Детство прекрасно тем, что в нем множество событий. Не только замечательных, нет. Всякие бывают события в детстве – горестные и прекрасные. Но они бывают, вот что замечательно. Жизнь никогда не кажется безвкусной в детстве. Она и прекрасно сладка, и печально горька, и солона, конечно же, не всегда в меру.
За день может произойти не то что одно, а множество событий.
В тот день, и так уже до отказа полный разнообразными событиями, мне предстояло пережить еще три.
Целых три!
Ну, то, что бабушка ждала нас с Марьей, радушно улыбаясь, была оживленна и говорлива, – это, ясное дело, не событие.
Потом мы выучили уроки.
Машка что-то калякала в своих газетных тетрадках. Время от времени она тоненько пищала, но, когда я глядел на нее, мужественно улыбалась. Это газета расплывалась под чернилами. Газеты тогда очень неровные выходили, я по себе знал, у меня ведь тоже такие тетрадки бывали. Но потом папка прислал с оказией трофейных тетрадок. Ну и бумажка в них! На солнце блестит, глазам больно. Лакированная. Я дал одну тетрадь Марье, но она ее в портфель тут же спрятала. Ясное дело: чтобы записки маме писать. Вот. Ну, а неровная газета – это такая, по которой пишешь-пишешь чернилами, и все вроде бы хорошо, а потом – бух! – словно в какую-то невидимую яму попал: чернила расплываются по каким-то тонким сосудикам. Немного задержишь перо – и тут же клякса.
Но учителя знали это дело и отметок не снижали, хотя, например, наша Анна Николаевна советовала делать тетрадки из довоенных газет, если у кого сохранились. Но кто до войны знал, что газеты потребуются для тетрадей? Из всех моих знакомых у одного Вовки Крошкина были такие газеты. Да и то потому, что его мама газеты в сарае складывала. Готовилась к большому ремонту и, получилось, много тетрадок накопила для военных дней. Так Вовка рассказывал. Он даже мне старые газеты давал.
В общем, Марья попискивала, отдергивала перо, учила уроки. Но в этом тоже не было ничего особенного.
Оба мы прислушивались, как за печкой шуршит молодчага моя бабуля. Старается кастрюлями не бренчать, воду ковшом громко не лить, нам, прилежным ученикам, не мешать. Только с запахами она ничего поделать не может. Вкусно пахнет вареной картошкой, и у меня начинает сосать под ложечкой, а Марья – так та, чудачка, закрывает уши ладошками, чтобы не слышать этот запах. Ну что ж, понять ее можно: нос ведь не закроешь, дышать одним ртом неудобно, а сосредоточиться и что-то закрыть, чтобы не слышать вкусных запахов еды, все-таки надо.
Если считать ужин событием, то оно еще только назревало, готовилось под мудрым бабушкиным руководством.
События развернулись гораздо раньше.
Почти одновременно пришли мама и Вадим.
Первой вернулась с работы мама. Она быстро разделась, умылась – она учила меня и жила сама по этому правилу: вернулся с улицы, сразу умойся, обязательно с мылом, при этом надо намылить не только руки, но и обязательно лицо, потому что на улице бродят всевозможные бациллы, – так вот, она умылась за печкой, громко звякая соском умывальника, потом вошла в комнату и сделала следующее: ласково поздоровалась с Марьей и строго посмотрела на меня.
Мое сердце дрогнуло. Кошка ведь сразу чует, чью сметану съела. Есть такая поговорка. Я разом вспомнил, как провел сегодняшний день. Но мама не могла ничего узнать – я в этом был абсолютно уверен.
На всякий случай я изъявил мудрую гибкость. Раз мама не здоровается с тобой, а только окатывает подозрительно холодным взглядом, нет ничего зазорного, чтобы первым поздороваться с родной мамой.
Я это и сделал лисьим голосом.
Она кивнула и, кажется, что-то хотела ответить мне. Но именно в это мгновение пришел Вадька.
Он стоял на пороге с совершенно растерянной физиономией. И подтягивал штаны.
Это выглядело довольно забавно, ведь штаны-то под пальто. Вадька стоял какое-то время, потом локтем прихватил пальто там, где находится талия, и поддергивал его вверх. Глаза при этом у него совершали стремительное и неорганизованное движение. Ну просто дергались. На маму, на меня, на бабушку, на Марью, на пол, на потолок, на окно, в сторону.
