И я сквозь эту чащу босиком иду
Знаешь, февраль теперь мой нелюбимый месяц в любом году.
Mary Gu
Она ведь была той, которую я любил, которой неимоверно восхищался и которую боготворил! Словно тонкая кромка льда, сказочные узоры крепкого морозца на окнах, едва сопоставимые друг с другом снежинки! Это лишь маленькая, я бы даже сказал, крохотная часть того описания, которого бы сравнилось с нею! Она – муза! Она неживое во плоти, но в то же время до безумства теплое и такое близкое, что кажется: если коснуться, можно впитать в себя ее частичку, принять в тело кусочек того самого тепла и разливать по своему телу, разгоняя уже и без того гулкими стуками бьющееся сердце.
Нимфа среди обычных нас, среди смертных людей. Невероятная и до восхитительности сладкая. Как сок свежевыжатого апельсина – немного горечи, чуть кислинки и бесконечное море блаженства и тающего на языке сахара, всасывающегося в слюну, в кровь, в душу.
Никогда прежде мне не доводилось находить столь непохожих на человечков богинь, глазами, которые могли сжечь любого, кто случайно зацепиться за их красоту. Обратного пути нет. Нельзя даже своим разумом, своими слабыми извилинами найти выход из любовного склепа, кроме как остаться в нем, забыть, кто ты есть, как тебя ранее звали, и предаваться любви или, что хуже, томительному ожиданию ответа от богоподобной в надежде все же когда-нибудь познать законы женского тела.
Пошлости нет. Нет и триумфальной арки над нашими головами, ознаменовавшими бы скрепление наших сердец, а значится, и вбирание одной душой другой на небесах на веки вечные. Но знали бы вы, как я пылал, как я жалел, что все произошло именно так, как предначертано! Я до конца дней не мог простить, не мог отпустить, принять, смириться, убежать от этого прошлого, которое вечно доканывало меня ночами, заставляло просыпаться в лихорадке, стирать со лба пот и дрожащими пальцами класть под язык беленькую таблеточку. Стакан воды, подайте мне стакан воды!
Холодная, слегка вязкая жидкость меня успокаивала на какое-то время. Я все так же бредил, мне снилась она, но после таблетки мой призрак не пытался гнаться за нею во сне, кануть в бурный поток, разливающейся по половодью реки и прыгать за ней в черноту с отвесных кавказских скал. Я просто наблюдал, с болью, сдавливающей грудь, с нервными вздохами и металлическим холодком в сердечном серванте, как она, такая свежая, еще с видимыми признаками молока матери и девственной красоты, ускользает во все новые реалии, иные геометрии пространства и бежит куда-то, но только не ко мне, ее поклоннику.
Может, мне все грезится и написанное в этом письме-исповеди к ней, никогда не существовало. Возможно, меня, паренька, огрели по затылку деревенские хулиганы и навсегда заставили страдать по вымышленной моим воспаленным мозгом женщине, перевернувшей сознание, даровавшей мне одновременно и жизнь, и смерть. Тем не менее стоит, пожалуй, очнуться, впустить свою плоть в реалии мира и наконец узнать, было ли это на самом деле. В любом случае я должен остаться благодарным: если не сон, узнать, где она, ее домашний адрес, какие-нибудь записки и непременно ехать искать, если же грезы, то… не ломать себя, не грустить и не сожалеть за все то, что происходило со мной в бессознательном. Конечно, запомнить или зарисовать подругу и пытаться отыскать похожую было бы также неплохо, но боюсь, что художник я никудышный. Впрочем, барышня может оказаться схожей лишь по лицу, а характер окажется сущей дрянью. Но как бы я желал, чтобы эти мгновенья ни на долю секунды не оказались сном…
Как русский человек любит и восхищается своей Отчизной, точно так же я был нежен к своим родным краям.
Три улицы с пятью-шестью пожеванными от времени домами (в черни ночи смотревшимися особенно страшно) гармонично сочетались в единый небольшой колхоз, работавший во славу советского правительства.
Летом можно было привольно разгуливать по прибрежным перелескам, перетекающим в смешанные леса, и вдыхать сладкий запах гноящихся от солнечных лучей лип, купаться в незамысловатой в своем потоке речке, удить там же карасей, пасти коров, к которым вечно липнут большие зеленые мухи, и слушать стук собственного сердца, перебрасываясь парой-тройкой фраз с красивыми доярками, облюбовавшими животных, как своих собственных.
