, размером с крупное яблоко, умными глазами. Филострат принялся вытаскивать из своего мешка стебли и листья каких-то растений, я узнал в них побеги молодого тростника, растущего в здешних прибрежных заводях. Старик начал кормить этой зеленью черепах, хлопал их по спинам и крыльям; он крикнул мне, чтобы я не стеснялся и присоединялся к нему, и я, постепенно выйдя из прострации, также угостил листьями нескольких животных помельче. Вдруг Филострат подбежал к одной из черепах, схватил острый камень и срезал с крыла животного массивное жемчужное ожерелье.
– Смотрите, Бен-Шимон, смотрите сюда! – в восторге закричал он. – Жемчуг не потемнел и не потрескался! Значит, я все-таки был прав, состав морей в противоположной части Ойкумены не отличается от нашего. Если бы вы появились здесь десять лет назад, то застали бы в живых Нестора, моего товарища – он утверждал, что моря по ту сторону большого океана содержат в себе значительное количество кислоты, выделяемой несметными полями придонных водорослей.
– Эти черепахи приплывают с другой стороны океана?
– Да, и по моим многочисленным измерениям, за полгода они проделывают в водах около двухсот тысяч стадий.
– Но двести тысяч стадий – это почти окружность всей Земли, если верить Эратосфену!
– Именно так, эти животные – истинные морские путешественники и за свою долгую жизнь огибают Землю сотни раз.
Мы кормили и ласкали черепах до самого вечера; на закате солнца они зашевелились, начали выкапывать свои крылья из песка и медленно разворачиваться к морю; начавшийся прилив помог им быстро достичь воды и они исчезли в пучине. Как только это случилось, Филострат поклонился мне и собрался, как ни в чем не бывало, уходить. Но я не был готов отпустить его сегодня так сразу; пораженный всем, что здесь только что происходило, я вдруг спросил:
– Скажите, Филострат, в прошлый раз вы говорили, что пожинаете горькие плоды того, что не смогли когда-то сконцентрироваться на главном. Что это за плоды? Какой цели вы боитесь не успеть достичь?
– Давайте-ка разведем костер и согреемся, уже холодает, – ответил он, посмотрев на меня одновременно и с горечью и с удовлетворением от моего вопроса.
Мы собрали хвороста и развели огонь; свежий ночной бриз хорошо раздувал пламя и разносил по пляжу крупные, яркие искры. Мы не торопились с разговором и оба все еще переживали волшебство, в которое были погружены этим вечером. Наконец Филострат прервал молчание и спросил:
– Бен-Шимон, есть ли что-нибудь на свете, что чрезвычайно важно для вас самого, существует ли у вас какая-то цель в жизни?
– Не скрою, когда-то давным-давно у меня были цели. Но с годами я убедился, что абсолютно все под этим звездным небом – суета сует и не имеет никакого смысла.
– Но вот, к примеру, вы же понимаете, чем я здесь занимаюсь, что высчитываю? Это, по-вашему, тоже суета и не имеет никакого смысла?
– Вы высчитываете Архимедово число – отношение длины окружности к ее диаметру, и уже высчитали это число с точностью до десяти знаков. Объясните пожалуйста, почему вам так важно найти и все остальные знаки?
Филострат насупился, посерьезнел, лицо его окаменело, он вскочил в душевном порыве на ноги, но потом снова уселся и сложил руки на груди.
– Да, это и есть моя цель, та самая цель, которую я боюсь не успеть достичь, – заговорил он мягким, глубоким, каким-то не прежним своим голосом. – Поймите, число, которое я ищу – это истина. Она безусловна и абсолютна, в отличие от всего, что вы видите перед собой. Она не вопрос взгляда, мнения, вкуса или оценки, она одна для всех, для каждого существа, живущего на каждой из этих бесчисленных звезд. Истина! Разве есть что-нибудь важнее истины? Универсальная истина сама по себе не может не иметь смысла. Но от этой истины зависит также и многое другое. Кто знает, может там после двадцатой цифры пойдут сплошные нули. Если это так, то наш мир непрочен, он распадется на атомы через несколько тысяч лет, а если это не так, то он будет существовать пока не погаснут звезды. Эта истина определяет жизнь всего человечества. Или для вас жизнь наших детей, жизнь всех наших братьев и сестер тоже не имеет значения? Вы не любите людей?
Я молчал. Я знал ответ на его вопрос, но чувствовал сейчас совсем другое. Я чувствовал, насколько я погружен внутри себя лишь в собственную беду, в собственную проблему, насколько давно меня уже не волнуют беды и страдания человечества, а волную лишь я сам. Но я отлично помнил, что за этой завесой собственной беды живут беды всех и каждого, я знал, что ушел, спрятался от этих бед, и спрятался именно потому, что не был равнодушен к ним.
– Я люблю людей, Филострат, очень люблю, – ответил я старику.
– Ну то-то же, – воскликнул он с неподдельной радостью. – То-то же, я не мог в вас ошибиться.
Придя домой и разобравшись в себе, я понял, что истину Филострата, на данный момент своей чертовой бесконечной жизни, я люблю больше, чем всех людей на свете.