bannerbannerbanner
Агония

Жан Ломбар
Агония

IV

Для Северы и Заля наступили дни отдохновения души, воли и совести, которые заставили их витать в какой-то иной жизни, где все расплывалось, как в тумане. В Севере это было острее, ее мистическое чувство находило удовольствие в этой близости, потому что за исключением ночи они все время проводили вместе. Патрицианка, всецело посвятив себя служению своему другу, купила глиняную печь и утварь для приготовления кушаний, которые она сама стряпала; сама, как простая матрона, спускалась вниз за провизией; сама оправляла постель Заля и подметала его комнату, принявшую уютный вид, – с несколькими цветами, с полосами белой ткани, украшавшими скамью, и с шерстяной столой с пурпурным бортом, заменявшей ковер на жалком деревянном полу. В таком виде эта комната казалась небольшим храмом, особенно при желтом свете дня, проходившем через промасленное полотно, закрывавшее узкое окно. И Заль, возвращаясь домой и видя себя в этой комнате, вдыхая аромат цветов и свежести, который привнесла с собой Севера, испытывал чувство восторга, душевного покоя и нежности, – так что он, отдаваясь ее обаянию, почти забывал свою нищету.

Он был беден, Заль! Еще ребенком он очутился на мостовой Рима, после смерти своего отца, изгнанного из родного края, потому что он был потомком великого царя, сказания о котором еще волновали сердца храбрецов его народа, и с детства дни Заля были полны лишений и скорби. Обладая живым умом, он мог бы увеличить собою число клиентов какого-нибудь патриция, богатого иностранца, консула или трибуна, связав с ними свою судьбу, как это делали многие из патрициев. Или же он мог бы отдать свою цветущую юность мужской любви и стать продажным, стать, быть может, одним из евнухов, с женским голосом и гладким лицом, так ценимыми развратниками. Но нет! Заль вел изнуряющую трудовую жизнь, приготовляя свою душу к восприятию всего возвышенного; потом один христианин наставил его в вере, окрестил и направил на путь проповеди христианства. Заль, будучи все же персом, скрестил христианство с идеями Востока, привнеся в него, – за что его упрекал Атта – две первопричины всего сущего: зло и добро. В постоянном физическом труде: то плетя корзины, то делаясь ткачом, то сплавляя по Тибру плоты к морю, – он быстро стал для христиан своего рода вождем, учение которого легко распространялось. В своем усердии проповеди Крейстоса Заль закрыл глаза на злобу и зависть, идущие за ним по пятам, постоянно обличая лицемерных, лукавых, малодушных и нерадивых, продолжая расширять сущность религии, искать в ней человеческий смысл и вместе с шедшими вслед за ним братьями и сестрами, в большинстве его единоплеменниками, он стремился поставить высоко Учение, Веру, Милосердие, Самопожертвование, Смирение и Самоотвержение, и в этом стремлении создавал символ Братства в том обряде, который он совершал в служении на Виминале.

Теперь он был работником в Области Садов: уходил рано утром, приходил среди дня, снова уходил и возвращался вечером. Запах земли, цемента и кирпича исходил от его плаща; утомленный работой, он едва добредал до своей комнаты, но лишь только входил туда, лучезарная радость, нисколько не скрываемая, так и била из него. Севера ждала его, беспокоясь о его усталости; она для него сохраняла теплым кушанье в грубых сосудах и, сидя на скамье, иногда чинила одежду Заля. Они тихо разговаривали, испытывая волнение взаимного счастья, от которого сжималась грудь и слезы выступали на глазах. Наступала ночь, и при свете глиняной лампы он читал восточное Евангелие, хранившееся на полке у стены. Она слушала, задумчивая и восторженная, проникаясь верой и любовью к Крейстосу, который в ее воображении имел облик перса с лучистым ореолом вокруг головы. Легкий крик вырывался у нее, и Заль прерывал чтение и спрашивал у нее, почему она вскрикнула, но она, смущенная, не смела признаться, что видела в нем божество. При такой жизни, – сближавшей их настолько, что часто дрожащие ноги Северы касались ног Заля, едва прикрытых полою плаща, – не рождалось никаких желаний тела, лишь легкое смущение в нем, и он, вставая, приглашал Северу удалиться к себе и прощался с ней простым ласковым поцелуем мира, среди тишины ночи.