В одной руке Вадим держал чуть припухший портфель, а в другой пачку учебников и тетрадей, перевязанных брючным ремнем. Пользуясь дедуктивным методом английского сыщика Шерлока Холмса, о котором узнал из детской радиопередачи, я довольно сообразительно вычислил, что вытащить ремень из брюк Вадьку заставили серьезные причины. И эти причины находились в портфеле.
Мама нашлась первой. Она приветливо улыбнулась и сказала Вадьке, чтобы он не стоял на пороге, что довольно странно, а входил и раздевался.
– Это вы? – спросил он каким-то не своим, чуть севшим голосом.
Мама рассмеялась:
– Да как будто это я, действительно.
Вадька смущенно мотнул головой. И обозначил свой вопрос точнее:
– Это сделали вы?
– Да что сделала я? – удивилась мама.
– Смотрите! – сказал Вадька смущенно. Он положил тетрадки, обмотанные ремнем, и открыл портфель.
В нем грудились пакетики и свертки, а поверху несколько разных долей ржаного хлеба. Буханки лежали порезанными неодинаково – вдоль и поперек, были тут и четвертушки, кажется две.
– Откуда это? – опросила Машка.
– Учителя, – сказал Вадька. Он, кажется, чуть отошел, перестал крутить глазами во все стороны, принялся говорить связно: – Такой устроили бенц!
Теперь уже напрягся я. Вадим, похоже, расслабился, его речь лилась раскованно, так болтают мальчишки между собой, забылся товарищ, елки-палки, а когда люди забываются, они могут выболтать что-нибудь лишнее. Хотя бы про сегодняшний день.
Так оно и было. Он с этого и начал, чудак!
– В общем, я несколько дней не ходил в школу, – сказал Вадим и этак скользом проехал взглядом по мне.
«Аккуратней! Аккуратней!» – внушал я ему на расстоянии. Но Вадька ничего не чуял сгоряча.
– Марья мне говорит вдруг сегодня: «Тебя ищут!» – Он обвел глазами присутствующих. – Действительно! Едва разделся, как первый же учитель меня за рукав – и к директору. Ну, думаю, все! Попался! Выгонят!
Он посмотрел на Машку, как будто услышал ее неслышный упрек, ее предупреждение, наверное, напоминание про маму, ответил ей одной:
– Ой, и не говори! – Потом продолжил рассказ: – Ну и конечно! Начинает прорабатывать! Но не за то, что в школу не ходил. А за то, что не сказал про маму и про карточки.
– У вас что, мужчина директор? – спросила мама.
Вадька на секунду осекся. И тут же засмеялся:
– Не разыгрывайте! Это вы им сказали! Так что вы знаете кто, мужчина или женщина.
Мама пожала плечами.
– Да я даже номера школы твоей не знаю, – оказала она. И кивнула на меня: – Спроси Колю.
Я кивнул. Да что мама! Даже я сам не знал, где учится Вадька. Все утро хотел опросить и забыл.
Теперь настала пора растеряться ему. Он замолчал. Потом стал скрести макушку. От моей мамы ничего не укроется. Она тут же Вадьку прихватила:
– Давно в бане не был?
Он смутился окончательно. Мама, по-моему, тоже.
– Ну, ладно, – сказала она. – Рассказывай. Про баню позже.
– Директор у нас старичок, – сказал Вадька. – В общем, он ругал, ругал, потом открыл шкаф и объяснил, что учителя собрали нам еды. Всего понемногу. А скоро дадут талоны на дополнительное питание. Марье уже дали. И школа ходатайствует, чтобы нам выдали новые карточки.
Он снова поддернул штаны, теперь уже не через пальто, а напрямую, и уставился на маму.
– А я думал, это вы, – сказал Вадим, приходя в свою обычную форму: мужество плюс спокойствие.
– И-эх, чудак-человек! – вмешалась бабушка. Потом понюхала кухонные ароматы и ринулась к керосинке. Уже оттуда, из темноватой глубины своего закутка, бабушка продолжила свою речь: – Ведь люди вокруг, люди. А ты!..