Зимой деревенька начинала жить в особенном ритме – замедлялась. В холода люди жались друг к другу, зажигали свечи, топили печки, лепили всей семьей табани, укрывались теплыми одеялами, жались к новорожденным овечкам и в их тепле засыпали. Чуть только отступал морозец, народ высыпался на улицу. Мальчишки и девчонки катались с горки, метали мокрый снежок и лепили снеговиков, весело помахивавших своими деревянными ручками.
В то время я увлекался Блоком и Есениным, читал взахлеб и не мог остановиться даже ночью. Такую необыкновенную страсть к книгам мне с детства привила бабушка, Лидия Федоровна, работавшая в тридцатых годах учительницей русского языка и литературы. В тяжелые военные годы она перестала преподавать и перешла помогать в тыл. После победы к работе в сельской школе не вернулась, стала подводить память. Помню, приносила мне книжку «Сказки на ночь» и подолгу читала под лучиной с чуть поблескивающим светом, а я, укутанный в толстый тулуп, накрытый поверх еще каким-то теплым старым одеялом, надоедливо шмыгал носом, потел и покашливал. Бабушкины сказки ставили меня на ноги быстро, но не только они. Еще очень помогала медсестра Тонька с ее лекарствами и баб Танино грушевое варенье.
Родителей у меня тогда уже не было. Отец погиб на фронте, мама умерла от сердечного приступа в сорок седьмом. Наверное, не смогла пережить такого страшного удара. Лиц их я уже и не помню толком. Бабушка иногда достает из-под кровати старые фотоальбомы и со слезами на глазах перелистывает. Вспоминает прошедшие года, а они вот, казалось бы, еще вчера были. Тринадцать лет как три дня пролетели. Заглядывать она мне в них разрешает, я и сам, бывало, плакал, не мог переносить бабушкиных слез, да и утешить ее хотелось, поддержать как-нибудь.
Так понемногу (как вода из только что родившегося источника) утекло мое детство. Маленькими шажками из загорелого хулигана, воображающего, что в руках вместо палки добротный свинцовый автомат я перебрался в еще более интересную пору, расцвет моей молодости.
Еще только зарождающейся молодости, простыми словами, юности. Такой период, когда тебе становятся менее интересны игрушки и все более привлекательными кажутся (или они всегда такими были) деревенские девочки, которых никоим образом ты пытался раньше не замечать.
Первой моей любовью, любовью будущего советского гражданина с хорошим жалованьем (как я тогда воображал), была одноклассница Верка. Веснушчатая, с огненно-рыжими волосами и бесконечно зелеными глазами, она восхищала меня. Тоненькая, еще только набирающая небесной манны, наполняющаяся женскими чарами и каким-то таинственным соком необыкновенного дерева, Вера поневоле притягивала взгляды всех наших парней, в числе которых были мои «бывшие боевые товарищи»: Сашка и Петька. «Рыжая» – так мы ее прозвали и звала вся школа после. Она сначала долго злилась на нас, колотила прилюдно, а мы и рады были. После все как-то на нет сошло. Перестала Вера на нас дураков обижаться. Сашка с Петькой уже тогда к другой девочке липнуть стали, Свете Беловой, которая в деревню к нам из города приехала, потому что у нее родители там вроде поругались. Сдружились с ней позже, когда она завесу с себя приоткрыла, перестала нас, подрастающих комсомольцев, чураться.
Но все это ничего. Дружили, играли, взрослели, менялись, работали, помогали, навязывали красные галстучки, кричали дружно: «Всегда готов!» и неотступно желали попасть в компартию. Веселились и жили, пока не пришло время выбираться из родительского гнезда, покидать родной дом и до боли знакомые края. Меня направили в Москву.
Пахло крепким табаком и паровозным дымом. Пассажиры спешили со своими сумками-чемоданами, раскрашенные и приодетые каждый в своего железного жука, неустанно щелкающего черными масляными поршнями. Поток перемешивался и толкался с теми, кто покидал паровозы, – они уже достигли пункта своего назначения и готовы были познавать новые дали. Всем, независимо от того, была ли эта маленькая сельская станция или большой городской вокзал, грезились большие перспективы и успешное, для каждого по-разному свое, будущее. Для меня такой станцией оказалась Подмосковная.
