Тук-тук! Тук-тук! Тук-тук! – стучат колеса, и поезд быстро мчится все вперед и вперед.
Мне слышатся в этом однообразном шуме одни и те же слова, повторяемые десятки, сотни, тысячи раз. Я чутко прислушиваюсь, и мне кажется, что колеса выстукивают одно и то же, без счета, без конца: вот так-так! вот так-так! вот так-так!
Колеса стучат, а поезд мчится и мчится без оглядки, как вихрь, как стрела…
В окне навстречу нам бегут кусты, деревья, станционные домики и телеграфные столбы, наставленные по откосу полотна железной дороги…
Или это поезд наш бежит, а они спокойно стоят на одном месте? Не знаю, не понимаю.
Впрочем, я многого не понимаю, что случилось со мною за эти последние дни.
Господи, как все странно делается на свете! Могла ли я думать несколько недель тому назад, что мне придется покинуть наш маленький, уютный домик на берегу Волги и ехать одной-одинешеньке за тысячи верст к каким-то дальним, совершенно неизвестным родственникам?.. Да, мне все еще кажется, что это только сон, но – увы! – это не сон!..
– Петербург! – раздался за моей спиной голос кондуктора, и я увидела перед собою его доброе широкое лицо и густую рыжеватую бороду.
Этого кондуктора звали Никифором Матвеевичем. Он всю дорогу заботился обо мне, поил меня чаем, постлал мне постель на лавке и, как только у него было время, всячески развлекал меня. У него, оказывается, была моих лет дочурка, которую звали Нюрой и которая с матерью и братом Сережей жила в Петербурге. Он мне и адрес даже свой в карман сунул – «на всякий случай», если бы я захотела навестить его и познакомиться с Нюрочкой.
– Очень уж я вас жалею, барышня, – говорил мне не раз во время моего недолгого пути Никифор Матвеевич, – потому сиротка вы, а Бог сироток велит любить. И опять, одна вы, как есть одна на свете; петербургского дяденьки своего не знаете, семьи его также… Нелегко ведь… А только, если уж очень невмоготу станет, вы к нам приходите. Меня дома редко застанете, потому в разъездах я все больше, а жена с Нюркой вам рады будут. Они у меня добрые…
Я поблагодарила ласкового кондуктора и обещала ему побывать у него…
– Петербург! – еще раз выкрикнул за моей спиной знакомый голос и, обращаясь ко мне, добавил: – Вот и приехали, барышня. Дозвольте, я вещички ваши соберу, а то после поздно будет. Ишь суетня какая!
И правда, в вагоне поднялась страшная суматоха. Пассажиры и пассажирки суетились и толкались, укладывая и увязывая вещи. Какая-то старушка, ехавшая напротив меня всю дорогу, потеряла кошелек с деньгами и кричала, что ее обокрали. Чей-то ребенок плакал в углу. У двери стоял шарманщик и наигрывал тоскливую песенку на своем разбитом инструменте.
Я выглянула в окно. Господи! Сколько труб я увидала! Трубы, трубы и трубы! Целый лес труб! Из каждой вился серый дымок и, поднимаясь вверх, расплывался в небе. Моросил мелкий осенний дождик, и вся природа, казалось, хмурилась, плакала и жаловалась на что-то.
Поезд пошел медленнее. Колеса уже не выкрикивали свое неугомонное «вот так-так!». Они стучали теперь значительно протяжнее и тоже точно жаловались на то, что машина насильно задерживает их бойкий, веселый ход.
И вот поезд остановился.
– Пожалуйте, приехали, – произнес Никифор Матвеевич.
И, взяв в одну руку мой теплый платок, подушку и чемоданчик, а другою крепко сжав мою руку, повел меня из вагона, с трудом протискиваясь через толпу.
Была у меня мамочка, ласковая, добрая, милая. Жили мы с мамочкой в маленьком домике на берегу Волги. Домик был такой чистый и светленький, а из окон нашей квартиры видно было и широкую, красивую Волгу, и огромные двухэтажные пароходы, и барки, и пристань на берегу, и толпы гуляющих, выходивших в определенные часы на эту пристань встречать приходящие пароходы… И мы с мамочкой ходили туда, только редко, очень редко: мамочка давала уроки в нашем городе, и ей нельзя было гулять со мною так часто, как бы мне хотелось. Мамочка говорила:
– Подожди, Ленуша, накоплю денег и прокачу тебя по Волге от нашего Рыбинска вплоть до самой Астрахани! Вот тогда-то нагуляемся вдоволь.
Я радовалась и ждала весны.
К весне мамочка прикопила немножко денег, и мы решили с первыми же теплыми днями исполнить нашу затею.
– Вот как только Волга очистится от льда, мы с тобой и покатим! – говорила мамочка, ласково поглаживая меня по голове.
Но когда лед тронулся, она простудилась и стала кашлять. Лед прошел, Волга очистилась, а мамочка все кашляла и кашляла без конца. Она стала как-то разом худенькая и прозрачная, как воск, и все сидела у окна, смотрела на Волгу и твердила:
– Вот пройдет кашель, поправлюсь немного, и покатим мы с тобою до Астрахани, Ленуша!
Но кашель и простуда не проходили; лето было сырое и холодное в этом году, и мамочка с каждым днем становилась все худее, бледнее и прозрачнее.
Наступила осень. Подошел сентябрь. Над Волгой потянулись длинные вереницы журавлей, улетающих в теплые страны. Мамочка уже не сидела больше у окна в гостиной, а лежала на кровати и все время дрожала от холода, в то время как сама была горячая как огонь.
Раз она подозвала меня к себе и сказала:
– Слушай, Ленуша. Твоя мама скоро уйдет от тебя навсегда… Но ты не горюй, милушка. Я всегда буду смотреть на тебя с неба и буду радоваться на добрые поступки моей девочки, а…
Я не дала ей договорить и горько заплакала. И мамочка заплакала также, а глаза у нее стали грустные-грустные, такие же точно, как у того ангела, которого я видела на большом образе в нашей церкви.
Успокоившись немного, мамочка снова заговорила:
– Я чувствую, Господь скоро возьмет меня к Себе, и да будет Его святая воля! Будь умницей без мамы, молись Богу и помни меня… Ты поедешь жить к твоему дяде, моему родному брату, который живет в Петербурге… Я писала ему о тебе и просила приютить сиротку…
Что-то больно-больно при слове «сиротка» сдавило мне горло…
Я зарыдала, заплакала и забилась у маминой постели. Пришла Марьюшка (кухарка, жившая у нас целые девять лет, с самого года моего рождения, и любившая мамочку и меня без памяти) и увела меня к себе, говоря, что «мамаше нужен покой».
Вся в слезах уснула я в эту ночь на Марьюшкиной постели, а утром… Ах, что было утром!..
Я проснулась очень рано, кажется, часов в шесть, и хотела прямо побежать к мамочке.
В эту минуту вошла Марьюшка и сказала:
– Молись Богу, Леночка: Боженька взял твою мамашу к себе. Умерла твоя мамочка.
– Умерла мамочка! – как эхо повторила я.
И вдруг мне стало так холодно-холодно! Потом в голове у меня зашумело, и вся комната, и Марьюшка, и потолок, и стол, и стулья – все перевернулось и закружилось в моих глазах, и я уже не помню, что сталось со мною вслед за этим. Кажется, я упала на пол без чувств…
Очнулась я тогда, когда уже мамочка лежала в большом белом ящике, в белом платье, с белым веночком на голове. Старенький седенький священник читал молитвы, певчие пели, а Марьюшка молилась у порога спальни. Приходили какие-то старушки и тоже молились, потом глядели на меня с сожалением, качали головами и шамкали что-то беззубыми ртами…
– Сиротка! Круглая сиротка! – тоже покачивая головой и глядя на меня жалостливо, говорила Марьюшка и плакала. Плакали и старушки…
На третий день Марьюшка подвела меня к белому ящику, в котором лежала мамочка, и велела поцеловать мне мамочкину руку. Потом священник благословил мамочку, певчие запели что-то очень печальное; подошли какие-то мужчины, закрыли белый ящик и понесли его вон из нашего домика…
Я громко заплакала. Но тут подоспели знакомые мне уже старушки, говоря, что мамочку несут хоронить и что плакать не надо, а надо молиться.
Белый ящик принесли в церковь, мы отстояли обедню, а потом снова подошли какие-то люди, подняли ящик и понесли его на кладбище. Там уже была вырыта глубокая черная яма, куда и опустили мамочкин гроб. Потом яму забросали землею, поставили над нею белый крестик, и Марьюшка повела меня домой.
По дороге она говорила мне, что вечером повезет меня на вокзал, посадит в поезд и отправит в Петербург к дяде.
– Я не хочу к дяде, – проговорила я угрюмо, – не знаю никакого дяди и боюсь ехать к нему!
Но Марьюшка сказала, что стыдно так говорить большой девочке, что мамочка слышит это и что ей больно от моих слов.
Тогда я притихла и стала припоминать лицо дяди.
Я никогда не видела моего петербургского дяди, но в мамочкином альбоме был его портрет. Он был изображен на нем в золотом шитом мундире, со множеством орденов и со звездою на груди. У него был очень важный вид, и я его невольно боялась.
После обеда, к которому я едва притронулась, Марьюшка уложила в старый чемоданчик все мои платья и белье, напоила меня чаем и повезла на вокзал.
Когда подъехал поезд, Марьюшка отыскала знакомого кондуктора и просила его довезти меня до Петербурга и смотреть за мною дорогою. Затем она дала мне бумажку, на которой записано было, где живет в Петербурге мой дядя, перекрестила меня и, сказав: «Ну, будь умницей!» – простилась со мною…
Всю дорогу я провела точно во сне. Напрасно сидевшие в вагоне старались развлечь меня, напрасно добрый Никифор Матвеевич обращал мое внимание на попадавшиеся нам по дороге разные деревни, строения, стада… Я ничего не видела, ничего не замечала…
Так доехала я до Петербурга…
Выйдя с моим спутником из вагона, я была сразу оглушена шумом, криками и сутолокой, царившими на вокзале. Люди бежали куда-то, сталкивались друг с другом и снова бежали с озабоченным видом, с руками, занятыми узлами, свертками и пакетами.
У меня даже голова закружилась от всего этого шума, грохота, крика. Я не привыкла к нему. В нашем приволжском городе не было так шумно.
– А кто же вас встречать будет, барышня? – вывел меня из задумчивости голос моего спутника.
Я невольно смутилась его вопросом.
Кто меня будет встречать? Не знаю!
Провожая меня, Марьюшка успела сообщить мне, что ею послана телеграмма в Петербург дяде, извещающая его о дне и часе моего приезда, но выедет ли он меня встретить или нет – этого я положительно не знала.
И потом, если дядя даже и будет на вокзале, как я узнаю его? Ведь я его только и видела на портрете в мамочкином альбоме!
Размышляя таким образом, я в сопровождении моего покровителя Никифора Матвеевича бегала по вокзалу, внимательно вглядываясь в лица тех господ, которые имели хоть самое отдаленное сходство с дядиным портретом. Но положительно никого похожего не оказывалось на вокзале.
Я уже порядочно таки устала, но все еще не теряла надежды увидеть дядю.
Крепко схватившись за руки, мы с Никифором Матвеевичем метались по платформе, поминутно натыкаясь на встречную публику, расталкивая толпу и останавливаясь перед каждым мало-мальски важного вида господином.
– Вот, вот еще один похожий, кажется, на дядю! – вскричала я с новой надеждой, увлекая моего спутника вслед за высоким седым господином в черной шляпе и широком модном пальто.
Мы прибавили шагу и теперь чуть не бегом бежали за высоким господином.
Но в ту минуту, когда мы уже почти настигли его, высокий господин повернул к дверям зала первого класса и исчез из виду. Я бросилась за ним следом, Никифор Матвеевич за мною…
Но тут случилось нечто неожиданное: я нечаянно запнулась за ногу проходившей мимо дамы в клетчатом платье, в клетчатой накидке и с клетчатым же бантом на шляпе. Дама взвизгнула не своим голосом и, выронив из рук огромный клетчатый зонтик, растянулась во всю свою длину на дощатом полу платформы.
Я бросилась к ней с извинениями, как и подобает хорошо воспитанной девочке, но она даже не удостоила меня хотя бы единым взглядом.
– Невежи! Олухи! Неучи! – кричала на весь вокзал клетчатая дама. – Несутся как угорелые и сбивают с ног порядочную публику! Невежи, неучи! Вот я пожалуюсь на вас начальнику станции! Директору дороги! Градоначальнику! Помогите хоть подняться-то, невежи!
И она барахталась, делая усилия встать, но ей это никак не удавалось.
Никифор Матвеевич и я подняли наконец клетчатую даму, подали ей отброшенный во время ее падения огромный зонтик и стали расспрашивать, не ушиблась ли она.
– Ушиблась, понятно! – все тем же сердитым голосом кричала дама. – Понятно, ушиблась. Что за вопрос! Тут насмерть убить, не только ушибить можно. А все ты! Все ты! – внезапно накинулась она на меня. – Скачешь, как дикая лошадь, противная девчонка! Вот подожди ты у меня, городовому скажу, в полицию отправлю! – И она сердито застучала зонтиком по доскам платформы. – Полицейский! Где полицейский? Позовите мне его! – снова завопила она.
Я обомлела. Страх охватил меня. Не знаю, что бы сталось со мною, если бы Никифор Матвеевич не вмешался в это дело и не заступился за меня.
– Полноте, сударыня, не пугайте ребенка! Видите, девочка сама не своя от страха, – проговорил своим добрым голосом мой защитник, – и то сказать – не виновата она. Сама в расстройстве. Наскочила нечаянно, уронила вас, потому что за дядей спешила. Показалось ей, что дядя идет. Сиротка она. Вчера в Рыбинске мне ее передали с рук на руки, чтобы к дяденьке доставить в Петербург. Генерал у нее дяденька… Генерал Иконин… Фамилии этой не слыхали ли?
Едва только мой новый друг и защитник успел произнести последние слова, как с клетчатой дамой произошло что-то необычайное. Голова ее с клетчатым бантом, туловище в клетчатой накидке, длинный крючковатый нос, рыжеватые кудельки на висках и большой рот с тонкими синеватыми губами – все это запрыгало, заметалось и заплясало какой-то странный танец, а из-за тонких губ стали вырываться хриплые, шипящие и свистящие звуки. Клетчатая дама хохотала, отчаянно хохотала во весь голос, выронив свой огромный зонтик и схватившись за бока, точно у нее сделались колики.
– Ха-ха-ха! – выкрикивала она. – Вот что еще выдумали! Сам дяденька! Сам, видите ли, генерал Иконин, его превосходительство, должен явиться на вокзал встретить эту принцессу! Знатная барышня какая, скажите на милость! Ха-ха-ха! Нечего сказать, разодолжила! Ну, не прогневись, матушка, на этот раз дядя не выехал к тебе навстречу, а послал меня. Не думал он, что ты за птица… Ха-ха-ха!!!
Не знаю, долго ли еще смеялась бы клетчатая дама, если бы, снова придя мне на помощь, Никифор Матвеевич не остановил ее.
– Полно, сударыня, над дитятей неразумным потешаться, – произнес он строго. – Грех! Сиротка барышня-то… круглая сирота. А сирот Бог…
– Не ваше дело. Молчать! – неожиданно вскричала, прервав его, клетчатая дама, и смех ее разом пресекся. – Несите за мною барышнины вещи, – добавила она несколько мягче и, обернувшись ко мне, бросила вскользь: – Идем. Нет у меня времени лишнего возиться с тобою. Ну, поворачивайся! Живо! Марш!
И, грубо схватив меня за руку, она потащила меня к выходу.
Я едва-едва поспевала за ней.
У крыльца вокзала стояла хорошенькая щегольская пролетка, запряженная красивою вороной лошадью. Седой, важного вида кучер восседал на козлах.
– Степан, подавай! – крикнула во весь голос клетчатая дама.
Кучер дернул вожжами, и нарядная пролетка подъехала вплотную к самым ступеням вокзального подъезда.
Никифор Матвеевич поставил на дно ее мой чемоданчик, потом помог взобраться в экипаж клетчатой даме, которая заняла при этом все сиденье, оставив для меня ровно столько места, сколько потребовалось бы, чтобы поместить на нем куклу, а не живую девятилетнюю девочку.
– Ну, прощайте, милая барышня, – ласково зашептал мне Никифор Матвеевич, – дай вам Бог счастливо устроиться у дяденьки. А ежели что – к нам милости просим. Адресок у вас есть. На самой окраине мы живем, на шоссе у Митрофаниевского кладбища, за заставой… Запомните? А уж Нюрка рада-то будет! Она сироток любит. Добрая она у меня.
Еще долго бы говорил со мною мой приятель, если бы голос клетчатой дамы не прозвучал с высоты сиденья:
– Ну, долго ли ты еще заставишь ждать себя, несносная девчонка! Что у тебя за разговоры с мужиком! Сейчас же на место, слышишь!
Я вздрогнула, как под ударом хлыста, от этого едва знакомого мне, но успевшего стать уже неприятным голоса и поспешила занять свое место, наскоро пожав руку и поблагодарив моего недавнего покровителя.
Кучер дернул вожжами, лошадь снялась с места, и, мягко подпрыгивая и обдавая прохожих комками грязи и брызгами из луж, пролетка быстро понеслась по шумным городским улицам.
Крепко ухватившись за край экипажа, чтобы не вылететь на мостовую, я с удивлением смотрела на большие пятиэтажные здания, на нарядные магазины, на конки и омнибусы, с оглушительным звоном катившие по улице, и невольно сердце мое сжималось от страха при мысли о том, что ждет меня в этом большом, чужом мне городе, в чужой семье, у чужих людей, про которых я так мало слышала и знала.
– Матильда Францевна привезла девочку!
– Твою кузину, а не просто девочку…
– И твою тоже!
– Врешь! Я не хочу никакой кузины! Она нищая.
– И я не хочу!
– И я! И я!
– Звонят! Ты оглох, Федор?
– Привезла! Привезла! Ура!
Все это я слышала, стоя перед обитой темно-зеленой клеенкой дверью. На прибитой к двери медной дощечке было выведено крупными красивыми буквами: ДЕЙСТВИТЕЛЬНЫЙ СТАТСКИЙ СОВЕТНИК МИХАИЛ ВАСИЛЬЕВИЧ ИКОНИН.
За дверью послышались торопливые шаги, и лакей в черном фраке и белом галстуке, такой, какого я видела только на картинках, широко распахнул дверь.
Едва только я перешагнула порог ее, как кто-то быстро схватил меня за руку, кто-то тронул за плечи, кто-то закрыл мне рукою глаза, в то время как уши мои наполнились шумом, звоном и хохотом, от которого у меня разом закружилась голова.
Когда я очнулась немного и глаза мои снова могли смотреть, я увидела, что стою посреди роскошно убранной гостиной с пушистыми коврами на полу, с нарядной позолоченной мебелью, с огромными зеркалами от потолка до пола. Такой роскоши мне никогда еще не доводилось видеть, и потому немудрено, если все это показалось мне сном.
Вокруг меня толпились трое детей: одна девочка и два мальчика. Девочка была ровесница мне. Белокурая, нежная, с длинными вьющимися локонами, перевязанными розовыми бантиками у висков, с капризно вздернутой верхней губой, она казалась хорошенькой фарфоровой куколкой. На ней было надето очень нарядное белое платьице с кружевным воланом и розовым же кушаком. Один из мальчиков, тот, который был значительно старше, одетый в форменный гимназический мундирчик, очень походил на сестру; другой, маленький, кудрявый, казался не старше шести лет. Худенькое, живое, но бледное его личико казалось болезненным на вид, но пара карих и быстрых глазенок так и впились в меня с самым живым любопытством.
Это были дети моего дяди – Жоржик, Нина и Толя, – о которых мне не раз рассказывала покойная мамочка.
Дети молча смотрели на меня. Я – на детей.
Минут пять длилось молчание.
И вдруг младший мальчуган, которому наскучило, должно быть, стоять так, неожиданно поднял руку и, ткнув в меня указательным пальцем, произнес:
– Вот так фигура!
– Фигура! Фигура! – вторила ему белокурая девочка. – И правда: фи-гу-ра! Толька верно сказал!
И она запрыгала на одном месте, хлопая в ладоши.
– Очень остроумно, – произнес в нос гимназист, – есть чему смеяться. Просто она мокрица какая-то!
– Как мокрица? Отчего мокрица? – так и всколыхнулись младшие дети.
– Да вон, разве не видите, как она пол намочила. В калошах ввалилась в гостиную. Остроумно! Нечего сказать! Вон наследила как! Лужа. Мокрица и есть.
– А что это такое – мокрица? – полюбопытствовал Толя, с явным почтением глядя на старшего брата.
– М-м… м-м… м-м… – смешался гимназист, – м-м… это цветок такой: когда к нему прикоснешься пальцем, он сейчас и закроется… Вот…
– Нет, вы ошибаетесь, – вырвалось у меня против воли. (Мне покойная мама читала и про растения, и про животных, и я очень много знала для своих лет). – Цветок, который закрывает свои лепестки при прикосновении, – это мимоза, а мокрица – это водяное животное вроде улитки.
– М-м-м… – мычал гимназист, – не все ли равно, цветок или животное. У нас еще этого не проходили в классе. А вы чего с носом суетесь, когда вас не спрашивают? Ишь какая умница выискалась!.. – внезапно накинулся он на меня.
– Ужасная выскочка! – вторила ему девочка и прищурила свои голубые глазки. – Вы лучше бы за собой следили, чем Жоржа поправлять, – капризно протянула она, – Жорж умнее вас, а вы вот в калошах в гостиную влезли. Очень красиво!
– Остроумно! – снова процедил гимназист.
– А ты все-таки мокрица! – пропищал его братишка и захихикал. – Мокрица и нищая!
Я вспыхнула. Никто еще не называл меня так. Прозвище нищей обидело меня больше всего остального. Я видела нищих у паперти церквей и не раз сама подавала им деньги по приказанию мамочки. Они просили «ради Христа» и протягивали за милостыней руку. Я руки за милостыней не протягивала и ничего ни у кого не просила. Значит, он не смеет называть меня так. Гнев, горечь, озлобление – все это разом закипело во мне, и, не помня себя, я схватила моего обидчика за плечи и стала трясти его изо всей силы, задыхаясь от волнения и гнева.
– Не смей говорить так. Я не нищая! Не смей называть меня нищей! Не смей! Не смей!
– Нет, нищая! Нет, нищая! Ты у нас из милости жить будешь. Твоя мама умерла и денег тебе не оставила. И обе вы нищие, да! – как заученный урок повторял мальчик. И, не зная, еще чем досадить мне, он высунул язык и стал делать перед моим лицом самые невозможные гримасы. Его брат и сестра хохотали от души, потешаясь этой сценой.
Никогда не была я злючкой, но когда Толя обидел мою мамочку, я вынести этого не могла. Страшный порыв злобы охватил меня, и с громким криком, не задумываясь и сама не помня, что делаю, я изо всей силы толкнула моего двоюродного братца.
Он сильно пошатнулся сначала в одну сторону, потом в другую и, чтобы удержать равновесие, схватился за стол, на котором стояла ваза. Она была очень красивая, вся расписанная цветами, аистами и какими-то смешными черноволосыми девочками в цветных длинных халатах, в высоких прическах и с раскрытыми веерами у груди.
Стол закачался не меньше Толи. С ним закачалась и ваза с цветами и черненькими девочками. Потом ваза скользнула на пол… Раздался оглушительный треск.
Трах!
И черненькие девочки, и цветы, и аисты – все смешалось и исчезло в одной общей груде черепков и осколков.