bannerbannerbanner
Агония

Жан Ломбар
Агония

Полная версия

XI

В глубине дворца громко заиграли трубы. Послышался шум медленно открывающихся тяжелых бронзовых дверей, шаги хризаспидов, ударявших золотыми копьями о мозаичный пол, и повелительный голос женщины. Сэмиас обнаженной рукой приподняла занавес, впустив в комнату поток яркого света. На ней широкая красная палла, связанная на плече, желтая стола с шитой жемчугом каймой, сандалии, высоко завязанные лентами, – весь ее наряд блестит золотом вышивок и сверканием гемм.

Сэмиас подошла к Атиллию, стоявшему не в покорной позе подданного, а с гордо поднятой головой, со скрещенными на груди руками. И в этот же момент утихли звуки труб.

– Не правда ли, примицерий, благо империи требует этой смерти? Благо моего сына, сияющего императорской властью может угаснуть в поднимающейся волне заговора, исходящего из ловких рук Маммеи. Я родила его, чтобы посвятить Черному Камню; я разделяла с ним и ради него опасности битв и опасности осад, я страдала и плакала много раз; ради культа жизни я, как и он, отдавала всем свое священное тело, и все это напрасно! Этот дивный цветок власти будет без труда сорван Александром и Маммеей, моей сестрой и сыном моей сестры, тогда как мы для его расцвета орошали кровью этот росток от зари до заката солнца!

Тяжело дыша, Сэмиас посвятила Атиллия в свой решительный замысел: ночью преторианцы, подкупленные золотом, врываются в покои Маммеи и Александра, связывают их и швыряют на съедение хищникам. Возможен и другой вариант: отравить их мгновеннодействующим ядом и избить главных заговорщиков, которых народ, опьяненный вином и кровью, утопит в Тибре. Она развивала свои проекты обдуманно, как женщина, имеющая врожденную склонность к изощренным убийствам своих родных, обостренную к тому же подозрительностью матери, боящейся за своего сына. Но в ответ Атиллий лишь покачал головой:

– К чему? К чему?

– К чему? Чтобы спасти сына, чтобы спастись самим, чтобы сохранить империю для культа Черного Камня, который иначе погибнет в предстоящем разгроме. Разве ты не чувствуешь, что заговоры поднимаются из земли и скоро разразятся ураганом, который унесет нас всех?

– К чему все это, если мир отвращается от Черного Камня и твой сын, императрица, уже запятнал символ порочными ребяческими забавами?

– Под твоей рукой преторианцы, и достаточно одного твоего знака, чтобы смести этот черный заговор. Разве ты не хочешь спасти сына, спасти меня и себя самого?

Атиллий нерешительно сделал несколько шагов, тронутый материнским чувством этой женщины, которая, однако, могла бы сломать его как тростник, потому что именно она скрепляет своей подписью указы императора и ничто не делается без нее сенатом, и ничто в империи не ускользает от нее. Но он не хочет крови, потому что ничто уже не может спасти Черный Камень и императора, который в его мимолетном видении уже был погружен в небытие.

– Нет, госпожа! Нет, светлейшая! Эти убийства все равно позднее поднимут народ против Элагабала и тебя. Если мы должны погибнуть, так что же – такова воля судьбы.

– Да, ты не любишь, и у тебя нет сына, у тебя нет сердца. Ты глух и слеп! Что ты за человек? – воскликнула Сэмиас и, схватив его за руку, добавила, желая испугать:

– И твоя сестра погибнет вместе с нами, и ты, и твой Мадех!

Она сказала – «и твой Мадех!» – полагая, что таким образом ей удастся привести его в волнение, но вместо этого сама испытала острую боль ревности, которая ранила ее сердце. Но Атиллий остался непреклонным:

– Нет! Нет! Для чего? И почему? Да, ты, императрица, можешь вырвать из моих рук должность примицерия и передать другому власть над преторианцами и бросить меня зверям вместе с Атиллией и Мадехом, так как ты упомянула и про Мадеха, – но я не совершу этих убийств. У меня совсем нет сил и я желаю только умереть.