Он спал мертвым сном, с одним желанием проснуться на заре для дневной работы. Но Севера спала плохо, чувствуя волнение крови, вскакивая с постели и прикладывая ухо к перегородке, чтобы слышать дыхание перса и таким образом чувствовать его близость даже во время сна. Она, точно сестра, подчинялась ему, как брату, с более сильным умом и волей, и, если жизнь вместе с ним пробуждала в ней иногда желание тела, то ее целомудренный разум быстро побеждал рождающуюся истину плоти, не давая ей овладеть организмом женщины, таинственно говорившим в ней.

Иногда они ходили к Геэлю или к другим христианам, которых нисколько не смущал их образ жизни; или же они присутствовали на собрании верующих по их догматам, откуда возвращались растроганные и нежные, идя рядом, и среди лунных ночей бродили их белеющие силуэты.

Севера продала гранильщику драгоценных камней на Vicus Tuscus большую часть драгоценностей и деньги употребила как на свои расходы, так и на помощь Залю. Он не возражал – таков был христианский обычай, и даже бедняки помогали ему в те дни, когда Заль не работал. То были тихие, восхитительные прогулки с Марсова поля к Авентину, в Транстиберинскую часть и в дальние окрестности, на берега Тибра, где жило несчастное население: прокаженные, сифилитики, страдавшие грыжей и кретинизмом, – собравшееся там со всех концов империи. Ужасные уроды, они жили скученно, похожие не то на зверей, не то на существа без ясно определенного пола: отцы там насиловали детей, мальчиков и девочек; матери отдавались сыновьям; девушки промышляли развратом между узких деревянных и кирпичных домов, едва выделявшихся среди высоко разросшегося проскурняка, издали придававшего фиолетовый оттенок горизонту. Присутствие Заля и Северы мало тревожило их, и те часто бывали свидетелями мерзостей, которые внушили бы отвращение другим. Но какое им было до этого дело! Они несли им мир и милость Крейстоса с живым человеколюбием, часто встречаемые бранью, грубым ворчанием пьяных, а иногда и нечистотами, которые бросали в них издалека покрытые струпьями дети.

Они шли по правому берегу Тибра, совершенно желтому, покрытому низкими кустами ивняка, тощим утесником и болотной травой, густой как шерсть. Немного дальше они нашли для отдыха между холмами с белой мыльной травой и розовым спорышем, высоким как тога, плоский песчаный берег с позеленевшими валунами, где в лужах с болотными ноготками и желтыми сердечниками отражались солнечные лучи. Прикрепленные к берегу веревками из плетеного утесника дощатые осмоленные лодки качались на реке, пустые, без рыбаков, жилища которых виднелись вдали: деревня из низких хижин, построенных из кирпича или тростника, обмазанных глиной, с единственной дверью из ивового плетня.

V

Однажды, когда они возвращались этим правым берегом реки и сердце смутно говорило слова, которые уста не смели повторить в трепетном волнении пред картиной римской природы, они увидели Мадеха, грустно бродящего вдали, где текла река, подобно широкому морю, взволнованному движением кораблей, направлявшихся на Восток и с Востока. Моря же не было видно, но оно чувствовалось в стороне Остии, голубое и зеленоватое, с зубчатыми гребнями светлых волн, ласкающих желтый песок и зелень берегов, серебрившихся на солнце. Перед ними блистал Рим, бесстыдно прекрасный, с горящими золотыми вершинами своих зданий, с уступами портиков, прорезанных голубыми просветами, с красноватыми массивами домов, расходящихся лучами, как хвост павлина, с блестящими черепицами крыш. Глухой гул, тепло и смрад порока исходили из него, как будто река сладострастия текла среди города. Да! То был шум чудовищного лупанара, со звоном цистр и пением мужчин и женщин, продававшихся всякому пришедшему, как бы мерзки ни были его желания. Мощное взволнованное дыхание тела, принимающего все объятия, как бы противоестественны они ни были. И небо точно отражало, что происходило в Вечном городе, облака выявляли формы, достаточно ясные, чтобы походить на окровавленные недра женщин и на фаллосы, изливавшие жизнь в виде густой жидкости, дождем падавшей в Тибр, покрывавшийся рябью от этого. Сплетались нагие, круглые бедра; черные волосы женщин смешивались с волосами мужчин; и груди, светлые и темные, широкие округленные чрева, с серебристой поверхностью нагромождались в беспредельные груды. За Ватиканом горизонт преграждался гигантским лезвием, похожим на меч с золотой рукояткой, как будто он был им предназначен для жатвы этих тел, розовых и желтых, настоящих гнойных язв, чтоб покрыть землю смрадным удобрением.

