
Полная версия:
Людмила Казакова Сугробы
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
— Кому оставаться-то? Некому… сами-то все хворые насквозь, а тут просиди-ка ночь в нетопленной избе! Тебя разве послать, раз заботишься. Ты молодая…
— Что вы! — ужаснулась я, а она засмеялась.
— Ага, боишься упокойников-то?!
То есть, пошутила так, по-своему, по-прасковьиному, хотя с нее сталось бы и взаправду послать… Перед тем, как лечь спать, она закрыла на крючок дверь и углем нарисовала на ней небольшой крестик.
— Это чтобы Оля не вошла, — сказала запросто. — Всегда ко мне заходила, придет и сидит допоздна, полуночница… И теперь, по-привычке-то, кабы не зашла.
Выходило, что и сама боялась, раз такую нелепицу выдумала. Некоторое время мы лежали в темноте молча, хотя обе не спали. Где-то в подполе скыркала мышь, а может, и похлеще — крыса… Кошку Прасковья на ночь выгнала, прямо с печки выкинула на мороз.
— А что, — вдруг заговорила она, — вот у нас в войну вакуированные жили, и была у них Фая такая… Она почти сразу, как приехала, померла. Так вот, она с кладбища к своим детям приходила, двое остались у ей. Люди видели… — она помедлила, точно поджидая моей какой-нибудь реплики, но я не откликнулась.
— После-то и дети померли, обои враз свернулись. Ровно их она увела! А вот со мной тоже случай был. В лес я ходила за черемухой. Одна ходила, не боялась никого. Вот спилила, а у меня пилешка с собой была, большую черемошину — вся, как есть, усыпана ягодой крупнущей! Такой боле ни разу не попадалось. И только села обирать, как из кустов-то и выходит — худой, рожа серая, а рот точно синим обведен. Одежа клочьями. Глядит и не говорит ничего. Мне бы бежать да черемухи жалко. И тогда — откуда только духу набралась! — сама спросила: «Ты, мол, кто?» «Лесничий», — отвечает, а я пилешку-то ухватила крепше. «Нет, — говорю, — никакой ты не лесничий, лесничий-то у нас вот кто!» (Тарас тогда у нас был лесничим). И тут он сразу как сжался, скорчился, ровно варом его обдала, попятился назад, в заросли, и пропал… Вот кто он был?! Говорили тогда, что по лесам дезертиры бегали, да только я знаю одно — упокойник он был!
Какое подходящее выбрала время, — подумала я, — для таких вот старшилок. Глухая ночь, а в соседнем доме, рядом совсем, лежит покойница, безо всякого присмотра. Хороший сюжет для триллера… Вот она уловила давеча мой испуг, посмеялась даже надо мной, а теперь сочиняет небылицы, чтобы побольше страху нагнать.
— Или вот еще было, — продолжала она с воодушевлением, как если б, и в самом деле, задалась такой целью — настращать. — Померла тоже как-то старуха…
Это было слишком, это был перебор. Я не желала больше слушать никаких рассказов про покойных старух, мне достаточно было сегодня одной! И потому я, для себя самой неожиданно, взяла да перебила ее.
— Спокойной ночи, Прасковья Егоровна! — хоть и слабеньким получилось голосом.
И тотчас обмерла от своей дерзости — тишиной, точно свинцом, затопило избу, даже мыши перестали скрестись… Я знала Прасковью совсем недолго, но уже успела причислить ее к тому разряду легковозбудимых людей, которые могут прийти в ярость от любого пустяка, а уж от такой-то выходки и подавно. Однако на этот раз она, видимо, решила отложить отместку на потом, повременить, потому как вскоре с соседней койки послышался мерный свирепый храп. А мне отчаянно захотелось пить, ведь на ночь не следовало наедаться салом.
Впотьмах я пробралась в чулан, и когда потянулась за ковшом, столкнула что- то с лавки… Пакет, который Прасковья притащила от соседки. Прислушиваясь к храпу, я подняла его.
Ничего интересного, — подумала, развязывая веревку, которой он был затянут. Каким-то тряпьем, кажется, набит… Но все же чиркнула спичкой — посветить. Спичка почти сразу погасла, но я успела увидеть то, что и ожидала.
Свернувшись по-змеиному клубком, сверху лежал поясок — тот самый!