– Умереть! – воскликнула Сэмиас. – Ты вовсе не человек, ты только мысль, и у тебя нет пола. – И при воспоминании о своей любви, которую она испытывала к нему и о которой он не знал, улыбка презрения появилась на ее лице.

Атиллий же ответил ей:

– Я человек, я слишком человек, но моей человеческой природы ты не понимаешь, ее пока не существует и ее нет, но она будет существовать!

Они изучающе смотрели друг на друга, пытаясь вызвать скрытые в глубине души мысли, как воду, которую поднимают из глубокого колодца; и окружающая их тишина дворца едва нарушалась отдаленными звуками труб.

В следующий миг она кинулась к Атиллию, крепко прижала его к себе и, не встречая сопротивления, в припадке яростного безумия стала осыпать поцелуями его лоб и темно-русые волосы:

– Я знаю, ты лучше меня, ты лучше всех нас. Ты спас бы империю, если бы ты был императором, а я твоей супругой, если ты захотел бы. Я не проникаю в глубину твоих мыслей, потому что ты скрытен, как ночь; твоя страсть к Мадеху сводит меня с ума, и я не знаю, что думать о тебе. Но ты силен, ты победил себя, ты девственник по отношению к женщине и ты господствуешь надо мной. Ах, я хотела бы вернуться в Эмессу, в твои сады и в мои сады, быть с тобою вдали от Рима, от мира, снова жить, как в прежние дни с тобой, с тобой, Атиллий, брат мой и любовник Мадеха, муж, человеческая природа которого не существует, но будет существовать! Предоставим заговору расти, Маммее мечтать об империи и Элагабалу потерять ее. Действуй, как ты желаешь. Если мы должны умереть, то умрем, и я буду довольна тем, что еще раз поцелую твои волосы и что ты умрешь вместе с матерью твоего императора, вместе с Атиллией и вместе с твоим Мадехом!

XII

Рим озарился блеском апреля, месяца Афродиты, и над небом, нежно-голубым, город, торжествующий и ясный, шумно пробуждался не после зимы, – которая никогда еще не была такой мягкой, – а после зловещего кошмара Черного Камня, охватившего Рим в последние месяцы. Все безумие Элагабала, все его шутовские выходки проявлялись без удержу, и римляне были рады светлым дням весны, которые по крайней мере вносили свое очарование в развращенность нового культа, смягчая тени, сглаживая их.

Атта проходил по народным кварталам, где он уже давно сеял среди христиан идеи восстания против императора. Он пришел теперь в Транстиберинский район, откуда виднелись острая вершина гробницы Адриана, горбатые очертания Ватиканского холма, покрытого виллами, и река, великая Латинская река, несущая свои желтые воды с отражениями памятников и домов. Эта часть города делилась на бесконечное множество узких улиц и грязных переулков, полных рабочим людом. Улицы оканчивались глухими переулками, которые тонули в тени выступающих вперед этажей из крашеных досок, с шаткими лестницами у окон, украшенных цветами в глиняных вазах; с деревянными балюстрадами на террасах и с крытыми переходами, в глубине которых открывалась светлая даль. На этих улицах были лавки ремесленников: мелких башмачников, скульпторов, резчиков по слоновой кости и перламутру, столяров, токарей, литейщиков, медников, ткачей и портных, изготовлявших тоги. Многие из этих ремесленников принадлежали к различным христианским общинам, более или менее признававшим власть римского епископа, и каждая из этих общин имела представление о Крейстосе, объединяя с христианством и учение о Митре, и символизацию Солнца, и воплощение Озириса или Зевса, – то есть все эти боги получали в их понимании единое выражение.