Мадех остановился и, неподвижный, смотрел на огромное отверстие клоаки, извергающей в Тибр черную грязь, трупы свиней и собак, домашнюю утварь и поломанную мебель. Вокруг на высоком берегу, под самым отверстием образовалось скопление липких предметов, которое, продолжаясь под водой, производило желтую пену гниения, и на поверхности пузыри принимали вид жаб, вцепившихся друг в друга, и дряблые зобы которых двигались под прозрачной топкой трясиной. Дальше росла редкая трава, поднимался хилый тростник, изредка стрелолистник; растительность отравленной воды образовывала острова зелени, студенистую массу которых иногда колебало течение реки. И непрерывно нечистый зев извергал нечистоты, увеличивая их массы, а река мрачно уносила все, за исключением того, что отлагалось на берегу, в широкой желтой тоге, раскрывавшейся под порывами слабого ветра с верховья реки, – и открывались вздутые трупы животных и людей, сплетавшихся в странных и мрачных позах.

Заль и Севера не решились потревожить Мадеха, не заметившего их. Но то, что они видели, показалось им так странно, что они также остановились перед расстилавшейся на левом берегу картиной Рима. Тибр в туманной дали извивался до Мильвийского моста; среди высоких городских стен, господствовавших над домами, виднелись отверстия ворот, а вниз по реке вал окаймлял Померий, покинутое поле у подножия Авентина.

 

Позади песчаный берег поднимался легким откосом, по которому проходили люди, дети бродили почти у их ног; блеяла тощая коза, жилистая как связка сухих веревок, и ее гнала старуха, отмеченная клеймом в виде голубой звезды на лбу, как африканка.

Но Мадех обернулся. Его печальное лицо и неуверенность движений показались им такими необычными, что они направились к нему, тронутые, жалея его. Он указал им на зев сточной трубы, непрерывно извергавшей волны нечистот. Казалось, что Рим облегчал себя через это отверстие, освобождая себя от нечистот, которые затем расплывались по течению. Именно так подумал Заль, потому что он сказал:

– Большая клоака! Весь Рим растворяется в ней и уходит через нее.

– Большая клоака! – воскликнул Мадех.

И он стал медленно подниматься по берегу вместе с ними, в необычной мечтательности, чувствуя себя усталым. С утра он ушел из мастерской Геэля, движимый неопределенным желанием увидеть Рим с другого берега, подышать ветром реки, взглянуть на уличную жизнь, а также, чтобы освободиться от печали, овладевшей его существом, медленно слабевшим, как будто что-то сломилось внутри его, обвеять свой погибающий организм свежим воздухом во время бесцельной прогулки. Он встречал простых, грубоватых мужчин и женщин, грязно одетых, но имевших крепкие мышцы, и все они громко кричали на разных языках; иногда его глазам открывались внутренние комнаты домов, и он видел сцены, напоминавшие ему о тех, что происходили между ним и Атиллием и Атиллией. И хотя он не чувствовал половых стремлений, которые, однажды проснувшись, угасли в нем навсегда, но в нем оставалось чувство горечи, – не из-за жажды наслаждений, а напротив, отсутствия страсти, которое отныне будет преследовать его всю жизнь.