7
На другой день, проваливаясь по колено в снегу, мы шли с Прасковьей по улице, единственной, к слову сказать, деревенской улице, — к клубу. Ветер дул нам навстречу и засаживал в лицо острые сухие колючки. Действительно, поднималась метель. Соседка, виновница мероприятия, опередила нас — еще затемно приходили мужики и увезли ее в клуб на санках.
Решили проститься с покойницей в клубе потому, что двор ее, со всеми подступами, завален был снегом. Он и при жизни-то ее вряд ли когда расчищался, и потому всякое передвижение по нему, да еще и с гробом, было бы крайне затруднительным.
Прасковья принарядилась по случаю: надела плюшевую блестящую жакетку, узорчатые вязаные варежки вместо рабочих рукавиц да и подвязалась не каким- нибудь траурным платком, а напротив, — с яркими розами. Шли молча, но чувствовалась какая-то приподнятость настроения — не только Прасковьиного, но и моего, признаться, тоже. Что ж, — думалось на ходу, — пусть эта добрая старушка поскорее обретет покой, может, тогда и подозрения все развеются…
Клуб находился чуть в стороне от улицы и на некотором возвышении. Издали он смахивал на большой амбар или на другое хозяйственное строение, а вблизи, несмотря даже на вывеску «Добро пожаловать!», выглядел еще хуже. Сквозь завывания ветра донеслись до нас оттуда отрывистые визгливые вопли — точно наждаком по коже…
— Ленушка-Чувашка голосит, — сказала Прасковья, взбираясь по крутым ступеням. — И ведь не умеет голосить, а всегда берется!
Мы вошли в полутемный холодный зал, посреди которого на биллиардном столе установлен был гроб. Вокруг него толпились те же, что и вчера, люди — все угрюмые, все почти пожилые. Мы с Прасковьей пристроились с краю и тоже склонили головы.
Ленушка, та самая женщина, которая вчера порывалась причитать, выводила сейчас вихляющим вверх-вниз голосом:
О-ох, вижу я-а-а горюша горькая-а-а,
Крепка-а спит не пра-асыпа-а-аи-ится…
Слова эти, сочиняемые будто на ходу, как-то плохо влезали, словно не помещались, в напев, тем не менее никто теперь не обрывал, не шикал на нее.
Правда, бывший депутат, которого кто-то уважительно назвал «Борис Прокопыч», всякий раз морщился, когда плакальщица издавала особенно пронзительные звуки. Сам он в очевидном нетерпении уже взялся за крышку гроба. Еще одна женщина, ростом повыше прочих, в черной искусственной шубе (похоже, все они принарядились сегодня), то и дело поправляла на усопшей бумажный веночек.
Покойницы самой почти и не видно было из-за этих как раз бумажных цветов, которые поначалу показались мне чуть ли фантиками, понакиданными в гроб. Однако это были все же цветы, хоть и сделанные именно из фантиков — если подойти поближе, наверняка можно различить даже какие-то названия! Кто до такого доумался?! И вспомнилось вдруг Олино сказание о мытарствах, перед самой, получается, смертью поведанное — «что ж ты маисься?“… Могла ли она предчувствовать, что так скоро оно состоится, ее последнее и уж теперь окончательное переселение?
— Ты скажи-ы-ыка нам словечушко проща-а-альное… — тянула Ленушка, а я тем временем успела осмотреть и само помещение клуба.
В глубине сцены, заставленной деревянными скамьями, виднелся экран. Окна закрыты были наглухо тяжелыми и, вроде, даже бархатными портьерами. В простенках висели портреты, с которых на все происходящее взирали какие-то мужчины, покрытые слоями пыли. Их лица были, вроде, смутно знакомы, однако не сразу вспомнила… А вспомнив, поразилась: то висели в полном почти составе бывшие члены когда-то бывшего Политбюро… позабытые теперь даже больше, чем египетские фараоны!
— Ну, что, — не выдержал Борис Прокопыч очередной рулады плакальщицы. — Однако пора! Погода не терпит, того гляди, снег повалит…
Коська, ближе всех оказавшийся к двери, выглянул наружу и радостно сообщил, что повалил уже. Словно все того и ждали — тотчас подхватили гроб и вышли.
Встреченная уже на крыльце агрессивным ветром, бьющим сразу во всех направлениях, скорбная процессия тронулась в путь. Гроб понесли на плечах мужчины, придерживая его при помощи кусков красной материи, очевидно, бывших флагов. Впереди — враждебно друг к другу настроенные Борис Прокопыч и Хлебовоз, позади Почтальон и Коська. Женщины распределили меж собой лопаты, крест и выгоревший пластмассовый венок, похоже, бывший в употреблении.