Атта, очень популярный среди христиан, с прибаутками, улыбками, с выражением презрения настраивал их против императора. В результате, вместо того, чтобы быть благодарным ему за ту чрезвычайную свободу, которую он им даровал, они начинали думать, что им плохо живется в его царствование и желали другого, который может дать им еще больше свободы или же наградит их гонениями, недавно лишь миновавшими. Они жалели о них, завидовали мученикам, которых видели на жестоком пиршестве смерти; они жаждали пыток и предсмертных мучений, смутно чувствуя, что это нужно для укрепления разнообразных верований, пока доктрины и догматы, исповедуемые их вождями, не сольются в одном высшем единстве. После свидания с Маммеей Атта скромно жил на полученное от нее золото, мечтая сыграть важную роль в будущей трагической борьбе двух империй. Он уже не был больше паразитом и чувствовал себя спасенным христианской нравственностью, и потребность в работе духа перерабатывала его характер, очищая его честолюбивые порывы, слагавшиеся из высокомерия учителя и низких страстей.

В одной маленькой улице, населенной черноволосыми и подвижными евреями, Атте показалось, что он узнал Амона, который исчез более года тому назад. Однако лицо этого человека было не таким круглым и добродушным, его диплойс не показался Атте знакомым, – человек печально бродил под дерзким наблюдением молодой еврейки и глядел на просветы голубого неба между близких крыш, точно пленник, тоскующий о воле. Все это показалось Атте очень странным, и он решил, что ошибся.

Он прошел в район Авентинского холма, также населенный бедняками, среди которых было много последователей древних доктрин. Но христиане внедрили в них несколько энергичных общин и своей проповедью понемногу разрушали эту глыбу древнего многобожия, которое прежде считали незыблемым. Атта нашел там некоторых единоверцев, занимавшихся ремеслом в тесных лавках, и убедился, что его долгая работа уже приносит свои плоды.

В общем, очень немногие, за исключением фанатиков и вдохновленных, разделяли идеи Заля, так как были убеждены, что грязь империи останется навсегда несмываемой, если она запечатлеется на религии Крейстоса. Они в особенности ожесточились против перса и его учеников, которые не прекращали проповедовать, правда, не соглашение с Элагабалом, но молчаливое принятие его пороков, должных расчистить путь христианству.

– Агнец избирает свой путь, – говорили последние, – и гонение часто губит человека гордостью своей жертвы скорее, чем мирное существование, предоставляющее его страстям жизни. С Элагабалом христианство победит.

Они постепенно распространяли свое смелое учение, и Севера, в своем горячем увлечении идеями Заля, первая среди них. Но другие христиане покачивали головой и оставались к нему глухи, часто вздыхая:

 

– Крейстос не хочет Элагабала! Ночь и день не могут соединиться.

Иногда в своих беседах они жаловались на Заля:

– Злой дух внушает дурные мысли Залю. Мы знаем, что никогда он не мыслил одинаково со всеми; его мысли слишком смелы. Не правда ли, брат Атта, что он ложно обвинил тебя в одном собрании?

– Да, – отвечал Атта победоносно. – Но, не желая оскорблять братьев непристойным спором и дабы смирение проявлялось в каждом, я ушел, унося на себе ложное обвинение. Но ложь Заля не лишила меня любви братьев.

– В чем же он обвинил тебя, мужественный исповедник? – спросил один из христиан, торговец сухими травами от разных болезней.

– В том, что я ношу грех в своей душе, – ответил Атта с кроткой улыбкой, – точно в нем самом не пребывает грех. Он часто обвинял меня перед братьями и сестрами в том, что я имею сношение с язычниками, отказываюсь от Крейстоса, и что жизнь моя наполнена скрытыми страстями. Пусть меня сожжет огонь Содома, если это правда!

Но он тут же спохватился:

– Нет, нет, я не прав, исповедуюсь вам! Я только что поклялся, а бесполезная клятва нам запрещена!

– Ты святой, и мы должны почитать тебя, – сказал Випсаний, торговец травами, – а Заль дурной брат.

– А Севера – дурная сестра, – добавил другой по имени Каринас, занимавшийся разделыванием мясных туш для богатых христиан.

– Не будем злословить, – заявил властно Атта. – Севера любит Заля, но любовью, которая ей самой еще не ясна.