Заль и Севера не хотели тревожить его пошлыми словами утешения. Мадех следовал за ними молча, и все трое шли так, не говоря ни слова: Заль и Севера, наслаждаясь своей близостью, а сириец, погруженный в свою печаль. Берег поднимался, загроможденный черепками, выброшенными и отшлифованными водой; налево гнездились дома, темнели улицы и здания вырисовывались на фоне неба. Они прошли у стен цирка Калигеры, к которому лепились лавки торговцев вином и колбасами, висевшими точно красные и желтые лоскутья. До них доносились крики, преимущественно продавцов соленой свинины, и они узнали голос Скебахуса. Они прошли по мосту Элия, даже не взглянув на могилу Адриана, на вершине которой статуи в ператических позах стояли каменным кругом, под поцелуями солнца.

Они пересекли Марсово поле, за оградой старых стен на левом берегу, и вокруг них выросли храмы, дворцы и гробницы с блестящими подножиями. Там улицы кишели народом; кони уносили колесницы, поднимая облака пыли; отряды гладиаторов шли прямым углом, ударяя деревянными мечами о деревянные щиты; начальники легионов скакали бешеным галопом на ржавших конях, за ними катафрактарии в золотых панцирях и золотых касках размахивали луками. Пантеон Агриппы осаждала беспорядочная толпа людей в тогах, туниках и синтесисах; и в ней было много жрецов: понтифики в конических шерстяных колпаках; авгуры в торжественных одеяниях, сцепленных застежкой; амбарвалы, увенчанные колосьями и белой шерстью; фециалы с пучками вервены; фламины с сетками на голове и даже жрецы Солнца в митрах. Чтобы не быть узнанным, Мадех закрылся краем своей тоги, бедной тоги янитора.

Они вступили на улицу Фламиния, проходившую мимо арки Марка Аврелия, и углубились в Рим, еще более людный.

Облака сгустились, и еще более гигантские образы недр женщин, фаллосов, бедер, чресел, волос, грудей и чрев громоздились в небе под угрозой страшного меча, который все разрастался. Стены домов были покрыты другими похотливыми картинами, начертанными неизвестной рукой: недра женщин и уродливые или колоссальные фаллосы, бедра и рты в гнусных положениях, изображения исступленного бесстыдства с подписями, объяснявшими все. И так как это место было очагом половой разнузданности, двери часто открывались; мужчины и женщины звали Северу, Заля и Мадеха, пытаясь приподнять их одежды и коснуться порочными руками их тел. Но они противились этим прикосновениям, и их быстро оставили в покое.

Они пришли по Широкой улице к форуму, где сливались все звуки: суховатый треск кимвал и смех флейт, хоры жрецов и стук конницы о плиты портиков, топот солдат, крики декурионов и центурионов, шум колесниц, катящихся по плитам площади. Развернулось императорское шествие. На колеснице, запряженной белыми лошадьми, Элагабал играл на золотой флейте, делая движения бедрами и животом, колыхавшими одежды и открывавшими белизну его тела. И он был красив, красив, как нежный мрамор, в огнях развевающихся одежд, драгоценных камней тиары, подвесок и запястий, бубенцов на шее, пурпурных шелковых вожжей, которые он держал в руке, и золотых полос на колеснице. Это был его первый выезд после восстания; ему хотелось, чтобы римляне привыкли к нему, но тщетно: одни отворачивались, другие посылали ему проклятия. И вскоре император умчался в направлении Палатина, к храму Солнца, на который спускался облачный меч.

Стоя перед Мадехом, Заль и Севера улыбались друг другу с чистотою взглядов, которая его поразила. Робкая стыдливость неизвестной ему человеческой природы ослепила его. Он почувствовал точно головокружение, падение в пропасть, где уже дожидались звери, готовые его съесть. А поскольку Заль и Севера по-прежнему улыбались, он покинул их с суровым видом, острее сознавая свою душевную и телесную слабость и чувствуя постыдные сожаления, относящиеся не к Атиллии, а к Атиллию. Он, правда, находил это недостойным себя, но тем горше было угасать из-за того, кто погубил его едва родившееся мужество.