Кладбище находилось неподалеку — уже от клуба видна была кучка деревьев посреди небольшого поля. Однако, подобно миражу в пустыне, деревья эти не только не приближались, но как будто еще и удалялись от нас. Иногда они и вовсе скрывались за плотной снеговой завесой. Почти сразу растянувшись цепочкой, подобно брейгелевским слепцам, продвигались мы туго и медленно. Где-то впереди развевались, хлопая на ветру, концы кумачевых полотнищ, крепким запахом свежеструганной древесины наносило порой от гроба, и тогда колючие снежинки казались стружками. Донеслось и ворчанье непривычно трезвого Хлебовоза, что не послушали его, не повезли на санях…
Прасковья, плюшевая спина которой только что маячила впереди, вдруг исчезла, точно унесенная снежным смерчем, а вместо нее рядом со мной шла теперь женщина в шубе.
— А вы надолго в наши края? — спросила она.
— Н-нет… — растерялась я от неожиданности.
— А у нас вот какое событие! — вздохнула она, перехватывая поудобней венок.
— Я Клавдия Филипповна, учительница. Бывшая, конечно, у нас уже и школу-то давно на дрова разобрали. Ну, а я на пенсии.
Хлебовозова жена, — вспомнила, как он похвастал тогда, в дороге, что жена у него учительница. И поглядела на нее внимательней — лицо ее, несмотря на холод и ветер, было бледным, мучнистого даже оттенка, черты крупноваты. И все же, в целом, она никак не соответствовала этому расхлябанному простецкому типу — Хлебовозу. Шуба, хоть и была ей тесновата, смотрелась неплохо, даже солидно.
— Анатолий рассказывал мне, как вы доехали, — сказала она, и мне стало неловко, что она могла угадать мои мысли насчет ее мужа. — Да, зимою у нас всегда так… Вот насмотритесь на нашу глушь, будете потом в городе у себя рассказывать — и не поверят!
— Да… — соглашалась я, вслушиваясь в ее правильную речь. Почтальон, тот тоже пытался говорить интеллигентно, но у него все с какими-то выкрутасами выходило. Я предложила ей помочь нести венок, и когда мы потащили его вместе, отметила про себя, что только мы, обе, смотрелись по-городскому: она в шубе, а я в пальто…
Наконец, дотянулись до кладбища — тесного и, конечно же, неухоженного. К вырытой могиле пришлось продираться не только через сугробы, особенно здесь рыхлые, но и сквозь заросли какого-то колючего кустарника, и зимой не утратившего цепкости. Пики редких железных оградок опасно торчали из-под снега. Деревянные же ограды, каких было большинство, все почти от ветхости скосились или развалились. И на крестах, и на обелисках со звездами развешены были не то ленты, не то тряпки, засохшие настолько, что не колыхались при самых сильных порывах ветра. Все это вместе взятое, походило на какое-то заброшенное древнее захоронение, к которому на протяжении веков просто не было доступа.
В самом углу, куда все пролезли под предводительством Коськи, остановились и огляделись — одни сугробы и никакой ямы…
— Мотрите, не свалитесь! — тем не менее предупредил он, и стал вымеривать что-то шагами. Только сейчас я заметила, что ведь и Коська-то не был молод, как поначалу посчитала, очевидно, сбитая с толку его резвостью и сюсюканьем. Теперь же бросились в глаза седая щетина, сутулость и одышка — он, видать, вспотел, отыскивая могилу, да плюс еще и снег почти ручьями таял на его лице…
Остальные молча наблюдали за тем, как он откидывал снег, и со стороны его работа казалась бессмысленной, поскольку снег вздымался не столько лопатой, сколько ветром.
— Ой-ей, опять потом заново хоронить придется! — сказала Тося. — Говорили же тебе, Коська, чтоб глубже копал!
