А на мобилизованных без слёз и вправду смотреть было нельзя – то ещё воинство. С бору по сосенке: в основном лопоухие мальчишки или седовласые пятидесятилетние дядьки, которые в последний раз держали винтовку ещё в Гражданскую, да многие, похоже, и тогда не за тот конец. Все тощие, как одры6 – питание ведь по тыловой норме. И дома-то впроголодь жили, и в армии досыта не едали – одна капуста да каша-шрапнель на голой водице. Поэтому «бэушная», разных цветов и оттенков форма почти на всех мешком сидит, топорщится, как на чучелах: на бегу трясут мотней, будто в штаны наклали, пилотки на головах словно лягуши раздавленные, каски на тонких кадыкастых шеях – корчаги7 на плетне деревенском. Гимнастёрки штопаные-перештопаные, кое-где и в неотстиранной солдатской крови. Смотрит такой мальчишечка на дырку зашитую, что в аккурат около сердца, и на себя её примеряет, а потом плачет по ночам, себя уж загодя похоронив, мамку зовет…
Попадались, конечно, и бывалые – из госпиталей, ограниченно годные, не долечившиеся как следует, у иных и швы ещё не срослись. По уму им бы ещё полгодика на курорте отлежаться или на домашних харчах отъесться, малость подокруглеть. Да где там – разве дадут! Третий год войны идёт – большущий недобор в людях…
«А многие и сами не стали бы в тылу «круглеть» – громадной совестливости наши люди. И жизнь им не жизнь, пока фашиста не раздавят. Не частицы – целиком свои сердца ради Победы отдадут. Немца-то здорово погнали, лупим их в хвост и в гриву, но и у самих морда в крови. Сколько таких лопоухих уже полегло в наступлении и ещё страсть сколько поляжет. Где-то и мой оголец воюет – и писем давно не шлёт», – взгрустнул Николай Петрович.