Все громко рассмеялись; Випсаний и Каринас нежно смотрели на Атту, а он добавил, уходя:

– Да! Эта любовь не очень ясна ей пока, но она уразумеет ее потом. И тогда будет слишком поздно.

Он шел по району Большого Цирка и, пройдя Новую улицу, уже спускался к Велабру, но тут Типохронос, стоявший у своей лавки, окрикнул его:

– Эй! Что же ты не поговоришь с Типохроносом, которого ты давно не видал?!

Атта вернулся к цирюльнику, пребывавшему в это время в одиночестве:

– Я очень спешил, жизнь коротка, – и теперь нельзя быть уверенным, что встретишься, потеряв из виду друг друга. Да, я очень рад тебя видеть, очень рад!

И для важности, а также для того, чтобы отдохнуть от усталости этого дня, он сел в прекрасную греческую кафедру. Типохронос сказал ему:

– Удивительно, как ты исчез. Что ты делал? Амон также исчез, Зописк также. Что такое происходит в Риме, что мои клиенты уезжают, не предупредив меня?

Он был очень ласков в надежде вновь приобрести в нем клиента. Атта ответил, вздыхая:

– Я переписывал один том, который стоил мне много забот и труда. Ты знаешь, как я хорошо умею выписывать буквы заостренным тростником. Щедрый владелец книги заплатил мне за это. Вот и все.

– И ты совсем забыл Типохроноса! – воскликнул цирюльник, приготовляясь брить Атту. – Это дурно, очень дурно.

Он надел ему салфетку на шею. Атта, не видя возможности ускользнуть, разрешил ему делать что угодно. Типохронос сказал:

– Если бы мне, по крайней мере, найти Амона! Пускай я потеряю Зописка, который, кажется, стал поэтом императора. У Зописка была шероховатая кожа, и к тому же его пристрастие к острой бородке без усов не было мне приятно. Но Амона очень легко было брить: у него не было бороды, и, кроме того, он щедро платил за мои услуги. Аристес и Никодем не таковы!

– А эти греки все еще в Риме? – спросил Атта для поддержания разговора.

– Все здесь. Это мои стойкие клиенты, но очень скучные. Они едва позволяют надушить себя и причесать. Впрочем, если верить им, они много тратят, только не у меня.

– Что говорят они про исчезновение Амона?

– Странные вещи, но, хотя он и их соотечественник, я подозреваю их в преувеличении. Так, в последний раз они уверяли меня, что Амон стал евреем, что он принят еврейской общиной и собирается жениться на девушке, принадлежащей к этой религии. Допустимо ли это, скажи?

– Все допустимо среди невзгод нашего существования, – меланхолично сказал Атта. – Но мне было бы приятней, если б Амон стал христианином.

– Так ты христианин! – воскликнул Типохронос. – Однако ты раньше заботливо скрывал свою религию!

И он прибавил, как бы про себя:

– Как все странно с некоторого времени! Боюсь, что и мне тоже придется стать христианином.

– Это придет, – сказал Атта, уходя от него, хорошо выбритый, – это придет и гораздо раньше, чем ты думаешь.

На форуме он встретил еще нескольких христиан. Многие из них бросали презрительные взгляды на статуи богов и богинь в портиках базилик и храмов и отказывались приветствовать их наклоном головы, как это делали язычники. Иногда вокруг христиан собиралась толпа граждан, готовых проявить свое враждебное отношение к ним, но тотчас же, как бы повинуясь приказу, данному свыше, преторианцы врезывались в толпу и рассеивали ее ударами поясов, снятых с кожаных туник.

Атта удивлялся, что нигде не встречал Магло. Гельвет не прекращал своих проклятий против Рима и Элагабала, и странным образом он, несмотря на то, что с первых же дней своего пребывания в Риме желал покинуть его, теперь был во власти Вечного города. Накануне Атта видел, как он размахивал своей огромной палкой перед толпой, стоявшей, точно стадо, и призывал римлян к уничтожению Черного Камня. Магло стал маньяком; за ним бродили толпы детей и на него лаяли собаки, сыпались насмешки со всех сторон, но он не обращал на это внимания; своими манерами он не казался опасным для власти, и она его оставляла на свободе.

На Vieus Tuscus Атта увидел Геэля, шедшего очень быстро. До сих пор он мало дружил с ним по причине неразвитости сирийца и еще потому, что ему не нравилась его мягкая откровенность. Он еще не забыл торжественной церемонии у храма Солнца, во время которой ему пришлось благодаря Геэлю оспаривать Амона у Зописка. Однако довольно странные слухи ходили последнее время про горшечника; про него говорили, что он был в сношениях с вольноотпущенником одного военачальника высокого сана, близкого к Элагабалу, быть может, самого Атиллия, его таинственного советника и его примицерия, который ни перед чем не отступал, внедряя в Риме культ Солнца. И про этого вольноотпущенника говорили, что он жрец Солнца, а значит, человек без пола, как и другие жрецы этого божества.

Издалека Атта последовал за Геэлем на расстоянии, и они долго шли так, от Vicus Tuscus через Сурбуру в сторону Карин.

Геэль ничего не опасался и, без сомнения, не думал прятаться, потому что подолгу останавливался перед лавками, в особенности возле торговцев вазами, точно желая усвоить специфику их новых форм. В Таберноле он встретил женщину, в которой Атта узнал Северу. Геэль поговорил с нею недолго и пошел дальше, а Севера направилась прямо к Атте, которому нельзя было избегнуть ее.

– Да будет милость Крейстоса с тобой, сестра, – сказал он, кланяясь ей.

Севера, не изменив выражения лица, ответила:

– Милость Крейстоса в сердце чистого человека, в котором не пребывает грех, Атта!

Неприступная, как всегда, строгая, с сияющими глазами, она прошла мимо Атты, который быстро обернулся:

– Сестра! Разве я оскорбил тебя? И почему ты так встречаешь того, кто признает твою высокую святость?

Тогда Севера мягко, но с тем предчувствием, которое помогает женщинам угадывать скрытого врага, ответила:

– Нет, ты не оскорбляешь меня, но я ненавижу смуту, которую ты давно сеешь между нами, как будто это угодно Крейстосу. Но Крейстос устранит обман и обманщика.

И она покинула его; когда же он, стиснув зубы, хотел снова идти за Геэлем, тот уже исчез.

Атта поднялся по склонам Эсквилина, где, как ему было известно, жил Заль. Правда, он не искал встречи с ним, но желал бы увидеть его сейчас разговаривающим с каким-нибудь чиновником Элагабала, чтобы торжественно обвинить в сношениях со служителями культа Солнца, мерзостного культа, в сравнении с которым все другие религии были проявлением невинного духа. Но это удовольствие прошло мимо него: Заль ему нигде не встретился.

Из Эсквилина он отправился в Виминал, потом в Квиринал. Везде христиане встречали его жалобами на Элагабала. В отсутствие Атты эти обвинения носили бесформенный характер и выражались в мечтах о другом императоре, без грязного культа Черного Камня; при нем же они разрастались мощной лавиной, готовой разрушить все.

– Да, Руфь! Да, Равид! Да, Корнифиций, Криний, Лицинна, Понтик, Сервий! Да! Мы низвергнем Элагабала, и новый император будет обязан вступлением на престол нам, презираемым и гонимым!

– А что нам надо делать, святой и уважаемый брат? Правда, мы не можем выносить Элагабала, но не знаем, как нам, сынам Агнца, вести себя?

– Вы узнаете об этом в свое время. Сейчас же остерегайтесь дурных внушений, в особенности исходящих от недостойных членов церкви.

– Как? Мы должны не доверять своим братьям?

– Иным из них, которые явно погублены Змием.

Руфь, Равид, Корнифиций, Криний, женщина Лицинна, Понтик и Сервий спросили:

– Следует ли считать в числе их Заля, уважаемый брат?

– Я не произнес его имени, – сказал Атта с улыбкой. – Но если вы назвали его, значит, дух вдохновил вас несомненно, и мы должны преклониться пред ним. Но Заль не один.

– И Севера, и Геэль, и восточные христиане также, Атта?

– Без сомнения, хотя я ничего не утверждаю. У восточных христиан есть склонность к заблуждениям культа Черного Камня, потому что император принадлежит к их племени. В особенности им нравятся обряды Элагабала; если их слушать, то из учения Крейстоса они сделают учение греха.

Волнение охватило слушателей, послышались громкие вздохи.

– Да охранит нас Крейстос от этого несчастья!

Уходя, Атта добавил:

– Заль живет на Эсквилине. Он ваш сосед! Севера часто проходит по Эсквилину, – кто знает, может быть, ради встречи с Залем! Геэль часто посещает Мадеха, вольноотпущенника примицерия Элагабала, и даже сегодня я видел, как он направлялся в Карины. Когда гнев Божий обрушится на Черный Камень, мы отделим плевелы от доброго зерна, не так ли? Мы вернем доброе зерно земле, а плевелы бросим в огонь, как говорит наш брат Магло, мысли которого о божественной сущности ни вы, ни я не разделяем, но который, подобно нам, чувствует ужас перед грехом, которому Заль, Севера, Геэль и восточные христиане охотно поклонялись бы, если бы мы не были на страже Крейстоса, Сына Божия, трижды святого!

XIII

Священные изображения тают в чарующей полутьме, и символические образы смутно вырисовываются на фоне моря, которое истекает от струи, бьющей ключом из скалы. В камень ударяет Агнец расцветшим жезлом. В водах плавают рыбы; на ветвях легких дерев висят плоды, к которым влекутся змеи с открытой пастью; и все освещено солнцами, восходящими из-за далеких фиолетовых гор.

Эти картины, изображающие также и другие сюжеты, не обычны в залах христианских собраний, а только у таинственных общин, соединивших поклонение Солнцу с поклонением Крейстосу, который есть бог египетский Озирис, ассирийский Бэл, персидский Митра и которому миллионы людей поклоняются под многими другими именами.

Они представляют протест против христианского Запада, который остановился на вере в Крейстоса, без всякой связи с другими культами. По отношению к Римской церкви они являются ересью; и она молча выжидала время, чтобы уничтожить христианские общины, несогласные с ее системой.

Эта зала неизвестна многим, и вход в нее находится в полуразвалившемся доме на Виминале, – в залу скрытно ведет кривой коридор, едва освещенный глиняной лампой в форме башмака. Ночная темнота и лучи луны падают внутрь кубикул и на опрокинутые колонны во дворе, покрытом разросшимся терновником, проскурняком и чертополохом; колеблющееся море растительности доходит до обрывающейся лестницы без перил, у высокой стены с мрачными отверстиями окон.

Христиане, мужчины и женщины, почти все восточные, входят туда; они отличаются своими пестрыми, большей частью шелковыми развевающимися одеждами, коническими шапками и выразительными манерами, резко не похожими на западных христиан, застывших в позе внешнего приличия и достоинства.

Заль у входа встречает собирающихся, среди которых он видит женщину в белой палле и белой столе, с черными длинными волосами; она ласково ему улыбается:

– Я пришла, потому что Крейстос велик, воля его исполняется.

Она спускается по винтовой лестнице в очень большую залу, поддерживаемую четырехугольными столбами с изображениями буквы Т и равноконечными крестами и освещенную желтым светом восковых факелов на высоких бронзовых светильниках, стоящих на полу с неясными узорами мозаик.

Собралось довольно много верующих, чтобы прославлять Крейстоса по восточному обряду. Женщины отделены от мужчин проходом посредине; он ведет к святилищу, обнесенному мраморной оградой, покрытой голубой материей; там возвышается алтарь в виде четырехугольного пьедестала под навесом из узорчатого золота; в глубине в сиянии скрытых светильников, видно живописное изображение Крейстоса, величественно-неподвижного, с округленным ореолом в виде огромной луны, с открытой окровавленной грудью, с обнаженными руками, из которых сочится кровь; на бледном лике очи кротко взирают на мир; черные волосы извиваются вокруг шеи и по плечам. Крест, к которому он пригвожден, имеет форму не креста, а буквы Т, египетского тау.