Еще не Москва с ее золотыми цветами, белокаменными архитектурами и красным величественным Кремлем, словно сказочный дракон, приземлившимся посреди «панелек» и «сталинок», но такая же манящая и пьянящая одним ее названием, звучащим повсюду из звонких граммофонов.
Укутанный в купленное по случаю переезда пальто и поправляя некстати смотревшуюся шапку, я старался не грести в потоке. В руках у меня был коричневый чемодан с кожаными ручками, который я старался, пока был на вокзале, держать покрепче, так, чтобы его нельзя было вырвать из моей ладони и мгновенно исчезнуть с награбленным. Все, что я привез в нем, – это кое-какие жизненно-необходимые вещи, пятнадцать рублей и бабушкин фотоальбом, который за день перед своей смертью она в горячечном состоянии мне завещала.
Там же на вокзале я поинтересовался, где можно в Москве временно остановиться, так как на дорогие и уютные гостиницы денег у меня не было. Один гражданин с лицом, поеденным оспой, подсказал мне домашний телефон некой пожилой дамы, Прасковьи И. А., любезно предоставляющей комнатушки за, как он тогда выразился, «сущие гроши».
– Но там, не дайте мне солгать, будет неимоверно грязно и не убрано!
– Я бы так не сказал, но в любом случае за пять рублей в месяц это лучшее, что вы можете отыскать в столице.
Спорить с ним я не стал, болезненно смотревшийся товарищ был прав по всем фронтам, и это больше всего меня в нем раздражало. Отделавшись от него, я первым делом поспешил к первому бросившемуся на глаза телефону-автомату, возле которого уже столпилась очередь.
Какая-то девочка с невероятно белыми волосами, проклевывающимися сквозь коричневую шапочку, стояла передо мной, и, когда я приблизился, она на секунду оглянулась. Потянулась одна минута, вторая, третья.
– А вы с кем хотите поговорить?
Снова она. Я отметил, что у нее типичная для большинства белокурых девочек особенность: в составной части к таким неимоверно белоснежным волосам идут бесконечно голубые глаза, как небо в ясную погоду или как водная гладь.
– С одной женщиной.
– Она ваша возлюбленная?
– Нет, что вы, нет. Она единственная, кто может предоставить мне жилье в этом городе.
– Вы к нам приехали? А откуда?
– Из Сибири.
– У вас там, наверное, очень холодно! Что же вы правильно сделали! Здесь вам будет намного лучше.
– Я тоже так думаю.
Девочка продолжала смотреть на меня своими глазами-алмазами. Наверное, ей просто скучно и она очень любопытная. Обычно в школах учат не заговаривать с незнакомцами.
– Знаете, как называется эта штуковина?
Малышка достала из кармашка солнцезащитные стеклышки, аккуратно приделанные к металлической выкрашенной в смоляной цвет оправе.
– Черные очки.
– Да, а вы знаете их свойства? Когда солнце бьет в глаза, нужно надеть их, и тогда оно затемняется, и не только оно. Мир вокруг затемняется! Вы представьте себе! Так же ведь и в жизни: мы непроизвольно надеваем на себя черные очки и сами себе светлое и теплое меняем на черное и безвыходное.
Я посерьезнел и взглянул на это милое дитя с другой стороны – как на взрослого человека. То, что она сейчас выпалила, было не что иное, как понимание чего-то высокого. Откуда же она извлекла такие знания? Неужели это стали преподавать в школах с такого возраста?
– Ты, верно, увлекаешься философией?
– Если только немного. Мама работает в архиве при историческом музее, там много всяких книжек, предметов искусства и прочей дребедени. Честно, мне нравится, когда большие человечки начинают воспринимать меня по-другому. Когда я начинаю заводить про очки, они уже не чувствуют, что разговаривают с ребенком.
– Вы меня поразили.
Девочка улыбнулась и спрятала очки обратно в кармашек.
– Если вы хотите поговорить о созидании мира и прочего-прочего, то мне что-то совсем не хочется. Уж простите, что вот так вдруг.