VI

Плесень чувственности разрасталась в Мадехе, вызывая страшную борьбу в его организме, одновременно мужском и женском, и тяжко осеняла его душу цветами с черными лепестками, смертоносные стебли которых он хотел бы отсечь. Недавно он отверг Атиллия, а теперь воспоминание о нем возвращалось, смешиваясь с воспоминанием об Атиллии, как будто между братом и сестрой шла борьба за обладание им. И во мраке своей души он не знал, кого избрать, Атиллию или Атиллия, находя их почти равными по отношению к его слабой природе, а главное, по отношению к нежной потребности любить, говорившей в нем. И природа в нем раздваивалась, благодаря зарождавшейся в нем двуполости, корни которой едва были заметны.

И он замечал в себе робкие порывы страсти одновременно и к Атиллии, и к Атиллию, но не физической страсти, как ему это казалось, а чисто идеальной. В дали его представлений оба образа изменялись настолько, что кроме общих черт это уже не были больше они, но все-таки был мужчина и была женщина, даже оба в одном существе, которое было андрогином примицерия.

Очень чувствительный в своей болезненности, Мадех терял спокойствие от малейшего шума толпы, от малейшего волнения Тибра, от малейшего движения облаков в небе. Он чувствовал себя несчастным и, печальный, завидовал смутно душевному спокойствию Геэля, взаимному доверию Заля и Северы, даже горячности Магло и даже болтовне Скебахуса. Ничто не представлялось ему ясно, ни женщина, ни мужчина, ни какой-нибудь новый образ жизни, который совершенно преобразил бы его.

Он решил пожелать крещения. Эти христиане так счастливы, и не делает ли их счастливыми Крейстос через наложение рук и дар воды? Он открылся в этом Залю, который нежно прижал его к сердцу.

– Христианином ты был вместе с Атиллием, не подозревая этого, когда в тебе он искал андрогина. Ты даже мученик Бога, соединяющего в себе оба пола и единственно всемогущего. Вы ошиблись оба, но попытки Атиллия воссоздать единство в человечестве спасли тебя, хотя ты и не подозревал этого.

Величественно мистический, он говорил в двояком смысле. Мадех же настаивал:

– Воды омоют телесные скверны, а мое тело осквернено.

– О нет! О нет! Нет! – возразил Заль. – Истинная скверна – это скверна души, а не тела. Это различие отделяет нас от других христиан, которые осуждают тело, оставляя душу ее порокам. Мы очищаем душу, тело же освещается Милостью и Верой.

Мадех хотел бы сказать Залю, что же он все прощает телу, а между тем не живет с Северой, про которую говорят, что она остается целомудренной с ним. Действительно, он часто слышал про это от христиан. Но Заль словно угадал:

– Да! Но наши два тела никогда не испытают наслаждений наших душ; это высшие наслаждения на земле. Мы не хотим падения. Наша любовь не станет от этого сильнее. Правда, мы никогда не сознавались в этом, но это скрыто в нас. Пойми, что если мы удовлетворим жажду тела, то мы уклонимся от совершенства. И кроме того, мы об этом не думаем, этого не хотим, мы отказались от этого.

Он долго объяснял, уверенный в себе и Севере, искренно и просто, почти пророчески. Возвращаясь к речам о Крещении, он прибавил в мимолетном рассуждении, которое вызвало раздумье в уме Мадеха:

– Примешь ли ты Воды или нет, но ты достоин Крейстоса, потому что ты творение Крейстоса, желающее от греха идти к совершенству. Воды не поведут тебя без дел. Имей Веру и Милость: остальное же придет!

VII

Мадех познал Крейстоса на собрании в Транстиберине, в полуразрушенном доме близ Тибра, который в эту ночь катил свои кровавые воды, при свете красной луны, зловеще печальной. Снова верующие Востока молились там, снова Заль, прекрасный в своем таинственном священнодействии, делал золотым острием уколы на груди каждого, чтобы наполнить кровью золотую чашу, из которой все пили. И исповедь женщин мужчинам, оканчивавшаяся поцелуем, и гром гидравлического органа, прерываемый страстным голосом прекрасного эфеба, едва угадываемые прикосновения, ласки и сближения, – все это происходило на глазах у Мадеха, которого привел Заль. Как всегда, перс и Севера оставались целомудренными; их возвышенные души питались телесным удовлетворением других, и они казались более сильными и более совершенными, чем другие. Когда единение слило присутствующих, лежавших полунагими и склонившихся в истоме на полу, на скамьях, на ступенях, перед трогательными картинами на сводах и символическими растениями, стремящимися в небеса, полные нежного света, Заль и Севера ушли оттуда, избегая зрелища, которое, быть может, смутило бы их душу, и Мадех остался один. Один из присутствующих подошел к нему, другой взял за руку, остальные ласково увлекали его, целуя его виски, затылок, губы и шею с горячностью, дрожь которой усиливалась дикой мелодией гидравлического органа, изливавшего песни, полные беспредельной страсти! Но Мадех отстранялся от них, чувствуя какой-то ужас к этим ласкам, напомнившим ему ласки Атиллия; и его оставили, не принуждая, желая принимать в свой круг только радостно и добровольно отдававшегося.

Женщины, полагая, что Мадех отталкивает их братьев из-за них, пожелали его, но Мадех вырвался из объятий христианок, тонкое, нежное тело которых вызвало в нем воспоминание о сестре Атиллия. И, уходя оттуда, он видел объятия не овладевших им женщин и мужчин. Итак, повсюду начало жизни находит своих поклонников; повсюду в служениях и обрядах оно побеждает. Значит, Восток, смело водрузивший начало жизни на свои алтари, поступал правильнее Запада, населенного варварами, с холодной кровью в жилах! Мадех спустился к Тибру со смутным сожалением об Атиллии и его сестре. Если бы Атиллий не лишал его простора и солнца, то он остался бы ему верен; он не коснулся бы Атиллии, он не подчинился бы желаниям мужественности, толкавшей его к женщине; он не обманулся бы относительно любви, смешивающей два пола. Или же, оставшись с Атиллием, он не потерял бы Атиллию, также верной и этой любви, проявляющейся во всем и господствующей надо всем, любви, которая есть сама жизнь, потому что создает ее. И что значит для него смерть, разрушительница его сущности, смерть, лишающая его рук, половой силы и всех его органов! И он жил бы настоящей жизнью, горел бы, как светильник, полный масла, сгорающий в ярком золотом свете; он бы жил, – быть может, как изначальный лучезарный андрогин, каким мечтает его сделать Атиллий.

Долгими слезами плакал Тибр; обрамленные желтыми гребнями волны разбивались в прибрежном ивняке, кусты которого казались плоскими в темноте, среди камыша, качавшего под ветром свои косматые кисти, похожие на султаны шлемов. Красная луна, круглая и спокойная, как стеклянный глаз, поднималась в небе, заволакивавшем гигантские облака в формах обнаженных гигантских тел, и эти нагие образы, тоже красные, обрисовывали группы всадников, потрясающих широкими мечами над городом, распростертым во тьме, прорезанной кровавыми линиями. Другие облака, вверх по реке, толпились в виде бесчисленных армий: люди в золотых бронях и шлемах; воины со щитами, украшенными бронзовыми полосами и головами медуз и змей; стрелки из лука и копьеносцы; колесницы, запряженные конями, летящими в беспредельность; слоны и верблюды, согбенные под тяжестью башен и грузов; мрачные леса баллист, катапульт; онагры, бешено несущиеся в сопровождени странных животных, плывущих с горизонта, с изгибами сплетающихся голов; смутные картины, облекающие грезу и переходящие в ничто. Рисовались быки и коровы со звездою на лбу; ослы и мулы, покрытые кожами, содранными с живых людей; летящие единороги, бодающие своим рогом луну; крокодилы, погружающиеся в какое-то болото, на дне которого звери сплетались в гнусных позах. Плыли еще облака: изогнутые, как военные доспехи после битвы; представляющие из себя беспокойную толпу музыкантов, мужчин и женщин в длинных восточных одеждах, прорываемых иногда ветром и обнажающих кастрированные, окровавленные органы; мужчины и женщины играли на многострунных лирах, свирелях и флейтах, на кимвалах и рогах, потрясали цистрами, ударяли в барабаны, приводили в движение гидравлические органы, – и у всех, у всех были вместо голов черепа, двигавшие челюстями. Наконец, ряд облаков поднимался к луне: они были подобны отрубленным фаллосам, плавающим, в море крови; и развертывалась битва между отсеченными органами тела, изображавшими целое человечество, и красным светилом, медленно двигавшимся. И органы тела поглотили луну: она исчезла, и тяжелый мрак сгустился над Тибром, в котором ничего уже не отражалось, – и исчез город, и горизонт ушел в холодную бесконечность!