Мне показалось, она хотела сказать: «А ты шакалишь!» Да вовремя удержалась.
Но бабушку перебила Марья.
– А про маму ты предупредил? – воскликнула она.
Вадим хмыкнул.
– И предупреждать не пришлось. Они все знают.
Он засмеялся. Наконец-то совсем пришел в себя.
– Знаешь, он даже что предложил? Наш директор?
Марья мотнула косицами.
– Пойти нам в детский дом. Временно. Пока мама не вернется. А учиться, говорит, будете в своих же школах.
– Чудак-человек, – повторила Марья бабушкиным голосом ее выражение.
Она неторопливо, будто вглядываясь в каждого, будто требуя подтверждения от всех от нас, обвела глазами маму, бабушку, меня и Вадьку.
И сказала каким-то поразительно сухим, я бы даже сказал, официальным голосом – и спрашивая и утверждая сразу.
– Ведь в детском доме, – сказала маленькая Марья, – живут ребята, у которых все родители погибли, а у нас есть мама.
Портфель Вадима с маленькими кулечками крупы, муки, микроскопическим сверточком масла, хлебом и даже ломтем деревенского сала в чистой тряпице был первым событием из трех последних событий этого дня.
Вторым событием стала баня. Вернее, разговор о ней. Ведь событием может быть и разговор, если он дает пищу для размышлений.
Мама у меня настойчивый человек. Так что, едва мы поели отварной рассыпчатой картошки…
Но сперва Вадька заупрямился. Бабушка выставила на стол тарелки, а он приказал Машке собираться.
– Идем! – сказал он каким-то непререкаемым, враз посуровевшим голосом, и Марья принялась послушно и как-то испуганно-суетливо натягивать на себя пальто.
– Ты что? – закричал я, пораженный, Вадиму. – Не чуешь запахов? У тебя насморк?
– У нас же своя еда есть! – искренне удивился мой приятель, указывая на портфель.
– Пого-одьте, – улыбнулась бабушка, – еще поспеете съесть свои харчи. Не больно они густы-то!
Но Вадька решительно замотал головой, и я вспомнил, как он еще днем сказал, что, мол, не могут они с Машкой объедать нашу семью. Всем, дескать, теперь лихо, и в каждой семье всяк кусок в счет.
Так что бабушкин призыв на него не подействовал. Тогда взялась за дело мама. Она у меня такая! Может, если надо, и прикрикнуть. И ухватить за плечо крепкой рукой. Усадить силой. Или повернуть к себе, заглянуть в лицо. Мама часто мне повторяет, что она теперь в нашем доме не только за себя, но еще и за отца. Впрочем, это она меня могла взять за плечо мужской рукой, потому что я ее собственный сын. Вадика она бы ни за что за плечо не взяла с силой. И Марью тоже. Она им улыбнулась и сказала, мудрая женщина:
– Что ж, раз война, раз голодно, так и в гости теперь не ходить?
Она опрашивала Вадима, глядела на него мягко и совсем нетребовательно, и, наверное, поэтому он заморгал, захлопал ресницами, смутился опять, постоял, опустив голову, потом вздохнул, словно что-то про себя решил, и, взглянув на маму, улыбнулся.
Она не сказала ни «то-то же», ни «давно бы так», как говорила мне, а ответила Вадиму мягкой улыбкой, повела рукой.
– Прошу к столу!
После ужина настойчивая мама опять взялась за свое.
– Понимаете, – сказала она, переводя взгляд с Вадима на Марью и обратно, словно взывая к их общему разуму, – я ведь медицинский работник, а ваша мама больна, так что от гигиены… ну от того, как часто вы ходите в баню, зависит не только здоровье, но даже жизнь.
Что ж, мама оказалась права: у брата и сестры, похоже, был общий разум и общие сложности. Они потупились и замолчали. Первым заговорил Вадька.
– Да не-ет! – сказал он, будто с чем-то споря. – Как маму-то увезли, так и нас тут забрали. И все белье тоже, в это, как его…
– В санобработку, – подсказала мама.
– Во, во!
Он хмыкнул и заговорил поживее, раскачался наконец.
– Догола раздели, велели шпариться изо всех сил в самой обыкновенной бане. А одежду всю увезли. Когда привезли, она горячущая была! Пришлось ждать, пока остынет.
– А у меня, – улыбнулась Машка, – в пальто целлулоидный гусенок остался. Потом одеваюсь! Хвать! А вместо гусенка такой корявый кусочек. Весь расплавился.
– Ну-ну! – подбодрила их мама. – А потом? После этого-то ходите в баню?
Снова они помолчали, но Марья махнула рукой и произнесла:
– Ладно уж, я расскажу!
Вадим вздохнул облегченно. Будто Марья с него поклажу сняла. Кстати, ее лицо тоже прояснилось. Это бывает, когда человек на что-то серьезное решается. Хотя, как выяснилось, серьезного тут ни на чуточку не было. Одна смехота. Правда, это теперь Машка хихикала, прыскала в ладонь. А тогда небось не очень-то.
В общем, их мама им обоим разобъяснила, что маленьким поодиночке в баню лучше не ходить. Во-первых, говорила она, маленький один вымыться как следует не в состоянии. Что ж, она была права. Я сам, когда однажды самостоятельно в баню ходил, все запомнить старался, чего я уже намылил разок, а чего нет. Руку там, ногу, да и какую именно.
Но ладно, ладно, про себя потом, сперва про Машку.
Ну так вот. Во-первых, значит, маленький один не вымоется. Ясное дело, это относилось не к Вадьке. И пока мама была дома, они ходили с Машкой в женскую баню. Все в порядке. Но вот мама заболела и почувствовала, что ее положат в больницу. Тогда она заволновалась и стала говорить всякие нужные вещи. Про карточки, чтоб не потеряли. Про учебу, чтобы ни о чем не думали и знали себе учились. И про баню.
В бане, говорила она, Машка ни за что не вымоется одна, ей нужна помощь, да это и опасно, можно ошпариться горячей водой, если дочка потащит шайку сама, сил не хватит – и она опрокинет воду на себя или, не дай бог, поскользнется на мокром бетонном полу, упадет и сломает руку или ногу или, того хуже, ударится головой.
Она была в поту, ее лихорадило, а она все говорила про баню – может, уже наступил бред, – требовала, чтобы Вадик не отпускал Марью одну, а брал ее с собой, в мужское отделение, никакого тут нет стыда, если брат привел маленькую сестренку, маленьких пускают, ничего страшного. Маме было плохо, Вадим и Марья не могли спорить и дали ей слово все делать так, как она велела.
Ну вот. Маму увезли. Прошло сколько-то времени, и настала пора идти в баню. Машка стала отнекиваться, а Вадим ругаться. К тому времени Марья уже потеряла карточки, поэтому больших шансов доказать, что в баню можно и не ходить, у нее не было. Когда в доме тиф, есть или был, надо чаще мыться. Как можно чаще. Об этом радио все уши прожужжало. И плакаты везде висели, страшненькие такие плакаты: нарисована большая вошь и под ней черное большое слово «ТИФ».
Вадька был грамотнее Марьи, плакаты читал, и звуки радио в него тоже залетали. Поэтому он собрал мочалку, мыло – к тому же и мочалка была всего одна, и мыла плоский такой остаток, обмылок, – велел Марье прогладить утюгом трусишки да рубашки свои и Вадимовы, взял Марью за руку и силком повел в баню.
– Вы знаете, какой ужас! – причитала Марья и даже сейчас еще краснела. – Какой стыд! Вокруг одни голые мужчины! И я одна среди них! А Вадька! Ругается! И какие-то мальчишки над ним смеются.
– «Мужчины»! – передразнил ее Вадим. Первый раз я увидел, как вежливость по отношению к сестре изменила ему. Видно, это было выше его сил. – Одни старики да мальчишки!
– Какая разница! – воскликнула Марья. – В общем, я решила, будь что будет. Разделась и как в омут нырнула.
– Ну и что? – спросил Вадим голосом человека, знающего ответ. – И ничего страшного. Раз надо, так надо!
– В мойке стало легче, – согласилась Марья. – Там пар, и ничего не видно. Я прикрылась тазиком, а волосы, видите, короткие, так что на меня никто не посмотрел.
– Забились в угол! – перебил сестру Вадим. – Я ее спиной ко всем посадил. Намылил как следует. Сам воду таскал. – Он засмеялся. – Трусиха, сидела закрыв глаза. Вся тряслась от страха.
Бабушка и мама улыбались, поглядывали на меня, и я отлично понимал, почему они так смотрят. И тут мама сказала:
– Ничего особенного, Машенька. Что же делать? У нас вон Коля тоже со мной в баню ходит!
Надо же! Не смогла промолчать!
Я чувствовал, что заливаюсь горячим жаром, что лицо мое пылает, что уши, наверное, уже похожи на два октябрятских флажка.
Марья выкатила на меня свои шары. «Чего увидела-то?» – хотел спросить я. И тут Вадька воскликнул:
– Видишь, Марья!
Будто какая-то великая правда восторжествовала. А Вадька крикнул снова:
– Так она с тех пор в баню ходить не хочет!
Не успел отпылать я, залилась Машка. Покрылась даже испариной.
Ну, вот и все. Мама принялась говорить Марье, что это глупо, что в баню следует ходить постоянно, она же девочка, надо брать шкафчик в уголке, там тихо раздеваться, по сторонам не глазеть, быстро проходить в мойку и опять в уголок. Очень правильно сделал Вадик, молодец, сразу видно, что большой мальчик, сознательный человек, заботливый брат.
Наверное, она говорила такими же словами, как мама Вадика и Марьи, а может, так говорят все мамы, очень похоже объясняют разные простые вещи, и Вадим умолк, повесил голову, а из Марьиных глаз пошла капель: кап-кап, кап-кап.
Мама все это видела, но не останавливалась, говорила свои слова, считая, наверное, нужным как следует все и очень подробно объяснить, а я думал о том, что все-таки плохо быть маленьким.
Вроде ты и свободен, как все, а нет, не волен. Рано или поздно обязательно потребуется сделать что-то такое, чему душа твоя противится изо всех сил. Но тебе говорят, что надо, надо, и ты, маясь, страдая, упираясь, все-таки делаешь, что требуют.
Вот и выходят всякие глупости. Я, мальчишка, моюсь с мамой в женской бане, а девчонка Машка с братом в мужской.
Где тут истина? Где справедливость?
Ну и третье событие того вечера.
Да. Есть вещи, которые даже вспоминать противно… В общем, Вадим и Марья пошли домой, я хотел их проводить, но мама меня не пустила.
– Почему? – удивился я.
– Есть дело, – строго ответила она.
Сердце снова заколотилось неровно, с перебоями. Но что же, что означает эта странная строгость? Ждать оставалось недолго.
Едва Вадим и Марья вышли, как мама оборотилась ко мне, и я увидел, что лицо ее стало точно таким, как у гипсовой женщины с веслом в скверике у кинотеатра.
– Где! Ты! Сегодня! Был! – не опросила, а отчеканила мама.
«Откуда, откуда она могла узнать?» – думал я совершенно глупо. Будто, откуда именно она узнала, могло иметь для меня хоть какое-нибудь значение.
– Ну… – бормотал я. – Так… В общем… Мы…
Вот так я и проговорился. Так я поставил под вопрос значение Вадима в своей жизни. В маминых, конечно, глазах.
– Ах мы! – воскликнула мама. И уже не дала мне опомниться. – С Вадиком? – продолжала она, и мне не оставалось ничего иного, как послушно кивать. – И с Машей! Ну, ясное дело, и с ней. И все трое! – восклицала мама. – Прогуляли уроки!
Я помотал головой.
– Ах, не трое! Только вы с Вадимом?
Но не мог же я клеветать на невинного человека.
– Значит, с Машей! Но ведь она ходила в школу. Так!..
Даже для мамы не такая простая задача. Требуется поразмыслить. Но только мгновение.
– Сначала, – выносила она обвинение, – ты прогулял с Вадимом! – Ее глаза рассыпали громы и молнии. – А потом с Машей.
Я кивнул и кивнул еще раз. «Хорошо, хорошо, – как бы говорил я. – Но выслушай же, в конце концов. Даже злостный преступник и тот имеет право на объяснение своих действий».
Мама стояла, скрестив руки на груди, совсем как Наполеон Бонапарт. Только вот треуголки на ней не было. Ну и, конечно, брюк. А так вылитый император. А рядом с ним покорная слуга – внимательная, качающая головой, осуждающая меня бабушка.
«Да погодите вы! – встряхнулся я. – Выслушайте меня». И пролепетал:
– Мы искали еду.
– Что? – воскликнула мама.
А бабушка горестно подперла ладонью подбородок.
– Что? Что? Что? – выкрикивала мама, будто боялась, что не так меня поняла. Ослышалась. – Ты? Искал? Еду?
– Ну да! – сказал я. – С Вадиком. Достали жмых. Только он невкусный. Его надо пилить. Напильником.
Когда человека обвиняют не совсем уж напрасно, он чаще всего занимается объяснением ничего не значащих мелочей. И как правило, это только раздражает обвинителей. Маму тоже понесло. Этот жмых, которого она, может, никогда и не видала, словно свел ее с ума.
Она вдруг заговорила с бабушкой. Есть такая манера у взрослых: при тебе обращаться к другому человеку, выкрикивая всякие вопросы.
– Представляешь? – крикнула она бабушке. – Мы бьемся! Как мухи в ухе! Работаем! Не покладая рук! Экономим! Думаем о нем и на работе, и даже во сне! А он! Прогуливает уроки!
Есть еще и другой способ пытки. Обращаются вроде к тебе, а ответить не дают. Отвечают сами.
– Ты что, голоден? – спросила меня мама, но даже не взглянула на меня. – Сыт! Ты разут? Нет, обут! У тебя нет тетрадок? Есть! Тебе холодно? Ты живешь в тепле! Тогда чего же тебе надо? – воскликнула она, и я подумал, что хоть сейчас-то дадут слово мне. Не тут-то было! У мамы на все имелись свои ответы. – Хорошо учиться! – сказала она. И прошлась от стола до шифоньера. – И уж конечно! Не пропускать уроков!
Без всякого перехода Наполеон Бонапарт опустил руки и зашмыгал носом. Самый худший вид пытки – материнские слезы. Да еще из-за тебя. Я этого не мог переносить совершенно. Мне сразу хотелось в прорубь головой.
Но вот мама пошмыгала носом и произнесла уже обыкновенным, вполне маминым голосом сквозь скорые, будто летний дождь, слезы:
– Мы с бабушкой стараемся, а ты!
– Больше не буду! – искренне и даже горячо сказал я единственно возможное, что говорят в таких случаях.
– Выходит… – вдруг успокоилась мама. И дальше бухнула жуткую ерунду: – Выходит, на тебя плохо влияет Вадик!
Мне даже уши заложило от гнева.
– Как не стыдно! – крикнул я ей. Нет, не просто крикнуть такие слова маме. Да еще повторить: – Как тебе не стыдно!
Меня всего колотило! Ну, эти взрослые! Им лень поверить собственным детям. Им все кажется, будто их надуют. Трудно разве – возьми расспроси по шажочку каждый час целого дня. Попробуй понять! Раздавить легче всего. Попробуй понять, вот что самое главное. И потом, почему надо думать, будто дети хуже всех? Так и рвутся к беде, к гадостям, так и рвутся натворить каких-нибудь позорных безобразий.
Маму мой отчаянный крик остановил. Так мне показалось. Но что-то рухнуло во мне. Какая-то тонкая перегородочка сломалась.
Ах, взрослые, умные, мудрые люди!
Если бы знали вы, как тяжелы ваши окрики! Как неправильно – не звучит, а действует ваше слово, в которое, может, и смысла вы такого не вкладывали, но вот произнесли, и оно звучит, звучит, как протяжный звук камертона в маленькой душе долгие-долгие годы.
Многим кажется, что пережать, коли дело имеешь с малым, совсем не вредно, пожалуй, наоборот: пусть покрепче запомнит, зарубит на носу. Жизнь впереди долга, и требуется немало важных истин вложить в эту упрямую голову.
Кто объяснит вам, взрослые, что хрупкое легко надломить. Надлома, трещины и не заметишь, а душа пойдет вкось. Глянь, хороший ребенок вдруг становится дурным взрослым, которому ни товарищество, ни любовь, ни даже святая материнская любовь не дороги, не любы.
Хрупкая, ломкая это вещь – душа детская. Ох, как беречь надо бы ее, ох, как надо!..
То ли слишком послушным был я тогда, то ли слишком слабым, то ли привык жить в этаком коконе, какой сплели вокруг меня мама и бабушка, а дрогнул я духом.
Не вышло дружбы у меня с Вадиком и Марьей, вышло знакомство. Я заходил к ним домой, и они приходили к нам, бабушка угощала, чем могла. Но чаще всего мы встречались в столовке – и у Марьи и у Вадика были теперь талоны на дополнительное питание, да и новые карточки они тоже получили еще до конца апреля.
Случалось, к нам подсаживались мальчишка или девчонка, просили дрожавшими, тихими, униженными голосами: «Оставь! Оставь чуточку!» И они оставляли. Теперь оставляли они. Ни Нос, ни тот тыквенный пацан никогда больше не приближались к нам, хотя я видел их в восьмой столовке. Бывшего шакала Вадьку хорошо знали тут и предпочитали с ним не связываться.
Впрочем, может, была совсем другая причина, что мы не стали друзьями, – время?
Слишком мало его оказалась у нас. Слишком!
Я узнал Вадьку и Марью в первые дни апреля, а весна самая короткая пора года – кому не известно это?
Весна мчится! Она похожа на добрую дворничиху, эта прекрасная весна! Сметает остатки сугробов, почерневший лед на дороге. Смывает ручьями городскую грязь. Сдувает тяжкие тучи с неба и чистыми губками белых облаков протирает, протирает, как прилежная хозяйка оконное стекло, небо до радостной и ясной голубизны.
Весна – слуга солнца, она работает у него маляром. Раз – и выкрасила тополя в розовый цвет клейких сережек. Раз – и покрыла землю зеленой краской травы. Раз – и мазнула сады и леса белой черемухой.
Весна и на людей влияет. Разгибает спины тех, кто опустил плечи. Разглаживает морщины на лицах. Заставляет вдохнуть поглубже воздух, пьянящий до головокружения.
Весна готовит землю и людей к лету, заставляет поторапливаться даже ребят, которым кажется, что вся жизнь у них впереди и спешить совершенно некуда. Жизнь-то, конечно, впереди, но, как известно, неподалеку конец четвертой четверти в школе, конец учебного года, последние отметки, а начиная с четвертого класса – экзамены и совсем невидимый шажок в следующий класс. Вот так-то!
Ну а та весна вообще была необыкновенной. Голос Левитана становился все торжественней. Все медленнее и тщательнее, как будто прибавляя им весу, выговаривал он каждое слово в сообщениях от Советского Информбюро.
Еще бы! Наши сражались в Германии!
Бились в Берлине!
Первомай вошел в наш городок зеленью и обещанием небывалого счастья.
Еще, еще денек. Еще…
А мама была мудрым человеком. Не раз возвращаясь с работы, тихонько улыбалась и говорила:
– Встретишь Вадика или Машу, скажи, что их мама чувствует себя неплохо.
Первый раз, когда она сказала это, я не поверил:
– Откуда ты знаешь? Туда никого не пускают!
– Ну-у, – улыбнулась мама загадочно. – Я ведь медицинский работник.
И я передал два или три раза Вадьке мамино сообщение. Мама никогда не подводила. Уж если говорит, сомневаться не приходится.
Да и вообще! Весна вокруг! Скоро конец войне! Черная проходнушка с черными, как вороны, санитарками уже казалась мне невзаправдашней, явившейся в болезненном сне, не наяву. Все готовилось к счастью и миру, а если человек очень сильно думает о празднике, он забывает про беду.
Был в сорок пятом, как в любом году жизни, такой день – восьмое мая. Когда он настал и когда двигались часовые стрелки, отмеряя его длину, никто в нашем доме и во всем нашем городе еще не знал, будто это какой-то особенный день. Да и потом мы не очень думали про него – кто будет горевать о последнем дне войны, если рядом с ним стоит первый день мира! Но он все-таки был, этот день. Последний день войны.
Война умирала нехотя. Все было ясно, а где-то там, в Берлине, еще строчили автоматы и ухали пушки.
Восьмое мая началось как обычно. Весна рвалась в окна солнечными щедрыми шторами, клокотала мутными ручьями, орала грачиными голосами. Так что все шло своим ходом.
Я уже давно выучил уроки, когда мама вернулась с работы.
Вообще я считал себя внимательным человеком, но вначале ничего не заметил. Хотя потом, когда прошло время, и я понял чуть побольше, чем понимал тогда, мне стало понятно, отчего мама не вошла сразу в комнату, почему сразу занялась какими-то делами на кухне, отчего долго умывалась и говорила с бабушкой подчеркнуто легким голосом.
Потом она вошла в комнату, порылась на комоде, в шкатулке перед зеркалом – на этой шкатулке сияли под ярким солнцем невиданные пальмы на берегу зеленого моря, а внутри хранились всякие женские мелочи – заколки, наперстки, пустой флакончик из-под довоенных духов, довоенная и уже высохшая без употребления губная помада. Ничему этому не стоило придавать ровным счетом никакого значения. Я и не придавал. Это потом уж я подумал, что мама копалась в своей шкатулке слишком долго для ее скорого характера.
Потом она обернулась, сделала шаг ко мне и поцеловала меня в макушку. Я даже вздрогнул с перепугу. Не то чтобы мама не ласкала меня, напротив! Я рос, пожалуй, скорее, заласканным, с каким-то девичьим, от жизни в женской семье, характером. Но мама поцеловала меня так неожиданно, что я дернулся, хотел обернуть к ней лицо, но у меня ничего не вышло: мама крепко держала меня за голову. Она не хотела, чтобы я видел ее.
Потом стремительно, как всегда, отошла к окну. И я увидел, что она плачет.
Ужас! Меня всегда охватывал ужас, когда мама вдруг плакала. Потому что она никогда не плакала за всю войну. Раза три или четыре, а может, пять в счет не шли. Я точно знал: мама может плакать только от большой радости или большого горя. Поэтому при виде ее дрожащих плеч мне приходило в голову самое худшее. Отец! Что-то случилось с отцом!
Конечно, я закричал, вскочив:
– Что с папой?
Мама испуганно обернулась.
– Нет! Нет! – воскликнула она. – С чего ты взял!
– А почему ты плачешь? – спросил я по-прежнему громко, хотя и успокаиваясь…
– Просто так! – сказала мама. – Просто так!
В дверях уже стояла бабушка, она тоже с подозрением оглядывала маму, ей тоже не верилось, что мама станет плакать просто так, ясное дело.
Мама улыбнулась, но улыбка вышла кривоватая.
– Честное слово, – проговорила она, – я просто так. Подумала о папе… Где-то он там?
Где-то он там? Что-то с ним? Боже, сколько я думал об этом!.. Словом, и я, и бабушка – мы, конечно, сразу стали думать про отца, погрустнев, и я решил, что, пожалуй, мама имеет полное право всплакнуть.
В молчании мы поели. И мама вдруг спросила меня:
– Как там Вадик? Как Маша?
– В баню ходят исправно, – ответил я.
– Вот видишь, – оказала мама, – какие молодцы. – Она помедлила, не сводя с меня внимательного взгляда, и добавила: – Просто герои. Самые настоящие маленькие герои.
Глаза ее опять заслезились, словно от дыма, она опустила лицо к тарелке, потом выскочила из-за стола и ушла к керосинке.
Оттуда она сказала подчеркнуто оживленным голосом:
– Коля, а давай сегодня к ним сходим. Я ведь даже не знаю, где они живут.
– Давай, – сказал я скорее удивленно, чем радостно. И повторил веселей: – Давай!
– Мама! – Это она обращалась к бабушке. – Соберем-ка им какой гостинец, а? Неудобно ведь в гости с пустыми руками.
– Да у меня ничего и нет такого-то! – развела руками бабушка.
– Мучицы можно, – говорила мама, шурша в прихожей кульками, брякая банками. – Картошки! Масла кусочек. Сахару.
Бабушка нехотя вышла из-за стола, там, за стенкой, женщины стали перешептываться, и мама громко повторила:
– Ничего, ничего!
В комнату Вадика и Марьи мама вошла первой и как-то уж очень решительно. Ее не удивила убогость, она даже и на ребят не очень глядела, и вот это поразило меня. Странно как-то! Мама принялась таскать воду, взяла тряпку, начала мыть пол, а в это время шипел чайник, и мама перемыла всю посуду, хотя ее было мало и она оказалась чистой.