Что значит «опять»?! — насторожилась я, однако Коська к тому моменту все же расчистил узкое прямоугольное углубление, вырытое им накануне. Вместе со всеми я заглянула туда — лишь на самом дне едва проступала земля. Но упрекать его больше не стали, а напротив, неожиданно быстро, безо всяких церемоний, всунули туда гроб да и закидывать-то принялись — снежками
Может, потому так спешили — пыталась я найти тому оправдание — что вьюга все не утихала, мало того, разыгрывалась пуще. Когда уходили, я, обернувшись назад, увидела, как на новую могилку наметался с неистовой скоростью курган… Словно природа сама, безо всякого вмешательства, стремилась поскорей избавиться от следов пребывания этого жалкого создания — человека… И еще подумалось, что если и я сейчас замешкаюсь, зацеплюсь за какой-нибудь колышек и упаду, то мигом и меня заметет, погребет… И никто не спохватится даже. Ведь все они, какими бы пожилыми и больными ни выглядели, оказались куда проворней меня — из кладбищенских ворот я выходила последней.
Дома я уселась было за письмо, разложила бумагу… Но слова не находились. Я прислушивалась к посвисту вьюги за окном, понимая, что в ближайшее время письмо мое вряд ли двинется дальше Прасковьиной избы. Чего же тогда и писать… Не приняться ли лучше за починку фуфайки, которую мне выдала Прасковья? Это теперь была моя как бы спецодежда, ведь не в пальто же выносить помои.
Стежками через край я затягивала прорехи, попутно заталкивая в них вату, и так увлеклась, что и не заметила опять, как подкралась Прасковья, задышала за плечом.
— Ты поди шить хотя бы умеешь?
— Умею, — не без хвастовства ответила я, хоть и уловила это «хотя бы».
Но тут же пожалела о том — она выволокла из-под кровати машинку, антикварного вида Рингер. Сдунув с нее пыль, сказала:
— Халат на меня подгонишь… Вот тут, в боках, расставишь и здесь немного выпустишь…
И потрясла передо мной небольшим, словно детским, халатиком, вне всякого сомнения — Олиным. Тот злополучный поясок, судя по расцветке, как раз от него!
Ну, не кощунство ли — едва похоронили, а ей не терпится халат покойницы напялить! Никакого приличия, — возмущалась я, уже распарывая швы. Изношенные нитки легко лопались даже под слабым напором ножниц. Сейчас я не удивилась бы, если б узнала, что именно она, Прасковья, и задушила соседку — вот из-за этого, предположим, халата! А ведь она вчера много чего другого притащила, мародерша… И стоило так подумать, как мысли переключились и на других бирючевцев: вот Хлебовоз… каким мрачным он был сегодня на похоронах. Разве не мог и он задушить старуху? Вломился к ней ночью с ножом, требовал выпивки… а после накрыл одеялом и прибежал к нам. Или эта вертлявая Тося с лисьей мордочкой, которая тоже сделала вид, что не заметила явного следа от удушения… Если так рассудить, всякий мог бы сделать это, особых усилий для такой ветхой старушонки и не потребовалось бы…
Я покосилась на Прасковью — та сидела на перевернутой табуретке и, ловко орудуя ножичком, чистила картошку. Кожура спиралью свисала до полу… Мне виден был ее строгий, точно из камня тесанный, профиль. О чем-то ведь и она сейчас размышляла, и вот бы узнать — о чем?
8
Дорожка получилась ровная, прямая, как по линейке… По краю я срезала плотный снег железной лопатой так, что вышло нечто вроде бордюра. И даже прошлась туда-сюда, как бы прогуливаясь… Прикрыв глаза, представила, что будто по тротуару какого-нибудь безлюдного уголка города. А ведь три часа работы затрачено было, прежде чем вот так свободно пройтись.
Снега выпало невероятное количество — настоящие арктические залежи высились повсюду. Причем, самый-то пик снегопада пришелся как раз на день похорон, а уж после все сразу стихло, как оборвалось. И я нет-нет да задумывалась над этим — зачем надо было так торопиться? Тащиться на кладбище в самую непогоду, не переждав?
Я устала, горели ладони, несмотря на толстые рукавицы, однако со двора уходить не хотелось. В нежных сумерках над самой крышей обозначился месяц — запрокинув вверх едва заметные рожки, он словно раскачивался. Раз-другой я еще поковыряла снег, который становился все неподатливей к вечеру. Куски его отсекались уже с каким-то полым и шершавым звуком, точно пенопласт.
Занесла в сарай обе лопаты, железную и фанерную, поставила в угол, и, уже на выходе вдруг услыхала, как где-то в глубине прошуршало, шевельнулось что- то… Будто свинья ворохнулась в загородке, но ведь Прасковья свиней не держала, куриц только. Приостановилась, вглядываясь в темноту и чувствуя, что кто-то был там, метрах в четырех от меня, я улавливала неясный звук, похожий на сопенье… Крысы? Прасковья не раз говорила, что в сарае полно крыс. А может, это я в потемках наступила на какие-нибудь грабли, и они по цепной реакции задели что- то еще и еще… и теперь последний предмет, покачиваясь, издает этот подозрительный шорох? Вон сколько хлама вокруг: ведра, крючья, ломы, веревки… большое берестяное сито подвешено к потолку, точно ритуальный бубен, и это только то, что можно разглядеть, а дальше что, в самых недрах? И вроде, обычный сельскохозинвентарь, а вот мысли в голову заползают самые дурные…
— Прасковья Егоровна! — зачем-то позвала я, хотя знала, что она сейчас в избе.
Предоложительно в избе… но ведь могла и выйти незаметно, когда я в поте лица расчищала двор. Здесь, в сарае, у нее подобие туалета… но почему тогда не откликается? Вряд ли постеснялась бы меня. Тревожное чувство нарастало, будто распухало во мне, я вдруг подумала, что из этого сарайчика, со всеми этими инструментами, неплохая могла бы выйти пыточная, вполне в духе Стивена Кинга. Вот что пришло в голову.
Мне все еще было не по себе, просто до дрожи, когда я вернулась домой. Конечно, не хотелось поддаваться непонятным страхам, куда проще было все списать на простую физическую усталость. Но Прасковьи ведь, и в самом деле, в избе не оказалось! Она заявилась почти следом за мной и сразу нырнула в чулан, скрывшись за шторкой. Не оттого ли, чтобы не встречаться со мной взглядом?
— Распогодилось, — сказала оттуда. — Завтра за мукой поедем к Борису Прокопычу.
«Поедем» — это означало то, что поутру мы выкатили из сарая санки, те самые, на которых еще недавно перевозили соседку-покойницу и которые по их величине точнее было бы называть «санями». Выкатили и запрягли в них… меня. Прасковья шла позади и поправляла сани клюкою, когда те накренялись. К слову сказать, она ходила с палкой, хоть не было в том особой необходимости — поступь ее была хоть и тяжеловатой, но достаточно твердой.
— Почему к нему за мукой? — спросила я, чтобы молча не идти, а вовсе не из интереса.
— Еще с осени упросила Бориса свозить на мельницу зерно, что от колхозов осталось… — пояснила она. — Два десятка яичек отдала этому хапуге! — добавила в сердцах.
Денек выдался серый, задумчивый, но я уже знала, что такое затишье как раз и могло обернуться очередным снегопадом. Пустынная улица казалась вымершей, точно за минуту до нас по ней прошли каратели. А ведь наверняка кто-то наблюдает за нами из окошек, — подумалось мне. И с этими дурацкими санками я выгляжу просто комедийно, будто на горку иду кататься. Для завершения картины не хватает какой-нибудь собачонки, которая, тяфкая, увязалась бы за нами…
— Чего-то собак у вас совсем не видно? — опять спросила я, и в самом деле, удивившись, что ни разу не слыхала здесь собачьего лая, казалось бы, непременного для всякого селения.
— Собак?! — переспросила Прасковья тоже удивленно. — А на что они нам, собаки? Нету и ладно… Последнюю-то, Олину, волки задрали… У Еньки были щенята, так передохли все. Суку-то он еще по осени татарам-пастухам променял, на батарейки или на фонарик, точно не скажу… Ну, вот и пришли!
Мы остановились возле большой избы-пятистенки с высоко прорубленными, но несоразмерно маленькими окошками. Тотчас колыхнулась в одном из них занавеска — кто-то выглядывал, стараясь быть незамеченным. Прасковья постучала о ворота массивным железным кольцом, но открыли не сразу, мы подождали еще, пока изнутри не загремел чем-то тоже железным хозяин — Борис Прокопыч.
Коротко поздоровавшись, он повел нас по двору, загроможденному досками, дровами, колесами и какими-то разногабаритными пристройками. На нем были ватные штаны, такие же выцветшие, как и белесая телогрейка. Туго завязанная под подбородком ушанка, казалось, стягивала его физиономию до унылой гримасы. Он то и дело прикашливал и отплевывался на ходу. У крыльца остановился:
— Щас мешки, кх-кх-х… достану в амбаре, а вы пока, кх-кх, в избу зайдите…
В темноватой (из-за маленьких окон) избе было душно и тоже отнюдь не просторно, как можно было предположить по ее размерам снаружи. Отовсюду углами выпирала мебель: комод, диван и сразу два шкафа. Возле одного из них, перекладывая на полках белье, суетилась хозяйка — худенькая рыжеволосая женщина в черном сарафане.