 

Мадех бродил вдоль реки и, дойдя до Сублицийского моста, перешел наудачу. Шум какого-то тяжелого извержения долетел до него: в нескольких шагах Большая клоака выбрасывала из себя нечистоты Рима подобно женщине во время родов. Иногда порывы ветра разгоняли облака и открывалась красная луна; тогда видны были улицы с бликами, кровавыми, точно лица убитых; вода фонтанов казалась красной; красными были и портики храмов, среди которых двигались человеческие тени. И Мадех, быстро проходя мимо портиков, видел женщин, целовавшихся, с задранными платьями; другие женщины обнимали колонны, точно желая отдаться какому-нибудь чудовищному зверю. Потом ветер прекращался, облака вновь поглощали луну, все темнело, и Мадех странно ощущал город, восстающий из ночи, с мечущимися нагими женщинами, и потом вновь погружающийся в бездонную пропасть.

Но сильный ветер снова открыл луну, и облака уплыли, удлиняясь, в форме огромных пастей крокодилов в сторону Целия по направлению к Старой Надежде, под стенами которой шел Мадех. Потом облака столпились, вытягиваясь в форме веретен, усеявших небо черными точками, по направлению к Аппиевой дороге, часть которой, проникавшая в город, широко открылась в лунном свете. Теперь луна не была так красна; небо усеяли звезды, изумрудные и сапфирные: рождалась ночная жизнь. Показались толпы народа, продолжалось сближение полов, дома внезапно открывались, и в резко очерченных светлых проемах виднелись нагие танцовщицы и танцоры. Бесстыдства совершались почти у ног Мадеха, который переступал через сплетавшиеся тела. Он шел очень быстро, слыша за собой крики людей, звавших его и делавших знаки, полуобнаженных. Но он ничего не слушал, обезумев от этой буйно разметавшейся оргии тел, страшно волновавшей его организм. Он не знал, где он находится, и ждал наступления дня.

Послышался страстный аккорд лиры, потом певучий ритм флейты, звонкая мелодия цистр и снова звуки лиры, полные бешеной страсти, врезавшиеся в ритм флейты и в звучность цистр, затем ясный смех, смех женщин полился водопадом из дома, дверь которого, над несколькими ступенями, вдруг открылась, показывая в освещенном квадрате среди вертикальных линий колонн нагие существа, округлые формы которых светились, точно покрытые золотом. Две из них обернулись; Мадех взглянул на них и узнал Сэмиас и Атиллию, роскошные тела которых обнимали мужчины. Потом они легли на низкие ложа с циновками, и происходило их сближение с другими женщинами и другими мужчинами, прибегавшими из смежной комнаты с блестящими стенами, где звучали невидимые лиры, флейты и цистры.

Мадех остановился, окаменев. Черная фигура появилась перед встававшей Атиллией и накинула на нее плащ, тот самый, который скрыл ее наготу тогда, в доме в Каринах. И Хабарраха сказала настолько громко, что он услышал:

– Пора возвращаться домой, скоро день, и не надо, чтобы Рим нас увидел.

Появилась в свете Сэмиас, нагая. Эфиопка надела на нее другой плащ, но какой-то мужчина отбросил его для бешеного поцелуя. Скоро они очутились на улице, и фонарь из рога, в руке Хабаррахи, осветил Мадеха, который, не решаясь уйти, стоял молча.

Атиллия вскрикнула:

– Ах! Мадех, ты!

Но Мадех ничего не отвечал, упорно глядя на нее. Тогда Атиллия обошла вокруг него, всматриваясь.

– Мадех! Мадех! Это его лицо, но не его одежды, не его митра, не его амулет на шее.

И она в сердцах хотела прогнать его.

– Уйди прочь! Уйди, раб! Ты не Мадех – ты только тень Мадеха.

Но Хабарраха после секундного удивления увлекла Атиллию, упрекая ее. И надтреснутый голос говорил, пока Сэмиас быстро уходила вперед:

– Если бы даже это был Мадех, не надо, чтобы он узнал тебя. Впрочем, он умер, и хорошо, что ты живешь по-другому. Теперь ты веселишься, ты наслаждаешься, и никто тебе не мешает. Кто знает, будет ли это так же легко впоследствии.

Сэмиас обернулась, и Мадех услышал, как она сказала:

– Нам только это и остается! Насладимся!

Таков был вырвавшийся из уст Сэмиас крик мира, как христианского, так и языческого. Насладимся! Это слово своей грубой философией объяснило Мадеху все. Он ушел прочь, не чувствуя больше любви к Атиллии, но постоянно сожалея о примицерии, к которому уже не питал отвращения. Ах! Если бы он захотел принять его, сколько раз повторил бы он Атиллию слово, сказанное Сэмиас? Насладимся! Насладимся!.. чтобы умереть потом, потому что вдали от Атиллия или близ него он должен умереть. Он долго бродил, отыскивая среди озаренных в лунном свете римских кварталов маленькую улицу в Каринах, на которую выходил покинутый им дом. И точно ветер принес его туда: он очутился перед дверью дома.

– Янитор! Янитор!

Дверь отворилась, и показался янитор.

– Эге! Это ты, сын мой, Мадех? О, Зевс, какой случай!

И в изумлении он не знал, что говорить. Но Мадех совершенно ослабел. Янитор взял его на руки и понес в свою комнату, тихо говоря:

– Скрывайся еще некоторое время, потому что он не совсем еще выздоровел, и твое присутствие может расстроить его. Это не значит, что он не хочет тебя видеть, судя по тому, что он говорил Тонгилию, врачу, который спрашивал меня, чем ты был для него, ты, Мадех!

Вольноотпущенник молчал, слушая янитора. И наконец сказал:

– Атиллия его покинула, не так ли?

И он был заранее счастлив, что Атиллия, которая отдавалась мужчинам ночью в римских лупанарах, забыла своего брата, и это подтвердил ему янитор.

– Атиллия? Да! Она сначала приходила, потом реже, теперь совсем редко. Правда, Атиллий отказался ее видеть, обвиняя ее в том, что он лишился тебя.

Обвиняя ее в том, что лишился тебя! – Мадех повторил это несколько раз про себя, слегка восхищенный этой устойчивостью любви. Его слабость постепенно исчезала под влиянием самоутешения. Но янитор, увидав, что он так бедно одет, пришел в негодование:

– Что же это! Что ты делал с тех пор! Ты похож на раба, выпущенного из тюрьмы. Если бы он увидел тебя, он скорей почувствовал бы жалость, чем гнев, и скорее гнев, чем любовь.

И он заставил Мадеха надеть другую тогу, из богатой египетской ткани с яркими голубыми и зелеными зигзагообразными полосами. Потом он обул его ноги в прежние сандалии, на голову надел шапку из белой шерсти и вручил ему сверток с чистой одеждой. Мадех не сопротивлялся, хотя горесть овладевала им при мысли, что он снова будет вдали от Атиллия, которого он и желал, и боялся увидеть.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru