Декабрь 1994 г.
Камера, куда ее, лопоухую, привели, была на шесть человек. Пять мест на двухэтажных нарах были застелены, и Ано, молча глотая слезы, расстелила свой матрас на единственно свободном в верхнем ярусе и приготовилась лечь. Девчонки в камере зашикали на нее, а из смотрового окошка двери раздался мат и рык дежурного надзирателя:
– Вста-а-ать! Сейчас сидеть! Лежать только после отбоя, с двадцати трёх до семи ноль-ноль!
Встать – сидеть – лежать. Где-то она уже слышала эти команды. Ну да, так дрессировал своего ротвейлера ходивший вокруг нее кругами мальчишка с верхнего этажа Мамы Розы. Но она-то не ротвейлер! Ано примостилась на лавке у стола, и девчонки с обритыми головами стали знакомиться. Здесь, конечно, сработали профессионалы сортировки: у всех подследственных были абсолютно разные статьи уголовного кодекса, и коллеги не пересекались. Одна обвинялась в групповом разбойном нападении на должника подружки, другая – в соучастии в мошенничестве очередной финансовой пирамиды, третья – в убийстве мужа-наркомана, четвертая – в воровстве кошелька в автобусе. А вот пятая была «политическая», и она сидела себе внахалочку за столом, с длинными волосами, читала книжку на непонятном языке и не скрываясь смеялась!
– Твою мать, – молча возмутилась Ано, – чего ж она, дура старая, регочет в этом проклятом месте? – а вслух спросила:
– А что это вы читаете?
– Это О'Генри, американский писатель, – улыбнулась ей дура старая, – и я обычно читаю его рассказы, когда болею и не могу больше ничего делать.
– А это – американский язык? – кивнула на книгу Ано. В сельской школе из-за хронической нехватки кадров проходили только армянский.
– Это ты точно заметила, – продолжала улыбаться женщина, как будто и вправду преспокойненько болела себе насморком на любимом домашнем диване, – это уже слегка американенный английский язык, так как писал О'Генри еще в начале века. А в наше время уже можно наверное говорить о самостояльном американском языке. Вот как твой лорийский армянский отличается от государственного. Хотя лорийский мне нравится не меньше. И гумрийский, на котором так красиво говорит Нелли, – она указала на разбойницу, – и гаварский, на котором говорит Мануш, – и убийца гордо похлопала себя по груди, – и очень яркий гадрутский, на котором так вкусно говорит наша Света, – и мошенница весело раскланялась.
– Видите, какое у нас языковое соцветие? – рассмеялась Ануш, и девчонки вокруг стола тоже заулыбались.
«Да подавись ты своим вкусным американским, сучка проклятая», – так и хотелось сказать Ано, но она спросила:
– А по-армянски вы читать-писать не умеете?
– Еще как умею. Но раз так получилось, что в кои-то веки я никуда не спешу, то можно попрактиковаться в английском, а то за всеми делами стала забывать слова.
– А вы давно здесь? – спросила Ано, и сидящая по ту сторону стола воровка окрысилась на нее:
– Ты чего прицепилась к тыкин[5] Ануш? Чего это ты все расспрашиваешь да расспрашиваешь? Наседка, небось?
Слово было незнакомое, но явно обидное, и Ано среагировала:
– Да уж не воровка, как ты!
– Ах ты шлюха придорожная, – задохнулась воровка и попыталась дать ей в глаз прямо через стол. Но Ано шустро уклонилась, и воровка, потеряв равновесие, бацнулась мордой о столешницу.
Из-за двери опять послышался мат, в окошке появился ястребиный глаз надзирателя и раздался рык:
– Стоять! Опять подрались, бляди-преступницы? Ну кого я буду драть в карцере за нарушение режима? – и в замке заскрежетал ключ.
Девушки поспешно встали, вытянулись во фрунт, повинно склонили головы, как нашкодившие детсадовские, а Ануш сказала:
– Извините нас, господин лейтенант. Это я случайно книгу уронила, девочки бросились поднимать, вот и получился шум…
– А мне твои извинения нужны, как кроту лампочка, тыкин Ануш. Еще раз хлопнется твоя книжка – будешь читать только тени на потолке. Поняли меня все? – спросил надзиратель, обвел всех взглядом мясника на экскурсии в хлев, и девчонки поежились.
– Это она виновата, выведывает тут, понимаешь, – зашептала воровка, когда надзиратель вышел.
– Успокойся, Алвард, – тихо ответила ей Ануш, – девочке и вправду интересно. Когда я появилась здесь неделю назад, вы и сами интересовались моими книгами, и я только рада вашему интересу…
– Да она ж подсаженная, у нее на лбу это написано, – не унималась та.
– У всех у вас написано на лбу одно и то же. А написано там, что вы просто невезучие двадцатилетние девочки, которых в свое время бросили родители или любимые, а уж вы сами бросили учебу.
– Вот уж не-е-ет, – запротестовала Света, – у меня высшее образование: я-то кончала физкультинститут! Но мы там неме-е-ецкий проходили…
– Ладно, – рассмеялась Ануш, – считай физкультинститут высшим образованием и всё, что я говорю, – к тебе не относящимся. Вот посмотрите, девочки, – оглядела она сидящих за столом, – как здорово здесь у О'Генри сказано, сейчас переведу. Ага, вот: «Город – жизнерадостный малыш, а ты – красная краска, которую он слизывает со своей игрушки». Вот вас и слизывает город, а вы не сопротивляетесь. И жить вам неинтересно, потому что нет в вашей жизни интереса к знаниям, а есть только стремление к стяжательству…
Слово было уж очень мудреное, но девчонки согласно закивали головами.
– Надо что-то с вами делать, а то от безделья вы будете бесконечно драться и спускаться в карцер, драться и спускаться, пока не заработаете хроническую болезнь… День-то долгий, а занять его нечем… А хотите, я научу вас английскому языку? – спросила вдруг она и внимательно всмотрелась в лица сокамерниц.
Что тут началось! Девчонки шепотом визжали от восторга, и Ано подумала:
– Вот это да! Не было бы счастья, как говорится, да тюремное несчастье помогло. Вот это везуха! Да с английским плевала я на эту толстую жабу Маму Розу! Да я с английским совсем с другим контингентом буду хороводиться, совсем других клиентов кадрить! И выберу себе другую точку в городе, где они суетятся: в самом центре, рядом с красивыми кафешками и солидными гостиницами! И платить мне будут больше, и вонять от них будет меньше…
– Точно решили? – спрашивала между тем Ануш, – лениться не будете? Я ведь строгая. Ну раз так, то составим такое расписание: первый урок сразу после завтрака, потом вы готовитесь ко второму уроку, который будет до прогулки, чтобы вы могли его на свежем воздухе закрепить, а третий урок – перед сном. С таким плотным графиком выйдете вы у меня отсюда профессорами. Идет?
И девчонки хором, но шепотом ответили: идет! А самая настоящая разбойница подскочила и чмокнула Ануш в щеку:
– Ну что бы мы без тебя делали, тыкин Ануш?
– Ничего у нас не полу-у-учится, – вздохнула деловитая Света, – ни бумаги, ни ручек нам никто не да-а-аст…
– Дадут, – уверенно сказала Ануш. – Только вы мне обещайте, что будете применять их только для уроков – без ксив в соседние камеры и прочих провокаций. А то действительно отберут и больше не вернут. Раз столько новеньких поступило, то начальник тюрьмы обязательно пройдет сегодня по камерам. Вот я его и попрошу.
Начальник тюрьмы действительно объявился. Подполковник Гагик Погосян был толстомордым коротышкой с отвисшим брюшком и его микрокопиями под глазами. Он был садистом и не столько бабником, сколько распущенным хозяином гарема незаконопослушных женщин. Но сам был чрезвычайно послушен министерскому начальству. А потому, раз уж разнарядка была спущена, всячески пытался спровоцировать на дерзость эту чистюлю из запрещенной партии. Что-то в ней такое было, что заставляло его тушеваться в ее присутствии! Он репетировал у себя, как войдет в камеру, смерит ее презрительным взглядом и уничтожит своим знаменитым сквернословием. Врывался в камеру, чтобы не растерять пыла, матерился. И долго потом его донимали воспоминания о том, как он старательно и виртуозно матерился, а она, с каменной маской на лице, вперивала округлившиеся глаза в стену, тогда как остальные угодливо хихикали.
– Английский, говоришь? – скривил он губы под толстым угреватым носом, – шпионскую сеть своей партии прямо здесь, у меня в СИЗО, раскидываешь?
– Знания языков еще никому не мешали, господин подполковник. Мы ведь гордимся, что президент Армении господин Тер-Петросян знает девять языков. Попробуем дать шанс и этим девочкам. Ленин говорил, каждая кухарка может научиться управлять государством, – ровным голосом парировала Ануш.
– Так то – кухарки, а не бляди, уважаемая тыкин, – ехидно осклабился Погосян и разочарованно проводил ее холодный взгляд, упершийся в стену.
14 декабря 2004 г., утро
Счастливый день безделья не удался. По части безделья у Верки всегда была напряженка. Поперек всего само собой текущего она умела возводить плотины дел и обязательств. Да и напрягать окружающих призывами смотреть на собственную текучку с точки зрения необходимости конструктивных перемен.
Так было и сейчас. Жили себе целых 30 человек, в меру сил пребывали в состоянии социальной безмятежности. И только в испорченной излишней сознательностью башке Верки всплыло, что в начале января у классной руководительницы день рождения, который каждый год после восьмидесяти следует считать юбилеем. И надо иметь совесть наконец собраться и поздравить ее. Тем более что летом, когда у Верки не было ни минуты времени и ни копейки денег, ни одна собака не сообразила консолидироваться, чтобы отметить страшно-сказать-какое-летие школьного выпуска.
Начнем с того, что никакая она была не Вера, а самая настоящая армянская Арев. Оба имени были перевертышами, но у русских означали веру вообще, а у армян – конкретный символ прежнего верования, Солнце. Таких имен-перевертышей Вера знала целую кучу и в хорошем настроении терроризировала своих подружек, худенькую Ани и здоровую Инну тем, что те фактически являются перевертышами друг дружки. Когда-то у папы всего-то и хватило характера, чтобы прописать ее в метрическом свидетельстве в честь бабушки Арев. Но маме образ литературной героини Чернышевского был гораздо милее, чем память свекрови, так что новорожденная Арев Погосовна была озвучена как Вера Павловна, и этот внутрисемейный псевдоним оказался живучим. Так была решена судьба ребенка: вместо нежной и ласковой Аревик, папиного-маминого солнышка, в доме выросла сорви-голова и заводила всех дворовых авантюр, рыжая кудрявая Верка.
Несмотря на последовательные профессиональные ухищрения маминой родни, испокон веку специализировавшейся на педагогике, сильно закомплексовать Верку им так и не удалось. Чуть ли не ежедневные посиделки теток во главе с часто наезжавшей из другого города бабушкой – мрачной школьной директрисой в роговых очках, сурово осуждали любое своеволие кудрявой строптивицы. Но итоговый счет препирательств всегда шел с ее значительным перевесом, а регулярная война с объединенным ханжеством только укрепляла характер.
– Боже мой, Верочка, – собирала ладони, как для аплодисментов, тетя, преподававшая географию, – как ты могла сказать взрослому человеку «катись»? Ты что, не знаешь, что со взрослыми надо разговаривать иначе?
– Вот я и сказала «ка-ти-тесь», второе лицо, множественное число, – попыталась оправдаться Верка. – А чего он грубил бабушке?
– Но ведь он бабушкин младший брат, – теперь ее урезонивала тетя, преподававшая физику.
– И что, – уставилась на нее Верка, – значит, теперь мне можно грубить старшим сестрам?
– Перестань препираться со взрослыми и катись отсюда – второе лицо, единственное число, – сказала мама. – И в единственном числе будешь весь воскресный день: во двор – ни ногой! – Мама преподавала русский язык.
Когда Верка перешла в четвертый класс, они с малышней двора сами устроили летний лагерь с нарядными разноцветными флажками вокруг дворовой беседки и уже репетировали концерт художественной самодеятельности. Кто-то из ребят подсказал, что после концерта у дельных взрослых обычно бывает банкет с выпивкой и закусками. Мысль была здоровая, но трудно реализуемая, так как клянчить у взрослых деньги на детский банкет представлялось делом занудливым. Но Верка придумала план. И достойно реализовала с дворовым коллективом.
Когда стройные ряды лимонадных бутылок и одиннадцатикопеечных магазинных эклеров уже ожидали концерта на составленных дворовых скамейках, с пятого этажа раздалось:
– Арев, быстро домой!
Мама называла ее настоящим именем только в состоянии крайнего неудовольствия, и спорить было нельзя. Дома уже заседал весь педсовет во главе с бабушкой.
– Верочка, – вкрадчиво начала тетка, преподавашая географию, – на какие деньги вы купили лимонад и эклеры?
– На заработанные, – честно ответила Верка.
– А мне кажется, на выклянченные у чужих людей, – жестко влезла тетка-физичка. – Как вы смели попрошайничать?
От обиды Верка чуть не задохнулась, но звонко выговорила:
– Это почему это, когда собирать для школы по домам макулатуру и металлолом – это тимурство? А собирать по домам пустые бутылки для концерта художественной самодеятельности дворового лагеря – попрошайство?
Логика была такая железная, что мама даже не исправила ей ошибки в русском языке.
– Да-а-а, ты далеко пойдешь, – только и сказала тетя, знавшая географию. А мама добавила:
– И пойдешь прямиком в свою комнату – и никакого двора до конца лета.
Конечно, концерт без нее был бы провален, но тут домой пришел папа, обработанный по дороге Шварцем и другими ребятами. Бабушкин педсовет сидел у папы в печенках, должно быть, не меньше, чем у Верки. Они с мамой долго препирались свистящим шепотом в коридоре. И мама упрекнула его:
– Это все ваши, Петросяновские гены, – намекая на папиных братьев-цеховиков. А папа ответил:
– А ведь хор-р-рошие гены, если ваше педагогическое сюси-муси не смогло их перешибить! – И совсем громко:
– Аревик, на выход! Но в 21:00 чтоб была дома! Верка разогналась, повисла на отце, чмокнула его в мягкую щеку и выскочила пулей из дому. И концерт состоялся и даже удался. А впредь, завидев противнющую подругу тетки, отдавшую всего-то две бутылки, да и те с треснувшим горлышком, она деловито переходила улицу. И разбиравшаяся в физике, но ни черта не смыслившая в детях тетка знала, что официально ей ничего не предъявишь.
– Боже мой, когда же это было! Вроде бы вчера, но в другой жизни, – думала теперь вполне взрослая Верка, исследуя ящики своего рабочего стола в поисках старого блокнота. И тут раздался телефонный звонок.
14 декабря 2004 г., утро
– Привет, Верон, – раздался в трубке голос Шварца, – ну как там наш будущий генералиссимус?
– Слушай, не узнать: полгода не видела своего мальчика, а уже взрослый мужчина. Я вчера как раз от Артошки письмо и фотографии получила. А может, заглянете с Марго ко мне вечером? – весело затараторила Верка.
– Сегодня вечером – вряд ли, но завтра-послезавтра встретимся обязательно. Вы же с Тиграном входите в число свидетелей по делу вашего охламона-родственника, – мягко подготовил Шварц.
– Ну не дурак? Царствие ему небесное, конечно, но у меня на него зла не хватает: явно опять во что-то вляпался. Ты представляешь, какой на том свете ансамбль ангелих будет ему на арфах играть? – как всегда, Верка болтала, зажав телефонную трубку между ухом и плечом и водя карандашом по бумаге.
– Даже сводный оркестр, – усмехнулся Шварц, в точности представляя, как Верка уже иллюстрирует свою идею на бумаге. – Я что хотел спросить, Верон: этот Лёва, его друг, ведь женат на твоей подруге Любе?
– Был! – объявила Верка, тщательно вырисовывая пальчики потусторонней арфистки.
– Развелись, что ли? – осведомился Шварц, тоже прижал телефонную трубку к плечу и взялся за пачку сигарет.
– Еще как! – выдохнула Верка, переходя к перышкам на крыльях.
– Это как – еще как? – поинтересовался Шварц, щелкнув зажигалкой: в разговорах с Веркой темп задавала она.
– Ну, они вообще недружно жили. У него отцовских чувств – ноль. А Любка – типичная наседка, требует внимания к детям. А мужчины, ты знаешь, – отцовским инстинктом не обладают, он у них производный от человеческих качеств. Хороший человек – хороший отец, а если плохой – то и отец никакой… – Верка экспромтом выдала афоризм и отставила карандаш: вторая ангелиха безосновательно начинала походить на Любу.
– Ничего себе – умозаключения! Это ты философом на своем горьком опыте стала, Верон? Ничего, все еще образуется, – посочувствовал Шварц Веркиному семейному провалу, выпустив вытянутыми губами идеальное кольцо дыма.
– Здрасте. Никакой он у меня не горький, а даже счастливый. Растворился мой муж в Шенгенском пространстве – и слава Богу. Уже ровненько пятнадцать лет, как уехал на минуточку в Польшу, а исчез в Нидерландах, да? Зато лет через двадцать прославится пара шведов или голландцев, и мы обрадуемся: ага, а папа-то у них – армянин! – продемонстрировала беззаботность Верка.
– А что, и плохие поступки чреваты вполне пристойными результатами, философ ты наш доморощенный! – рассмеялся Шварц.
– Ничего плохого в доморощенности нет. Наука свидетельствует, что доморощенные дети на всю жизнь по всем статьям опережают детсадовских, – выдала Верка очередную порцию своих фирменных умозаключений, и Шварц насторожился:
– Это намек?
– Господи, какой тут может быть намек, если родители по утрам тебя в садик аккуратно отводили, а бабушка еще аккуратнее вызволяла еще до дневного сна? И вообще ты во всем – исключение. А философом всегда становятся на личном опыте, помноженном на опыт окружающего человечества. При наличии высокого интеллектуального коэффициента, конечно.
Да, Верка сегодня была явно в ударе. Но треп, хоть и приятный, угрожал затянуться.
– Ну уж с коэффициентом у тебя всегда все было в порядке! – подытожил Шварц и гладко обратился к интересующей его теме:
– А что Лёва?
– Лёвка, хоть и мерзавец, но наказан был женой беспощадно, – ответствовала Верка, начав переделывать арфу ангелихи в допотопную доску для стирки.
– Отдубасила, что ли? – спросил Шварц, памятуя могучее телосложение Любы.
– Лучше. Они когда собирались развестись, он решил показать ей шиш: мол, и квартира на Вернадского, и дача, и турагентство и торговые палатки – его личная собственность, а она пусть катится куда хочет. Ты представляешь? Он ведь и прописку-то московскую получил благодаря Владимиру Ивановичу – помнишь Любкиного папу, полковник был такой важный, в каракулевой папахе?
На бумаге появился новый персонаж в папахе с кокардой.
– Помню. И что? – Шварц потушил сигарету и взялся за шариковую ручку.
– Что – что! Люба же у нас – законница, здоровых славянских кровей. Вот она села и прилежно расписала все его виды собственности, с адресами и явками, и с этим списком – к налоговикам. Дальше рассказывать?
– Нет, – рассмеялся Шварц, делая записи, – откупился или пришлось посидеть?
– Откупился, мерзавец, но вернулся в Ереван без рубля в кармане. И на меня смотрел на похоронах Арамиса, готовый убить. Думает, Любка без меня не сообразила бы его так прицельно наказать. – Верка уже набрасывала гадственную физиономию Лёвы и попутно вела репортаж: – Хотя упакован был с иголочки и дорого: видимо, успел в Ереване снова развернуться.
– Давно приехал? – поинтересовался Шварц, осуществляя чудеса многостаночника, так как правая рука строчила по бумаге, левая крутила колесико зажигалки, левый резец зажимал сигарету, а правое плечо крепко прижимало телефонную трубку к уху.
– Что-то около года, – ответила Верка, потеряв интерес к предыдущему рисунку и вытаскивая из пачки свежий лист бумаги.
– И где он теперь живет?
– Понятия не имею, но могу у Любы спросить: она из Москвы все еще контролирует ситуацию, – индифферентно ответила Верка, уже набрасывая физиономию насупленного Шварца с орлиным носом и глубокой складкой между бровей. Рассеченный подбородок и обувная щетка усов завершали портрет.
– У Любы? Да нет, не надо, – ответил Шварц, готовясь округло завершить разговор.
– Хорошо, что ты позвонил: что-то я свой старый блокнот никак не найду. Ты как опытный детектив мне не подскажешь, куда он мог запропаститься? А еще лучше – надиктуй для всеобщего сбора телефоны ребят, и тех, что ушли после восьмого, – сообразила Верка.
Разговор был чреват потерей времени, но отзывчивую Верку нельзя было обижать.
– Большой привет! Это скорее по линии Интерпола, чем по моей, Верон, – отшутился Шварц.
– Здрасте, теперь преступники тебе видятся и среди одноклассников, – обиделась-таки Верка.
– Да нет, я не о том, – стал оправдываться Шварц. Дело явно пахло дополнительной сигаретой, но он воздержался. – Просто четверо ребят в Лосе, Арсен в Бостоне, Завен в Кембридже, Ваник и Гагик в Москве, Акоб в Питере. Кто там еще? А, ну да, Самвел в Торонто, Ашот в каком-то французском захолустье, которое он в письмах родне именует Парижем, будучи в двухстах километрах от него. И Хорик в Норильске просвещает аборигенов шашлыками по-карсски. Вот тебе и двенадцать апостолов десятого «А»!
– А ведь все двенадцать – иуды! – возмутилась Верка. – Форменные иуды, обменявшие статус нормальных граждан своей собственной страны на сто двадцать восьмой эмигрантский сорт, и даже в Норильске! – что ему, паразиту, западло было шашлыки в Ереване жарить? Мало ты его, Шварц, дубасил!
– Скорее передубасил, – усмехнулся в трубку Шварц и щелкнул-таки зажигалкой, – последние мозги отшиб балде! Инженер-химик исследует синтез свинины с шашлычным маринадом в условиях Крайнего Севера! Может, он диссертацию готовит? Ладно, Верон, не порть здоровье, девчонки-то – на месте!
– Здрасте: «на месте»! Расползлись, как змеи, за своими гадами по всему свету. Слушай, а может, это мы эмигранты? – выдала Верка риторический вопрос, набрасывая картину последней вечери на фоне небоскребов. Посередке восседал Шварц с сигаретой в левом углу рта и кулаком, направленным на Хорика с шампуром. – А что? Однокашники и родственники уехали, знакомые нам с детства дома посносили, каланчи юнистайл понастроили, деревья в парках под гостиницы и кафешки повырубили – может, это мы живем за границей?
– Верон, ты в Китае в последнее время была?
– ровным голосом осведомился Шварц, с отвращением гася сигарету.
– Да вообще не была, – насторожилась Верка.
– Вот и напрасно. Иначе бы знала, что телефоны в Китае прослушиваются, – усмехнулся Шварц, опорожнил пепельницу в газетный лист, скомкал его и прицельно выстрелил в урну у двери.
– Ага, – быстро среагировала понятливая Вер-ка, – у них так контроль над рождаемостью осуществляют.