— Здравствуй, Тамара, — сказала Прасковья.
— А, Прасковья… за мукой? Айдате проходите, садитесь, — пригласила та, указывая при этом на табуретки возле двери, не на диван.
Мы сели, и я все принюхивалась, чем же пахло в этой избе: вареным, вроде, мясом, чесноком и чем-то кислым, забродившим… Хозяйка принесла из кухни еще одну табуретку и пристроилась напротив нас.
— Борис опять всю ночь кашлял, не спал. Не надо было ему гроб тащить, ведь грыжа у него, все знают. И у Игоря, как нарочно, зуб опять разболелся, не то бы он заместо отца пошел…
Прасковья промолчала, даже не поддакнула. А я разглядывала неестественно яркие волосы хозяйки, по всей видимости, окрашенные хной, — спереди уже пушилась седина, но куцый хвостик, мелькающий при поворотах головы, был просто огненным. То и дело она одергивала на коленях коротковатый сарафан, похожий на школьный.
— Помощница тебе, — она кивнула на меня.
Прасковья только хмыкнула — дескать, какая из нее помощница… Как будто не я сейчас приволокла сюда санки, да и обратно, с мешками, тоже поволоку — не приходилось и сомневаться!
— А я уж какую неделю во сне капусту ем, — снова затараторила хозяйка. — Так вот прямо рукой загребаю из бочки и ем… А ведь на самом-то деле я сроду ее не употребляю, изжога у меня с нее. К Тосе ходила, спрашивала… Оказалось, великую горесть это предвещает, вот Оля-то как раз и померла! А все оттого, что не лечилась, как я ей советовала…
— А что, Борис мешки не перепутает? — спросила Прасковья, и было видно, что мыслями она сейчас находилась где-то в амбарах, а Тамару не слушала.
— Не перепутает! Мешки у нас все помечены. Так вот, если б она натирала на ночь грудь и спину, как я ей наказывала, да еще перед сном выпивала бы хоть с полстакана свежей… — тут Тамара еще ближе придвинулась к нам, вместе с табуреткой, и зашептала. — Я ведь даже посылала ей мочу… Игоряшину! Потому как у старого человека она не такая полезная, как у молодого. Игорь сам и отнес!
— прикрывшись ладошкой, она хихикнула. — Я, конечно, ничего ему не сказала, дескать, масло это постное в баночке литровой, снеси-ка бабе Оле. И отнес, в тот самый вечер, да, видать, уж поздно было… Тут ведь главное, чтобы регулярно, ни в коем разе не пропускать! А ты, случайно, мочой не лечишься? — вдруг спросила меня.
— Нет… — ответила я, только сейчас догадавшись, чем же так отвратительно воняло здесь — именно мочой, настоявшейся до стадии разложения и потому не сразу узнаваемой.
— А зря! У меня и книжка специальная есть, золовка из Стерлитамака привезла. Сейчас покажу, — и в ту же секунду вытащила откуда-то брошюрку в черной обложке. — Вот, тут все растолковано, прописано. Вон сколько людей исцелилось… Да я и про себя скажу, как начала выпивать по стакану в день, мне сразу вроде как легче стало. Вот уж полгода принимаю, — сказала она хвастливо и погладила книжицу. — Раньше-то по утрам голова болела, кружилась, иной раз до самого обеда точно пьяная хожу, а теперь вот — тьфу-тьфу…
— Что-то долго там Борис, не пособить ли ему? — перебила ее Прасковья, и одновременно послышался из соседней комнаты грубый недовольный голос.
— Чаю принеси! — потребовал.
— Какого тебе чаю? Сам вставай да налей! — прокричала в ту сторону Тамара, а нам пояснила. — Игоряша, тоже не спал всю ночь, зубы у него…
Мы услыхали, как кто-то заворочался там, заскрипели пружины — невидимый Игоряша с детским именем и таким заматерелым басом. А Тамара все же поспешила на кухню готовить чай.
— Курица у меня опять охромела, другая уже, — сообщила ни с того ни с чего Прасковья, поднимаясь с табуретки. — Вот отчего такая напасть? Кому-то, видать, мешают мои курочки…