 

Наверху слышится шум запираемой двери, – теперь все верующие в сборе, сосредоточенные, молчаливые.

Заль идет по проходу, появляется в алтаре и поднимает руки как на изображении распятого. Его губы тихо движутся; кажется, что он молится, устремив вверх взор; потом он повергается ниц перед золотой сенью на жертвеннике.

Собрание преклоняет колена, и неясный ропот, похожий на жужжание вылетевших из улья пчел, поднимается к сводам, прерываемый слабыми стонами, которые издает Заль.

Один из собравшихся подходит к нему, снимает тунику, обнажает торс и выпуклую грудь и раскидывает руки, изображая крест. Заль делает ему под сердцем укол золотым острием и собирает кровь в золотую чашу, которую он поднимает несколько раз, в то время как верующий удаляется, сложив руки возле кровавого пятна на снова надетой тунике.

Молодая женщина, высокая и худая, направляется в глубь алтаря; на нее обращены взоры взволнованного собрания; она также обнажается до пояса: снимает столу, открывает нижнюю тунику, срывает льняную рубашку и оголяет свою худую, едва заметную грудь. И Заль укалывает ее золотым острием, собирает ее кровь в золотую чашу, и ни одна черта его лица не вздрагивает при легком крике жертвы.

В продолжение часа верующие подходят один за другим к Залю, принимая укол в грудь, и он ставит золотую чашу, теперь уже полную крови, на жертвенник при странном и восторженном пении.

Севера также разделась, обнажив свою прекрасную грудь. Она встала перед Залем, который вздрогнул, укалывая ее золотым острием под сосок левой груди; он не смеет взглянуть на нее, когда она возвращается на свое место и что-то тихо смущенно шепчет.

Нарастают могучие звуки гидравлического органа, на котором играет прекрасный эфеб с длинными волосами, падающими на шею, и мучительная страстность этой музыки подавляет мужчин и женщин, заставляя их плакать от волнения, поднимающегося из недр их души.

Начинается всеобщее пение, и вот уже нежная мелодия возникает на фоне музыки органа: порывы высоких женских голосов среди раскатов басов, наполняющих могучими звуками эту залу, сияющую изображениями Крейстоса и Агнцов.

Заль спускает со своих плеч тунику, открывая смуглый торс, колет себя золотым острием под грудью и собирает свою кровь в золотую чашу, взятую им с жертвенника под узорчатой сенью.

Снова звучит могучая музыка и пение мужчин и женщин. Потом все склоняют колена с легким шелестом тихих молитв, соприкосновения рук и поцелуев мужчин с мужчинами, женщин с женщинами, – эти звуки, как волны, перекатываются по зале из одного конца в другой.

Заль подзывает одного из верующих, и тот подходит и пьет из золотой чаши.

И все, преклоняя колена у подножия мраморной балюстрады, один за другим подходят и пьют из золотой чаши, в которой Заль смешал свою кровь с кровью братьев.

Севера также подходит и пьет, и на ее обнаженную грудь падает капля крови; Заль спешит стереть ее краем своей туники, как будто то была настоящая рана, рана, нанесенная ей золотым острием.

Наконец, последний после Северы, он выпивает из чаши все, и в ней не остается больше крови присутствующих, которые теперь простерлись на земле в восторженном поклонении Крейстосу.

Наступает очередь взаимной исповеди. Каждая женщина избирает себе исповедника, и скоро кающиеся, почти все молодые и красивые, с мольбой, тяжело дыша от угрызений совести, признаются в воображаемых грехах, – каждая у ног мужчины, склонившегося к ее шепоту, и нет мужчины, у которого не было бы кающейся, и нет женщины, у которой не было бы исповедника.

Севера идет к Залю, сидящему на низкой скамье, и вот она у ног его, и, слушая патрицианку, перс тихо покачивает головой, и смущение проступает на его подвижном и сильном лице с коротко остриженной темной бородой.

– Я исповедуюсь в том, что слишком много думаю о тебе, что вижу в тебе божество, что слышу только тебя и вдохновляюсь только тобою. Но я чувствую, что это наполнение не волнует моего тела и что лишь мой дух говорит с твоим. Но такое постоянное присутствие твое в моей душе излишне, Заль, и в этом я исповедуюсь и умоляю Крейстоса о прощении, через тебя, его священника!

– Сестра, – нежно отвечает Заль, поспешно отирая слезы, – грех быстро родится в твоей душе, если образ созданного будет закрывать собою образ Создателя. Крейстос повелевает мне наложить на тебя наказание, и ты услышишь голос Заля, который чает соединить свою душу с твоей, – лишь в день всепобеждающей смерти, но не в день любви.

– Как! Ты хочешь наказать меня, Заль? Ты хочешь наказать меня!

– Мы больше не увидимся, и таким образом мое лицо не будет стоять между тобою и ликом бога. Так надо, так надо!

– О нет! Нет! Нет!

И Севера не может сдержать рыдания, берет за руки Заля, который теряет твердость.

– Нет! Нет! Нет!

Но это уже конец исповеди. Как бы повинуясь приказу, исповедники возлагают руки на прекрасные головы, склоненные к их коленам. Севера хочет последовать их примеру, но Заль останавливает ее:

– Поцелуй теперь был бы опасен; я не хочу этого…

Собираются уходить мужчины и женщины.

Гидравлический орган издает безнадежные жалобы; в пении слышится стон, и верующие еще раз простираются ниц перед изображением Крейстоса, слабо освещенного в глубине святилища скрытыми потухающими факелами. Голос прекрасного эфеба сливается с печальной гармонией; так волнующаяся река прорезает берега с нависшими деревьями, с бескрайним лесом колышущегося тростника, – с девственно чистым пейзажем, величественно окутанным туманом.

О, Крейстос! О, Крейстос! Ради Твоего торжества, дабы Ты, – великое и ясное Солнце, прошел под триумфальной аркой твоей божественности, ступая по склонившимся главам людей к достославным победам будущего, каких только жертв не принесут, чего только не сделают Твои последователи, в особенности сыны Востока, которые в лице Твоем поклоняются источнику жизни, великому океану, из коего живые существа бесконечно исходят в космос, и высокой горе милости и страдания, на которую истинный верующий восходит без боязни… Гаснут факелы; в умирающем трепете света верующие обмениваются поцелуями, обнимая друг друга, а песнь прекрасного эфеба продолжается при звуках органа, и последние трели его замирают, как поток рыданий.

– Идем! Идем!

Так зовет грозным голосом Заль Северу. Развалины дома на Виминале кажутся зловещими, и в особенности лестница, колеблющаяся в пустоте, и отверстия в высокой стене, через которые видна красивая и громадная луна, склонившаяся к горизонту неба, омраченного темными облаками.

Они идут рядом, не разговаривая; луна исчезла, и стало темно; встают гигантские тени памятников; голоса патрулей с улиц долетают до них.

– Идем! Идем!

Севера падает в ров, вскрикивая. Заль на ощупь в темноте отыскивает ее, с силой схватывает за плечи, за груди, за стан, содрогающийся под тканью одежды, и, прижимая ее к себе, говорит:

– Идем! Идем!

Они быстро идут по темным улицам, едва освещенным мерцанием ламп в нишах. Их обступают высокие дома, термы с таинственными коридорами, колонны, поднимающиеся длинными линиями в темное небо, арки, прямоугольники стен, за которыми ходят взад и вперед солдаты, ударяя о землю копьями, отдельные дома и кварталы, известные только Залю, – он интуитивно находит дорогу к Саларийским воротам, за которыми расстилается Кампания в тумане приближающегося утра. Севера, все время тихо плакавшая, приходит в себя.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru